Вступление

Дорогой мой читатель,

Прежде чем ты перевернешь эту страницу, я хочу сказать тебе главное: эта книга — живое доказательство того, что ни одна мечта не умирает просто так. Она может годами тлеть под грудой «надо», «должен» и «нельзя», но однажды прорвется на свет — тихо, но с невероятной силой.

Мой путь к этим страницам не был прямым и легким. Как и многим из нас, мне с детства твердили, что есть «правильный» путь, а всё остальное — блажь. Что нужно быть «реалистом», забыть о «глупостях» и заниматься чем-то серьезным. И я слушала. Я старалась. Я хоронила свою самую заветную мечту — писать — снова и снова, пока однажды не поняла, что живу чужой жизнью.

Наступил момент, когда тихий голос внутри, который я так усердно заглушала, стал настойчивым. Он шептал: «Попробуй. Хотя бы один раз. Только для себя». И я испугалась. Испугалась провала, осуждения, насмешек. Но еще сильнее я испугалась однажды оглянуться на свою жизнь и не найти в ней себя.

Я выросла, повзрослела и поняла одну простую вещь: самый главный человек, который должен поверить в твою мечту, — это ты сам. Неважно, что тебе говорили в школе или что диктуют условности. Твой внутренний огонёк единственный компас, которому стоит доверять.

Эта книга мой первый, самый робкий и самый смелый шаг навстречу себе настоящей. Она родилась не в юности, полной дерзких планов, а в зрелости, пришедшей с мудростью: лучше попробовать и жалеть о неудаче, чем жалеть всю жизнь о том, что так и не попробовал.

Я пишу это обращение не как автор к читателю, а как человек к человеку. Если в тебе тоже живет мечта, которая кажется слишком хрупкой или несбыточной лелей ее. Не позволяй никому и в первую очередь себе говорить тебе «ты не сможешь». Наши мечты — это не случайные фантазии. Это компас, ведущий нас к тому, кем мы должны стать.

Неважно, сколько тебе лет и что ты делал вчера. Важно, что ты решишь сделать завтра. Начни. Сделай тот самый первый, маленький шаг. Он важнее, чем кажется.

И если моя история, мое преодоление страха и сомнений хоть немного вдохновят тебя сделать свой шаг значит, я справилась с самым главным.

От всей души благодарю тебя за то, что ты даешь моей мечте шанс. Твоя поддержка любое твое слово, мысль или отзыв для меня сейчас бесценна.

Верь в свою мечту так же, как я, наконец, поверила в свою.

С бесконечной надеждой и верой в тебя,

Автор, который нашел в себе смелость.

Посвящается моему отцу

Я посвящаю её тебе, моему первому и самому главному Учителю, чьи мудрые руки направляли мою руку. Когда я только училась писать сочинения в школе ты учил меня видеть душу в каждом слове, слышать музыку в тишине между строк, чувствовать биение жизни в каждой истории.

Твои собственные рукописи, исписанные ровным почерком, все мое детство хранились в столе. В них была вся глубина твоего тонкого понимания человеческой души.

Мне так тебя не хватает, чтобы просто подойти и положить эту книгу в твои руки. Но я знаю, что ты видишь. И когда я перелистываю эти страницы, мне кажется, я чувствую твоё дыхание за спиной и твою ладонь на моей голове.

Эта книга — твоя, папа.

С вечной любовью и благодарностью.

9k=

Пролог

Пролог

Декабрь 1905 года, Москва

Морозный воздух декабрьской Москвы был густым и колючим, словно стеклянная пыль, впивался в лёгкие, выжимая короткие, прерывистые глотки. С каждой струйкой пара он уносил крупицы тепла, жизни и надежды.

