Пролог: Пепел памяти

29 октября 1941 года, Москва

Ночь была не просто черной. Она была слепой, бездонной, вырвавшей у города душу и поглотившей последние следы света редкие мелькания карманных фонариков, прикрытых ладонью, и призрачные отблески фар, зачехленных синими тканевыми щитами. Воздух, колючий от предзимнего морозца обжигал легкие, цеплялся за горло. Москва, сжавшаяся в ожидании нового удара, замерла, как раненый зверь, затаившийся в своей берлоге и прислушивающийся к вою сирен.

Снег, редкий и острый, как осколки стекла, начал падать с неба, затянутого низкой, дымной пеленой. Он ложился на развороченную землю, на обугленные балки, словно вывернутые ребра, на груды кирпича, но под его хрупким, предательским покрывалом проступали черные, зияющие раны, как свежие воронки, почерневшие скелеты домов, следы недавнего ада, в который погрузился ее город. Ее Москва.

Тася, закутанная в старый, еще бабушкин, шерстяной платок с выцветшими цветами и в пальто, пробиралась по знакомой, но до неузнаваемости изуродованной ее родной улице. Каждый шаг отдавался в висках глухим стуком, сердце колотилось где-то в горле, готовое выпрыгнуть. Она оглядывалась, цепляясь взглядом за каждую движущуюся тень, за каждый шорох, рождённый ветром в разбитых окнах. Страх был холодным и липким, он сковал живот и сделал ноги ватными. Но долг, зов крови, тот самый, что жил в бабушкином кольце на ее пальце, был сильнее. Она должна была это сделать. Для бабушки.

Вот он. Их дом. Точнее, его призрак. Снаряд, угодивший неделю назад в соседний деревянный особняк, ударной волной вывернул полстены их двухэтажного каменного гнезда. Крыша просела набок, будто сломанная птица, беспомощно распластавшая крыло. Окна зияли черными, пустыми глазницами, из которых, торчали осколки стекол. Рядом с проломом была дыра, открывавшая взгляду внутреннюю часть дома с обрывками обоев с нежными розами, перекошенную дверь в чулан, голую кирпичную кладку.

Дверь в их главную комнату висела на одной, скрипящей петле. Тася, затаив дыхание, проскользнула внутрь, в колючую, промозглую темноту дома.

Тишина внутри была оглушительной. Иной, мертвой, вязкой. Ее нарушал лишь хруст битого стекла под ногами, скрип уцелевших половиц и навязчивый, призрачный шелест падающего за ее спиной снега. Он кружился в воздухе, проникая сквозь открытые раны дома, и ложился тонким, сверкающим в лунном свете покровом на пепелище. Бледный, холодный свет луны пробивался сквозь дыры в кровле, ложась пятнами на разгромленное пространство, выхватывая из мрака обломки былой жизни.

Она стояла в большой комнате, где когда-то собиралась вся семья. Здесь пахло пеплом, холодной сыростью и чем-то еще, может, смертью, затаившейся в углах. Но сквозь этот гнетущий запах она уловила другой, едва уловимый и родной. Это был запах сушеного чабреца, который бабушка Агафья всегда развешивала пучками у печки, и терпкий аромат старого, добротного дерева, пропитавшегося за долгие годы жизни в этом доме.

Ноги сами понесли ее, ведомые памятью, сквозь лабиринт разрушений. Вот низкий, дубовый порог в столовую, о который она, семилетняя, споткнулась, бегая с Ленкой, и разбила коленку в кровь. Папа, тогда подхватил ее на руки, его большие ладони были удивительно нежны. Он дул на ссадину, приговаривая глуховатым, спокойным голосом: «Ничего, дочка, заживет. Ты же у нас крепкая».

Она вошла в родительскую спальню, где стояла широкая кровать с высокой пуховой периной. Теперь на ее месте лежала груда штукатурки, кирпичей и изогнутых металлических пружин, торчащих, как обнаженные нервы.