Город, обычно шумный и суетливый, замер в напряжённом оцепенении. Изредка его тишину разрывали отдалённые, приглушённые взрывы или треск винтовочных выстрелов. То там, то здесь на улицах вырастали баррикады — груды перевёрнутых телег, воротниковых досок и мебели, выброшенной из разгромленных магазинов. Горло щипало от горькой гари, печного дыма и странной, сладковатой примеси, которую Илларион никак не мог опознать и которая смутно тревожила его. Позже он понял, что это пахло горелым сахаром видимо где-то горел склад.

Он шёл по Остоженке, закутавшись в поношенный, но ещё добротный армейский полушубок, подарок покойного тестя. Под мышкой он нёс свёрток, от которого веяло холодом далёких гор. Внутри лежали не только бумаги для Верховного Хранителя о новой партии пигментов с Урала, но и нечто, куда более ценное. Образцы камня тяжёлые, молочно-переливчатые срезы. Краски на вес золота и горные артефакты, было слитком огромной важности, и доверять их доставку кому-то другому «Стражи» не могли. Да и он бы не согласился.

Штаб-квартира «Стражей» располагалась в неприметном трёхэтажном особняке кремового цвета, с высокими окнами и скромной, но изящной лепниной. Посторонний никогда бы не догадался, что за этими стенами скрывается нечто большее, чем просто жилище богатого купца или отставного чиновника. Илларион, как обычно, обошёл здание и свернул в узкий переулок, ведущий к чёрному ходу. Дверь открыл немой дворник Григорий, молча кивнувший ему. Его глаза, глубоко посаженные в морщинистом лице, всегда смотрели куда-то сквозь людей, словно он видел не их, а тени, которые они отбрасывали.

Внутри пахло по-другому — не городской гарью, а старой пылью, воском и чем-то неуловимо сладким, возможно, ладаном или высушенными травами. Воздух был тёплым и неподвижным, словно законсервированным. Свет газовых рожков, затянутых матовыми абажурами, отбрасывал на стены длинные, дрожащие тени, в которых мерещились очертания забытых символов и знаков.

Илларион привычно сбросил полушубок на дубовую вешалку и направился по коридору, выложенному тёмным деревом, к кабинету Верховного Хранителя. Его собственные сапоги, грубые и прочные, глухо стучали по полированному паркету, нарушая торжественную тишину. Он чувствовал себя здесь немного чужим, простым воином, а не учёным или аристократом. Его мир был миром ясных линий, физической силы и простых истин. Этот же мир, мир «Стражей», был соткан из намёков, тайных знаний и сложных ритуалов, которые он уважал, но до конца не понимал.

Подойдя к тяжёлой дубовой двери с матовой стеклянной вставкой, он замер. Из-за двери доносились приглушённые голоса. Сергей Александрович Волынский, Верховный Хранитель, был не один. Илларион уже собрался было отойти и подождать, но его внимание привлекли резкие, отрывистые интонации. Он узнал голос Николая Владимировича Ростовского этого молодого, но невероятно амбициозного члена совета, чьи идеи о «новом порядке» и «силе, которая должна служить избранным» всегда вызывали у Иллариона смутную тревогу.

«...дар её выходит из повиновения, Сергей Александрович!» — голос Ростовского звучал сдавленно, но в нём чувствовалась стальная напряжённость. — «Она видит не только то, о чём мы вопрошаем. В последних её откровениях сквозят странные, смутные намёки... Говорит о «неведомом, что исходит из самой толщи мироздания». И отчётности должной — нет! Отделывается общими словами, дескать, сие «не для слуха человеческого». Но я уверен она что-то провидит. Или, что опаснее, нечто провидит через неё. Сила столь значительная не может бродить без присмотра и руководства, Сергей Александрович! Особливо, когда она сама ведёт её, словно указующий перст, куда-то вовне, за пределы нашего разумения. Сие уже не просто своеволие сие есть угроза. Мы не можем более пребывать в неведении, какие ещё... силы... откликаются на её зов».

Илларион почувствовал, как у него похолодели руки. Они говорили об Агафье. О его жене. Послышался тихий, старческий голос, полный не силы, но невероятной, безжалостной власти. Голос Волынского: «Твоя обязанность, Николай, убедить её. Объяснить, что её дар — это не личная собственность, а инструмент общества. Инструмент, который может обеспечить стабильность и предвидение в эти смутные времена. «Стражи» должны знать всё, что она видит. Всё».

«Я пытался, Ваше Превосходительство!» — в голосе Ростовского прозвучала почти неуловимая дрожь нетерпения. — «Она упряма, как мул. Твердит, будто сила сия дарована ей для молитв да вспомоществования страждущим, а не для наших резонов и умножения власти. Именует сие... кощунством и попранием воли Божией».

Наступила короткая пауза, и Иллариону показалось, что он слышит, как тикают карманные часы Волынского где-то в глубине комнаты.

«Упрямство — это недостаток, который можно исправить, — наконец произнёс старик, и его слова повисли в воздухе, холодные и острые, как лезвие бритвы. — Страх... или необходимость. Если она не понимает языка разума, её нужно привести к покорности иными методами. Ради высшей цели общества. Если же она окажется несговорчивой... — он сделал едва заметную паузу, — ...то её дар представляет собой угрозу. Неконтролируемый инструмент опасен...

Слово «опасен» прозвучало так же буднично, как если бы он говорил о замене перегоревшей лампы. Иллариону показалось, что пол ушёл у него из-под ног. Кровь отхлынула от лица, ударив в виски оглушительной волной. Он машинально отшатнулся от двери, и его плечо с глухим стуком задело стоявшую на резной консоли старинную китайскую вазу из молочно-белого фарфора.

Глава 1: Начало

Осень стоит тревожная, словно вся земля русская затаила дыхание в ожидании беды. Она пришла не с внезапными заморозками, а подкралась в обличье неестественного, затяжного тепла. Сентябрь стоял душный, медовый, пропитанный густым запахом перепревающей листвы, дымом от палов и далекой, невидимой грозы, что вечно копилась на горизонте. Леса вокруг деревни, обычно уже одетые в багрец и золото, стояли чахлые, будто уставшие от долгого лета. Листья на березах жухли, не успев пожелтеть, и опадали тихо, безрадостно, словно перья с больной птицы.

В народе шептались. Старики, сидя на завалинке у часовенки Николая Угодника, качали головами, посматривая на белесое, выцветшее небо.

«Не к добру это тепло, ворчал дед Архип, бывший пасечник, вытирая сухими, как веточки, пальцами набрякшие веки. Земля спать хочет, а ее не пущают. Озябнет она, зиму проспит злую, да весной и не проснется».

— Ты бы, Архип, помолчал, огрызалась на него Арина, солдатка, растившая одна троих внуков. И без твоих страхов тошно. Цены на хлеб опять поднялись, соль золотая. Слышала, в губернии опять бунт был? Мужики волю свою требовать вздумали, да казаков на них напустили…

— Воля… фыркал третий собеседник, дьячок местной церквушки, человек нестарый, но уже обрюзгший от безделья и плохого брага. Царь-батюшка манифест подписал, а они, неблагодарные, еще и недовольны. Умрут все, как мухи, без барина. Порядка не знают.

Эти разговоры долетали и до избы иконописца Семёна, что стояла на отшибе, у самого леса. Изба была крепкая, пятистенок, с резными наличниками, что сам хозяин вырезал в долгие зимние вечера. И хоть жили небогато, но жили своим трудом, с достоинством. От этого достоинства, от чистоты выскобленного до белизны пола, от запаха древесной смолы, льняного масла и сушеного чабреца в сенях от всего этого веяло таким покоем и миром, что тревожные сплетни будто разбивались о его стены, не в силах просочиться внутрь.

Но тревога была повсюду. Она витала в воздухе, густом и сладковатом, как перебродивший мед. Она читалась в глазах мужиков, возвращавшихся с барщины у нового помещика немца, человека жестокого и скупого. Она слышалась в надрывном звоне колокола, что звал к обедне, звоне слишком частом и тревожном для размеренной деревенской жизни.