И тогда память, не воспоминание, а настоящая лавина, живая и всесокрушающая, накрыла ее с головой. Пространство вокруг поплыло, стены сомкнулись, запах гари сменился ароматом свежеиспеченного хлеба и яблочного варенья.

Вот она, маленькая, в том самом белом платье, бежит по этой самой комнате, а мама, смеясь, ловит ее, кружит, и платье развевается колоколом. «Поймала, пташка моя!»

Вот папа сажает ее себе на плечи, такой высокий, что голова касается косяка двери, и она кричит от восторга и страха, вцепившись в его густые волосы.

Вот они все вместе — мама, папа, бабушка Агафья сидим за большим столом, на котором свежеиспечённый пирог я брусникой. Бабушка разливает из блестящего самовара душистый чай с чабрецом, а за окном тихо шумит листьями старый клен...

Счастье... обычное, теплое, такое плотное, что его можно было потрогать. И такое хрупкое, что оно рассыпалось в прах от одного оглушительного рева в небе.

К горлу резко подступил ком, перехватывая дыхание. Слезы, не спрашивая разрешения, хлынули из глаз, горячими ручьями стекая по лицу и смешиваясь с пылью и копотью на щеках. Они текли тихо, беззвучно, но были такими едкими и горькими, что, казалось, могли разъесть кожу до кости. Она плакала о маме и папе, которые умерли в тот страшный год, о бабушке, которой пришло видение об этой страшной войне, о своем украденном, растоптанной сапогами истории юности, об этом доме, который был не просто стенами, а живым, дышащим существом, хранителем их любви, их смеха, их ссор и примирений.

Отодвинув обломки штукатурки, она опустилась на колени в том самом месте, где изголовьем всегда стояла бабушкина резная кровать.

Пальцы, почти онемевшие от холода и волнения, скользнули по знакомым, шершавым половицам. Она нашла едва заметную щель, которую знала как свои пять пальцев. Бабушка научила ее, сказав: «Запомни, Тасечка, здесь наша память». Она поддела ее пальцем, потом, не найдя другого инструмента, схватила лежащий рядом обломок кирпича и с силой, рожденной отчаянием, вставила его в щель и нажала. Доска с глухим скрипом поддалась, приподнявшись.

Глава 1: Кровь на снегу

Конец февраля 1942 года, деревня под Звенигородом

Земля была мерзлой и безжизненной, точно выкованной из чугуна. Редкий, колючий снег, подхваченный ледяным ветром, забивался за воротники шинелей, намерзал на ресницах, превращая лица бойцов в застывшие маски. Воздух гудел не от ветра, а от далекой, непрекращающейся канонады, доносившейся со стороны Можайска. Здесь же, на подступах к Звенигороду, стояла звенящая, напряженная тишина, нарушаемая лишь скрипом полозьев санитарных повозок да приглушенными командами офицеров.

Илларион Соколов, двадцатилетний младший сержант, сидел на краю полузасыпанного снегом окопа, курил последнюю самокрутку, жадно затягиваясь едким дымом. Его часть, 144-я стрелковая дивизия, была измотана до предела. После тяжелых оборонительных боев они с трудом сдерживали натиск немцев, рвавшихся к шоссе, идущего на столицу. Вчера их батальон отступил к этой деревне, превращенной в укрепленный узел сопротивления. От домов остались одни печные трубы, торчащие из груды битого кирпича, словно надгробия.

Где ты, Вася? — пронеслось в голове Иллариона.

Младшего брата, которому только не так давно стукнуло восемнадцать, мобилизовали стрелком и отправили под Наро-Фоминск. С тех пор ни слуху ни духу. Тетка перед самой эвакуацией умоляла Иллариона навести справки, найти, но как найти человека в этом аду, где дивизии таяли за сутки, а списки потерь отставали от реальности на недели?

— Соколов, к командиру роты! — голос бойца из взвода связи вырвал его из тягостных раздумий.

Комроты, старший лейтенант Горбунов, с лицом, почерневшим от усталости и копоти, стоял над разложенной на ящике из-под снарядов картой.

— Немцы подтягивают свежие силы к северной окраине, — его голос был хриплым и обезвоженным. — Видимо, готовят новый удар. Задача контратаковать их на подходе, не дать развернуться. Взводу Соколова прикрыть левый фланг и держать связь с соседями справа. Там, по донесениям, должна быть 108-я стрелковая. Координируйте огонь.

— Так точно, товарищ старший лейтенант! — автоматически отчеканил Илларион.

108-я дивизия... Мелькнула мысль. Кажется, Вася писал в своем единственном письме, что его направляют именно в 108-ю. Сердце екнуло смутной, болезненной надеждой.

Через полчаса начался ад. Немецкая артиллерия обрушила на их позиции шквальный огонь. Земля вздымалась черными фонтанами, смешанными с комьями мерзлой глины и снега. Воздух звенел от осколков. Потом, как только огонь перенесли вглубь, в серой, предрассветной мгле показались темные, расплывчатые фигуры в касках-«ведрах». Пошли в атаку.

— Огонь! — закричал Илларион, прижимаясь к прикладу своего ППШ.

Стрельба слилась в сплошной, оглушительный грохот. Немцы шли напролом, уверенные в своем превосходстве. Пулеметы с обеих сторон выкашивали целые цепи. Илларион видел, как падали его бойцы кто, затихая сразу кто, крича и зовя мать. Но они держались.

Внезапно связной, молоденький салага Ваня, схватил его за рукав.

— Товарищ младший сержант! Справа! Немцы обходят! Соседи не стреляют!

Илларион ринулся на правый фланг своего взвода. Картина была критической. Группа немецких автоматчиков, используя складку местности и подбитый советский грузовик, почти вплотную подобралась к позициям соседей бойцов в заснеженных маскхалатах, которые отчаянно отбивались, но их фланг был открыт. Еще минута и их окружат и перебьют.

— Гранатами! — скомандовал Илларион. — По автоматчикам! Огонь на подавление!

Они ударили по немцам сбоку. Две гранаты разорвались точно в группе атакующих. Немцы залегли, застрочили в их сторону. В суматохе боя Илларион увидел молодого бойца из соседней части. Тот, недолго думая, вскочил и побежал в штыковую, пытаясь отбросить врага. Его маскхалат был разорван на груди, и Илларион на секунду увидел лицо испуганное, но остервенелое, с знакомой, упрямой складкой у рта...

Сердце упало и замерло. Вася…

В этот миг из-за грузовика ударил немецкий пулемет. Длинная очередь прострочила снег, целясь в его брата. Время замедлилось. Илларион увидел, как он, услышав свист пуль, инстинктивно развернулся, и как в тот же миг другой боец из его отделения, здоровяк толкнул Васю в сторону, в окоп, а сам принял на себя всю очередь. Тело его дернулось и беспомощно осело.

— Нет! — закричал Илларион, но его голос потонул в грохоте.

Вася, отброшенный в окоп, был жив, но теперь оказался в ловушке, прижатый к земли пулеметным огнем. Немцы, оправившись, снова пошли в атаку, пытаясь добить ослабевшую группу.

— Прикройте нас! Дымовую! — проревел Илларион своим бойцам и, не думая о себе, короткими перебежками рванулся к окопу, где залег его брат.

Пули свистели у самого уха, впивались в мерзлую землю у его ног. Он упал рядом с ним. Тот, широко раскрыв глаза, смотрел на него, не веря.

— Ларик? Это... ты?

— Молчи! — отрезал старший брат, меняя магазин в ППШ. — Лежи низко! Сейчас вытащим!

Но ситуация была отчаянной. Их маленькая группа оказалась в полукольце. Бойцы с обеих сторон гибли один за другим. Немцы подходили все ближе. Илларион понимал — это конец. Он посмотрел на брата...

В это же время. Южная окраина деревни под Звенигородом.

Глава 2: Дом, где лечат раны

Москва, апрель 1942 года.