В этой избушке, в низкой, приземистой горнице, за большой печью, устроилась своя вселенная. Здесь пахло иначе. Здесь воздух был густым, почти осязаемым, съедобным. Здесь пахло святостью и трудом. Пахло яичной темперой.

Семён, мужчина около пятидесяти с бородой и спокойными, мудрыми глазами, склонился над дубовой доской, загрунтованной левкасом. В его больших, мозолистых руках, казалось, не предназначенных для тонкой работы, курант гладкий речной камень двигался плавно, почти нежно, растирая на стеклянной плите кусочек лазурита в драгоценную, небесно-синюю пыль. Звук был мягкий, шелестящий словно песочек пересыпался. Это был звук терпения. Звук молитвы.

А у окна, на низкой дубовой скамье, сидела его дочь. Агафья.

Она была уже не девочкой, но еще и не вполне женщиной. В ее облике странно сочетались хрупкость и невероятная внутренняя сила. Невысокая, тонкокостная, она казалась хрупкой, как зимний узор на стекле. Густые волосы цвета воронова крыла были заплетены в одну тугую косу, лежавшую на плече. Лицо с мягкими, но четкими чертами, с высокими скулами и упрямым, маленьким подбородком. Кожа поразительной белизны, матовая, словно фарфоровая, на которой малейшее волнение проступало нежным румянцем с родинкой на щеке. Но главное были глаза. Глаза цвета василькового поля в самый ясный полдень. Глубокие, огромные, с длинными темными ресницами. В них светился то тихий, сосредоточенный свет, то вспыхивала упрямая искорка. Взгляд у нее был прямой, открытый, но в его глубине таилась какая-то древняя, недетская печаль.

На ней было простое домотканое платье серого цвета, поверх темный передник. На ногах грубые, но аккуратно сшитые башмаки. Никаких украшений. Лишь на безымянном пальце правой руки простое серебряное кольцо. Неброское, но удивительной работы. Васильки, выкованные из серебра, были переплетены стеблями. Оно казалось древним, будто вобрало в себя холод лунного света и тепло бесчисленных прикосновений.

Ей подарила его мать, которая в свою очередь, получила от игуменьи обители. Будучи беременной Агафьей, Мария тяжело заболела лекари разводили руками. В отчаянии она совершила паломничество к святому источнику. Исцелилась. Игуменья вручила ей тогда это кольцо: «Носи во здравие. Родится дитя передай». Агафья часто ловила себя на том, что в минуты задумчивости или волнения ее пальцы сами находят холодный металл, перебирают знакомые выпуклости цветков. Оно успокаивало.

Но сейчас ее руки были заняты другим. Она пряла. Прялка старинная, липовая, темная от времени, гудела под ее ладонью мерную, убаюкивающую песню. Пальцы Агафьи, ловкие и быстрые от работы с кистями, так же умело обращались с куделей и веретеном. Серая, дымчатая шерсть мягко ложилась в ровную, прочную нить. Это было ее отдохновение. Строгий канон иконописи, точность линий, яркость пигментов все это оставалось там, за спиной, у стола отца. Здесь же был простой, ясный ритм. Рождение нити. Из хаоса волокон в порядок и прочность.

Она любит это занятие, в нем была какая-то правда тепла, уюта, простой житейской необходимости.

— Отец, лазурит-то нынче какой ядреный, нарушила она тишину. Голос у нее был невысокий, грудной, удивительно мягкий для ее внешней строгости.

Глава 2: Золотая клетка

Октябрь1870 года, Звенигород

Слово «Стражей» было законом. Уже через неделю на окраине деревни, на пригорке с видом на реку и лес, закипела работа. Пригнали подводы с лесом, кирпичом, стеклом. Работали артели из чужих, молчаливых мужиков, не склонных к болтовне с местными. Деревня смотрела на это со смесью зависти и суеверного страха.