Зима отступила, обнажив городские раны. Из-под грязного, подтаявшего снега проступали щели воронок, почерневшие руины зданий, но в воздухе уже витало упрямое, победоносное дыхание весны. Пахло талой водой, влажной землей и надеждой. Москва выстояла.

Семья Соколовых ютилась в одной комнате большого общежития, куда их определили после того, как их дом на Садовнической был разрушен. Комната была проходной, с одним заклеенным крест-накрест окном, но для них, переживших страшную зиму в бомбоубежищах, она казалась дворцом. Тася, стоя у этого окна и глядя на просыпающиеся почки на единственном уцелевшем во дворе клене, дала себе тихую, но железную клятву: «Я восстановлю наш дом. Каким бы ни был путь. Я верну нам наши стены».

Как будто в ответ на ее мысли, в то утро почтальон, сухощавый старичок в прожженной шинели, вручил ей треугольник. Письмо от Семена.

Сердце заколотилось. Она развернула его дрожащими пальцами, собрав вокруг себя всех. Даже Артем притих, чувствуя всеобщее напряжение.

«Здравствуйте, мама и папа! — писал Семен своим размашистым, уверенным почерком. — Сообщаю, что жив, здоров и воюю на совесть. Наша часть сейчас на переформировании, так что выдалась минута передохнуть и написать...».

Далее он описывал быт, шутил, стараясь, как мог, подбодрить их. А потом слова потекли медленнее, будто перо стало тяжелым.

«...Встретил я наших братьев. Случилось это под Звенигородом, в конце ноября. Илларион цел, отделался контузией и ранением в руку. Сейчас его дивизия стоит на защите под Кубинкой, пишет, что дерутся крепко. А вот с Василием...».

Тася, читая вслух, почувствовала, как у нее перехватывает горло. Лена тихо ахнула, а тетя Зина перекрестилась.

«...Вася был тяжело ранен. Я сам нашел его на поле боя. Он... он прикрыл Иллариона. Вытащили мы его, жив, но ранение серьезное. Отправили в госпиталь. У меня нет точных сведений, где он сейчас. Узнавайте через военкомат, родные. Найдите его. Он нуждается в вас».

В комнате повисла тягостная тишина, нарушаемая лишь сдержанными всхлипываниями тети Зины.

— Найдем, — хрипло сказал дядя Коля, вставая. Его лицо было суровым. — Сейчас же пойду в военкомат. Тасенька, со мной.

Дорога до военкомата была долгой и молчаливой. Очередь, справки, бесконечные коридоры. Но дядя Коля, с его упрямой настойчивостью и фронтовыми медалями, смог пробить стену бюрократии. Через несколько часов они держали в руках справку: «Красноармеец Соколов Василий Леонидович находится на излечении в эвакогоспитале №».

Не откладывая, на следующий день они поехали.

Госпиталь размещался в здании бывшей школы. Воздух был пропитан запахом карболки, лекарств и тихой, смиренной боли. Медсестра, худая, с тенью усталости в глазах, провела их по длинному коридору, уставленными койками.

— Он... он в палате для тяжелых, — тихо сказала она, останавливаясь у двери. — Готовьтесь... Он не ходит.

Сердце Таси упало. Она вошла первой.

Василий лежал у окна, залитый весенним солнцем. Он был страшно худ, щеки ввалились, а глаза, смотрели в потолок пусто и отрешенно. Он не двигался, лишь его пальцы медленно перебирали край одеяла.

— Вася... — прошептала Тася, подходя к кровати.

Он медленно, с трудом перевел на нее взгляд. Узнал. В его глазах мелькнула искорка, губы дрогнули в подобии улыбки.

— Тасенька... — его голос был слабым, сиплым шепотом. — Дядя Коля...

Они не могли говорить. Слова застревали в горле. Они просто держали его руки, гладили по исхудавшим плечам.

Позже с ними поговорил главный врач, пожилой, усталый человек в очках.