К зиме дом был готов. Он и правда был большой, даже по меркам помещичьих усадеб. Двухэтажный, с резными светелками, высокими окнами и просторной, светлой пристройкой той самой мастерской. Внутри пахло свежей сосной и воском. Была и русская печь с лежанкой, и голландка для тепла в горницах, и даже отдельная комната для Марии. Роскошь, о которой они и мечтать не смели.

Но с первого же дня стало ясно: это не подарок. Это тюрьма.

Комнаты Иллариона располагались у главного входа и на первом этаже, откуда он мог контролировать все входы и выходы. Окна мастерской выходили в глухой двор, обнесенный высоким забором, а не на живописные окрестности. В доме было тепло, чисто и… бездушно. Словно его строили не для жизни, а для представительства.

2Q==

Глава 3: Семейное счастье и первое испытание

Декабрь 1874г. , Звенигород

Зима выдалась на редкость снежной и мягкой. Мороз, хоть и крепкий, не был колючим, а снег ложился пушистыми шапками на резные наличники их дома, словно укутывая его в тёплую вату. Внутри же царило такое тепло, что оно, казалось, могло растопить любую стужу.

Агафья стояла у окна, положив ладони на свой округлившийся, твёрдый живот. Она была на восьмом месяце, и новая жизнь, бившаяся внутри неё, наполняла каждый её день тихим, трепетным чудом.

— Опять у окна, Агаша? Простудишься, — раздался за её спиной тёплый, грудной голос Иллариона. Он подошёл и обнял её сзади, его большие, сильные руки бережно легли поверх её рук.

— Не холодно, — улыбнулась она, прижимаясь затылком к его груди. — Смотри, какой снег... Словно всё вокруг в пуховых перинах. И так тихо... Кажется, весь мир затаил дыхание вместе со мной.

— Не дыхание он затаил, а дрожит, глядя на твою красоту, — пошутил он, и его губы коснулись её виска.

Агафья рассмеялась:

— Где это ты, мой суровый муж, таким сладким речам научился?

— У жены своей, — без тени смущения ответил он. — У неё, у матушки твоей, да у этой тишины... Она, знаешь ли, куда как красноречивее всяких слов.

Они стояли так, молча, глядя на заснеженный двор. Их жизнь за два года брака обрела прочный, ясный ритм. «Стражи» не беспокоили их слишком часто, довольствуясь редкими отчётами Агафьи, которые она, следуя совету Иллариона, подавала в общих, уклончивых выражениях. Волынский, видя их покой и растущее влияние Агафьи в местном обществе благодаря её кружевам, лишь потирал руки счастливая провидица была куда полезнее затравленной.

В доме царил мир. Семён Васильевич по-прежнему писал иконы, а его работы теперь ценились не только в округе, но и в Москве. Мария, несмотря на хвори, бодрилась при виде дочери и зятя, в которых души не чаяла. Даже Мирон, женившийся на местной красавице Дарьи и перебравшийся в отдельную избу, частенько заходил в гости, и его суровость таяла под напором семейного тепла.

Роды начались в ясную, морозную ночь. Илларион, обычно невозмутимый, метался по дому как раненый зверь, задевая мебель и роняя предметы. Когда из-за двери горницы раздался первый, пронзительный крик младенца, он замер, упёршись ладонями в косяк, и его плечи задрожали.

Акушерка, пожилая, опытная женщина по имени Василиса, вышла к нему, улыбаясь во все свои беззубый рот:

— Поздравляю, батюшка Илларион Васильевич! Супруга ваша родила дочь. Здоровенькую, крепенькую! Голосистая!

— А... А Агафья? — выдохнул он, не в силах вымолвить больше.

— Жива, жива, родимый! Устала только. Сильная она у тебя, молодец!

Он влетел в горницу. Агафья, бледная, измождённая, но сияющая, лежала на кровати. В её руках, завёрнутый в пелёнки, лежал маленький, красный комочек с тёмным пушком на голове.

— Смотри... — прошептала она. — Наташенька... наша дочь.

Илларион опустился на колени у кровати, не решаясь прикоснуться. Он смотрел на это хрупкое существо, и его сердце, закалённое в боях и лишениях, растаяло, как весенний снег.

— Здравствуй, дочка, — прошептал он, и его голос дрогнул. — Здравствуй, Наташенька.

Счастье, поселившееся в доме, было осязаемым, как запах свежеиспечённого хлеба. Мария, бабушка, не находила себе места от радости.

— Наточка, Натушка моя! — приговаривала она, качая внучку на руках. — Глянь, Семён, нос курносый, точь-в-точь как у Агаши в младенчестве!

Семён Васильевич, стоя рядом, улыбался своей мудрой, спокойной улыбкой:

— Вылитая мать. И глазёнки... васильковые, как и положено.

Илларион, этот грозный казак, превратился в самого нежного из отцов. По вечерам, вернувшись с обхода владений, он первым делом, не снимая даже полушубка, пробирался в горницу к колыбели. Он сам смастерил её из каповой березы, вырезав на изголовье узор из тех самых васильков, что были на кольце Агафьи. Он мог подолгу стоять, затаив дыхание, боясь потревожить сон дочери, и слушать её тихое, ровное дыхание.

— Илларион, да она не фарфоровая, не разобьётся, — смеялась Агафья, наблюдая за ним.

— А вдруг? — серьёзно отвечал он. — Она такая маленькая...

Он учился пеленать, и первые его попытки были настолько неуклюжими, что вызывали дружный хохот всей семьи.

— Батюшка, да ты её, как тульский пряник, заворачиваешь! — хохотала Мария. — Дай-ка сюда, я сама!

Но он упрямо тренировался, и вскоре его пелёнки стали почти такими же аккуратными, как у Агафьи.

Однажды вечером, когда Наташе было больше года, она, делая первые неуверенные шаги, держась за ножку стола, вдруг громко и четко произнесла:

— Па-па!

Илларион, читавший в углу, выронил книгу. Он поднял дочь на руки, высоко подбросил к потолку, а потом прижал к себе, пряча влажные глаза в её тёмные волосы.

— Слышала, Агаша? — кричал он жене. — Она сказала «папа»! Первое слово — «папа»!

— Ясно слышала, — улыбалась Агафья. — Видимо, ты производишь большее впечатление.

Глава 4: Крепкая родословная нить

Лето 1880 года, Звенигород

Июль выдался жарким и грозовым. Воздух над их домом на окраине деревни дрожал от зноя, внутри было душно. В самый разгар жары небо потемнело, налетел шквальный ветер, хлопая ставнями, и хлынул ливень, смешанный с градом. В просторной горнице, где когда-то всё пахло новизной, а теперь — жизнью, было тревожно.

Роды у Агафьи на сей раз были тяжелыми. Лицо Иллариона, привыкшего к виду крови и смерти, было серым от страха. Он не отходил от двери в их спальню, сжимая кулаки так, что кости трещали. Каждый стон жены отзывался в нем физической болью и мысль потерять её, его Агашу, была невыносимой.

Когда же за дверью наконец раздался новый, мощный крик, а акушерка, вытирая пот со лба, вышла и сказала: «Мальчик! Крепкий, здоровый!», Илларион, могучий казак, опустился на дубовую лавку в коридоре, спрятал лицо в ладонях и заплакал, как ребёнок, от счастья и снятого напряжения.

— Леонидом назвали, — добавила акушерка, улыбаясь. — По желанию Агафьи Семёновны.

Илларион лишь кивал, не в силах вымолвить ни слова.

Леон рос его точной копией молчаливым, упрямым, крепким. Дом стал для него идеальным полем для игр и первых открытий. С самого детства он пытался копировать отца: ходил за ним по пятам по всему дому и двору, с серьёзным видом «помогал» ему чинить калитку, а свои первые, кривые деревянные игрушки лошадку и медведя Илларион хранил в своём кабинете как величайшие сокровища.