—Повреждение позвоночника, — говорил он, глядя куда-то мимо них. — Сделали все, что могли. Он будет комиссован. Ему нужен покой, уход. Хорошее питание, если это возможно. Домашняя обстановка... — Врач посмотрел прямо на Тасю и Николая. — Через неделю можете его забирать.

Дорога назад в Москву была молчаливой и горькой.

Но в этой горечи родилось решение. В тот же вечер, собравшись в своей комнате в общежитии, Тася сказала твердо, без тени сомнения:

— Мы забираем Васю не сюда. Мы везем его в деревню, к тете Наташе. Там воздух, там тишина. Там наш дом. Наш настоящий дом.

Дядя Коля молча кивнул. Тетя Зина, плача, обняла Тасю. Они все понимали. Город, с его бомбежками, теснотой и голодом, был не для выздоровления.

Через неделю они снова приехали в госпиталь, теперь уже всей семьей с узелками, с теплыми вещами, с Леной и Артемом. Выписка была недолгой. Василия, закутанного в одеяла, осторожно, перенесли на руках в грузовик, который дядя Коля каким-то чудом раздобыл на день.

Дорога в деревню под Звенигородом была тряской, но Василий, казалось, не замечал неудобств. Он смотрел в окно на просыпающиеся поля, на первые цветы мать-и-мачехи у дороги, и в его глазах, таких пустых еще неделю назад, появился слабый, но живой интерес.

И вот, наконец, знакомый пригорок. И на нем тот самый, крепкий, двухэтажный дом с резными наличниками, пахнущий дымком и прошлым.

9k=

Глава 3: «Огненная ночь»

Ночь с 20 на 21 июня 1942, Москва

Воздух над Замоскворечьем с вечера был густым и тревожным, пахнущим пылью и далекой грозой. Несмотря на плотное затемнение, сквозь которое тоскливо бродили лучи прожекторов, каждый житель московского двора чувствовал, жди беды. Предчувствие висело, как натянутая струна.

В временном доме-общежитие Николая и Зинаиды царило напряженное молчание, нарушаемое лишь тиканьем часов да скрипом половиц. Двенадцатилетняя Лена, худая, угловатая девочка, не по годам серьезная, нервно теребила бахрому скатерти, а у ее ног свернулся клубком Рыжик, ее кот, единственная радость, оставшаяся от мирного детства.

— Мама, а они сегодня прилетят? — тихо спросила она, глядя на заклеенное крест-накрест окно.

— Не знаю, дочка. Надо быть готовыми ко всему, так же тихо ответила Зинаида, перебирая комод в поисках самого необходимого.

Сигнал воздушной тревоги взвыл внезапно. Где-то вдалеке послышались первые глухие взрывы.

— В бомбоубежище! Быстро! скомандовал Николай. Артем, Лена Рыжика на руки! Бери его крепче, чтобы не испугался и не убежал!

Люди, как тени, начали высыпать из подъездов. Небо на западе уже полыхало багровым заревом.

— Тась, ты куда?! вдруг крикнула Зинаида, видя, что она не идет за ними.

— Я… я не могу! Я забыла там одну вещь! Самую важную! Я мигом!

— С ума сошла! Вернись! рявкнул Николай, но Тася, не слушая, уже рванула назад в переулок.

Воздух свистел и гудел, будто сам стал оружием. Где-то рядом с воем пикирующего бомбардировщика слился истошный, нечеловеческий крик: «Горим Господи, тушите!!!». Запах гари, едкий и удушливый, ударил в ноздри, щипал глаза.

Улица превратилась в кромешный ад. Деревянный дом напротив был объят пламенем от конька крыши до самого фундамента. Из окон валил черный, маслянистый дым, выбиваясь наружу длинными огненными языками.

— Цепь, давайте цепь! От колодца! кричал седой мужчина в распахнутой косоворотке, его лицо, искаженное ужасом, было залито потом и отсвечивало алым от пламени.

— Да поздно уже! Ведер не напасешься! парировал кто-то с повязкой дружинника. Отсекайте соседние дома, ломайте заборы, чтобы огонь не перекинулся!

— Братцы, там люди! В подвале! орал тот же седой мужчина, указывая на груду обломков. Дверь завалена! Не пробить!

Несколько человек бросились к заваленному входу, начали растаскивать горящие бревна, но новый, страшной силы взрыв где-то в соседнем квартале заставил всех пригнуться. С окон ближайшего уцелевшего дома с мелким, как дождь, звоном посыпались стекла.

Тася, прижимаясь к шершавым стенам домов, бежала сквозь этот хаос. Сердце колотилось где-то в горле, отдаваясь глухими ударами в висках. Вот и их дом. На его старую крышу уже сыпались с неба хлопья пепла и искры.

Дверь в их разрушенный дом была наглухо заколочена крест-накрест толстыми досками. Она рванула ее изо всех сил, но крепкая древесина лишь скрипнула, не поддаваясь. Тогда она, озираясь, схватила валявшееся рядом полено и с отчаянной силой, которой сама от себя не ожидала, выбила оставшееся стекло в окне. Ободрав в кровь руки и плечо, вползла внутрь.

Внутри было жарко, как в бане, и невыносимо дымно. Пламя уже лизало противоположную стену, пожирая остатки бабушкиных кружев, которые не успели вынести. Потрескивание огня сливалось с гулом на улице в один сплошной кошмар. Тася, закашлявшись, бросилась на колени к печке, отыскивая на ощупь знакомую щель. Пальцы скользили, не слушались, покрываясь сажей и кровью. Дым ел глаза, слезы текли ручьями, смешиваясь с копотью на щеках.

«Господи, дай сил, дай сил…» — мысленно, как заклинание, повторяла она.

В этот момент с оглушительным грохотом, похожим на взрыв, рухнула часть потолка. Огненная балка, шипя и потрескивая, упала в метре от нее, рассыпав под ноги сноп ослепительных искр. Жар стал невыносимым, стало трудно дышать. Ослепшая, почти задыхаясь, она прижала рамку к груди, словно младенца, и поползла обратно к окну, на ощупь, ориентируясь по полоске чуть более светлого, дымного воздуха.

Вывалилась на улицу, чуть не угодив под ноги людям, тащившим рухнувшую балку, под которой виднелась чья-то неподвижная нога в стоптанном башмаке.

— Девка, ты с ума сошла?! кто-то грубо, до боли схватил ее за плечо. Это был тот самый седой мужчина. Его глаза, широко раскрытые от ужаса и ярости, были всего в сантиметрах от ее лица. Из огня прямо в полымя! Беги отсюда, пока сама не сгорела!

Она что-то промычала, вырвалась и побежала, спотыкаясь, не оглядываясь на крики и вой сирен, на треск пожираемого огнем дерева, на чью-то чудовищную, обжигающую боль, витавшую в воздухе.

Только добежав до своего переулка, она остановилась, оперлась о теплый кирпич забора и зашлась в надрывном, рвущем грудь кашле. Лицо и руки были в саже и запекшейся крови, платье прожжено в нескольких местах. Но она чувствовала под пальцами шершавую, твердую, чуть теплую древесину рамки с фотографией отца и матери. Она была цела.

Она обернулась. Их старый дом, место, где прошло ее детство, где жила душа бабушки, представляла собой гигантский, ревущий костер, освещавший все вокруг зловещим, танцующим светом. В этом свете метались черные фигуры людей, и их отдельные крики уже нельзя было разобрать от единого воя пожара и рёва новой волны самолётов, заходивших на цель.

Глава 4: Хрупкий лёд надежды

Ноябрь 1942 года, Сталинград

Земля была не землёй, а сплошным месивом из чёрной грязи, осколков, обгорелых брёвен и чего-то ещё, о чём Алексей Соколов, восемнадцати лет от роду, старался не думать. Воздух гудел от сплошного, нескончаемого гула артиллерийской канонады, разрывов бомб, треска пулемётов и предсмертных криков. Он пах гарью, порохом, смертью.