— Смотри, Агаша, — говорил он, устроившись с трехлетним Леоном на широком подоконнике, вкладывая в его маленькую руку нож для резьбы по дереву. — Держи вот так. Не бойся. Дерево чувствует уверенность.

— Илларион, да он же ещё мал! — тревожилась Агафья, наблюдая за уроком из-за своего пяльца.

— Ничего, с мужского дела никогда не рано, — отмахивался отец. — Вот, смотри, как узор ведётся.

И Леон, сжав губы и нахмурившись, с недетской концентрацией водил ножом по мягкой липовой дощечке. Он был наследником, его продолжением.

Наташа, которой уже шёл девятый год, стала маминой главной помощницей. Она обожала большую, светлую мастерскую, где с интересом наблюдала, как Агафья плетёт кружева, подносила ей нужные клубки. Её глаза, светло-серые и ясные, были просто глазами в них не читалась та древняя глубина, что была у матери. И Агафья была бесконечно благодарна за это.

Дом наполнялся жизнью, шумом и теплом, а по вечерам за большим дубовым столом на просторной кухне собиралась вся семья. Теперь Илларион был не молчаливым стражем, а хозяином дома. Он уже не сидел, сгорбившись, а занимал своё место во главе стола, спрашивал детей об их успехах, обсуждал с Семёном Васильевичем новости.

— Леон, сегодня дрова колол? — спрашивал Илларион, разламывая душистый ржаной хлеб.

— Колол, батя! — бойко отвечал мальчик, стараясь говорить так же сурово, как отец.

— Молодец. Сила есть — умей управить. А ты, Наташа, что сегодня делала?

— Маме помогала, — скромно отвечала девочка. — И бабушке пирог с капустой лепила.

— Пирог-то тот уже в животе, — с любовью ворчала Мария, подкладывая внукам в тарелки ещё по куску. — Растут как на дрожжах.

Особое оживление царило в доме, когда приходили гости. Мирон с женой Дашей и девочками-близняшками, были частыми и желанными гостями. Девочки, Аннушка и Иришка, лет шести-семи, были точными копиями матери – с пышными каштановыми кудрями, сбивавшимися из-под платочков, и смышлёными карими глазами. Они, как два весёлых ручья, врывались в дом, заполняя его звонким смехом.

— Тётя Агаша! дядя Иллаша! — хором кричали они, снимая в сенях валенки. — Мы к вам!

Наташа, обычно тихая, преображалась в обществе сестер. Они бежали в её комнату на втором этаже, где тут же начинали свои игры.

— Давайте в прятки! — предлагала Аннушка, самая бойкая.

— В таком большом доме самое то! — подхватывала Иришка.

Их смех и топот разносились по коридорам, и даже Илларион только качал головой с ухмылкой, когда одна из неугомонных племянниц выскакивала из-за портьеры в столовой прямо перед ним.

Взрослые в это время собирались в гостиной. Мирон, повзрослевший и похорошевший, с гордостью рассказывал о своих хозяйственных успехах.

— Землицу под овёс прикупил, — говорил он, попивая чай из блюдца. — Урожай нынче, слава Богу, выдался на загляденье.

— То-то, смотри, не зазнайся, — с улыбкой ворчал Семён Васильевич. — Богатство испытание, а не награда.

— Знаю, батюшка, знаю. Потому и делюсь, кому трудно, — отвечал Мирон.

Даша, румяная и добрая, помогала Марии и Агафье по хозяйству, и их разговоры о детях, о рецептах и о деревенских новостях текли неспешно и тепло.

Однажды вечером, когда такие посиделки были в самом разгаре, а дети, наигравшись, устроились на ковре у печки и рисовали, в дверь постучали. На пороге стоял незнакомец, он молча протянул Иллариону плотный конверт с печатью «Стражей».

Воздух в комнате на мгновение стал гуще. Илларион вскрыл конверт, пробежал глазами по тексту и нахмурился.

— Что там, сынок? — спросил Семён.

Загрузка...