Алексей, худой, с осунувшимся за месяцы боёв лицом, в котором одни только глаза горели лихорадочным блеском, прижался к ржавому корпусу разбитого станка завода «Красный Октябрь». Его рота закрепилась в цеху, вернее, в том, что от него осталось. Сквозь вывороченные стальные балки и проломы в стенах был виден заревами горящий город. Казалось, горит сама Волга.

— Соколов! Живой? — сиплый голос старшего сержанта Просекина донёсся справа.

— Пока да! — крикнул Алексей, перезаряжая свою винтовку. Руки дрожали от усталости и холода. Он видел сегодня слишком многое. Видел, как его товарища, Витьку-сибиряка, прямо на его глазах разорвало снарядом. Видел, как молоденький лейтенант, вчерашний студент, встал во весь рост, чтобы повести их в контратаку, и был скошен пулемётной очередью, даже не успев выстрелить. Видел немецких солдат, серых, как призраки, бегущих через территорию завода, и как они падали под огнём его отделения. Он уже не воспринимал их как людей — только как цели, угрозу.

Внезапно гул сменился нарастающим, пронзительным воем.

— Миномёты! Ложись!

Алексей вжался в липкую, холодную землю. Рядом один за другим вздымались чёрные фонтаны взрывов. Его засыпало комьями мерзлой грязи и осколками кирпича. Звон в ушах стоял оглушительный. Он поднял голову, отплёвываясь. Просекина нигде не было видно.

— Сержант? Просекин!

Ответом был лишь новый визг мин и оглушительные разрывы. Немцы начали атаку. Из-за груды шлака показались фигуры в серых шинелях. Алексей вскинул винтовку, поймал на мушку бегущего автоматчика, выстрелил. Тот упал. Второй выстрел, третий... Но их было слишком много. Огонь усиливался. Пули со свистом впивались в металл позади него, отскакивали с противным звенящим звуком.

Он понял, что оказался в полуокружении. Его позицию прижали к самому станку. Отходить было некуда — позади был только разрушенный пролёт и многоэтажная высота, уже занятая немцами. Ледяной ужас сковал его тело. Он вспомнил мамино лицо, папины сильные руки, смех Ленки... «Нет, только не здесь, только не сейчас...»

Он сделал рывок, пытаясь сменить позицию, и в этот миг почувствовал резкий, обжигающий удар в плечо. Его отбросило назад, он ударился головой о металл. В глазах потемнело. Последнее, что он увидел перед тем, как сознание поплыло, — это сапог немецкого солдата, приближающийся к его голове, и дуло автомата, нацеленное прямо в него. Мысль промелькнула обрывочная, простая и страшная: «Всё...»

Москва, Госпиталь, ноябрь 1942 года.

Тася, в белом, уже потускневшем от многочисленных стирок халате, заканчивала перевязку молодому солдату с ампутированной рукой. Она закончила курсы медсестёр при госпитале и теперь дни и ночи проводила здесь, среди боли и надежды. Воздух был насыщен запахом йода, хлорки и крови.

— Всё, Петров, держись, — тихо сказала она, улыбаясь уставшими глазами. — Завтра посмотрим.

Парень кивнул, стараясь не смотреть на пустой рукав.

И вдруг мир вокруг Таси поплыл. Гулкие коридоры госпиталя, стоны раненых, скрип колёс каталки — всё это исчезло. Она увидела...

...тьму, прошитую вспышками огня... запах гари и крови, от которого сводит желудок... резкую, обжигающую боль в плече... и самое страшное — дуло автомата, огромное, чёрное, смотрящее прямо на неё... и чувство абсолютной, животной безысходности...

Она резко вскрикнула и отшатнулась, уронив металлический лоток с инструментами. Грохот заставил оглянуться санитаров.

— Соколова, что с вами?

— Ничего... Голова закружилась, — выдавила она, опираясь о стену. Сердце бешено колотилось. Перед глазами всё ещё стояло это лицо — испуганное, юное, её двоюродного брата Алексея. Это было не воспоминание и не мысль. Это было видение. Она чувствовала его боль, его страх.

Поздним вечером возвращаюсь домой дорога была бесконечной. Промозглый ноябрьский ветер пронизывал до костей, но внутренний холод был сильнее. Тася шла по тёмным улицам Автозаводского района, не замечая ни прохожих, ни знакомых огней завода. В ушах стоял тот самый гул, а перед глазами — дуло автомата.

«Как я скажу тёте Зине? Дяде Коле? "У меня было видение, Алеше плохо"? Они подумают, что я сошла с ума от усталости. Или... поверят. И это убьёт их».

Она представила, как зайдёт в их тёплую, светлую квартиру, где пахнет чаем и хлебом. Они будут сидеть за столом — дядя Коля с газетой, тётя Зина с вязанием, Василий, Лена, Артемка..., и она принесёт в этот хрупкий мир свой леденящий ужас.

Она остановилась у подъезда, глядя на освещённые окна квартиры на пятом этаже. В горле стоял ком. Она не могла подняться. Не могла сделать вид, что ничего не произошло. Её дар, эта странная способность, всегда была и благословением, и проклятием. Но сегодня он чувствовался как клеймо, как тяжёлый крест.

«Алеша... Родной мой... Держись. Пожалуйста, держись», — мысленно взмолилась она, сжимая в кармане пальто холодные пальцы.

Глава 5: Слёзы в снегах

Январь 1943 года. Москва

Зима вступила в свои полные права, сковав город в ледяные тиски. Воздух был колючим и густым, пахнул печным дымом и морозом, обжигающим легкие. Их просторная трехкомнатная квартира на Автозаводской улице с высокими потолками и видом на заводские корпуса была теплым, уютным убежищем. Но после того, как стих гулкий эхо новогодних голосов, запах махорки и крепких солдатских объятий, в квартире воцарилась тишина, давящая и звенящая. Пустота, оставшаяся после отъезда Семена и Иллариона, была ощутимой, как пятый жилец.

Прошло уже две недели, а ни от Ларика, ни от Семена не пришло ни строчки. И по-прежнему никаких вестей от Алеши. Это молчание висело в доме тяжелым свинцовым облаком. Зинаида, совсем сникла. Ее обычно энергичная, хлопотливая натура куда-то ушла, сменившись апатией. Она могла часами сидеть на кухне, глядя в одну точку, бесцельно перебирая край скатерти. Ее глаза, всегда такие живые, потухли.

— Может, письмо затерялось? — тихо, словно оправдываясь, говорила она за утренним чаем. — Почта сейчас... знаешь, Коля, везде неразбериха.

Николай, погруженный в свои тревожные мысли, лишь хмуро кивал, но все понимали почта, даже с бардаком, работала. Соседи по лестничной клетке получали весточки с фронта. А их почтовый ящик на площадке день за днем оставался пустым. Эта неизвестность разъедала изнутри, была хуже любой, даже самой страшной, определенности.

Тася разрывалась между долгом и семьей. Госпиталь, куда она устроилась медсестрой, стал ее личным фронтом. Воздух здесь, пропитанный запахом йода, хлорки и крови, стоны, приглушенные матерщина сквозь зубы, сосредоточенные лица врачей все это было знакомо и почти привычно. Но за этим стояли отдельные судьбы, каждая с своей болью.

В одной из палат лежал молодой лейтенант, Егор, с ампутированной ногой. Он был замкнут и молчалив, отворачивался к стене, когда Тася приходила делать перевязку. Вчера, сменив бинты, Тася не ушла, а присела на край табуретки.

— У вас есть семья, Егор? — тихо спросила она.

Он резко повернулся, глаза полые.

— Была. Невеста. Теперь... кому я такой сдался? Калекой.

— А она, ваша невеста, она писала?

— Пишет. — Он с силой сжал простыню. — Врет, что ждет. А сама... я знаю, открестится. Не могу я ее такой обузой видеть.

Тася положила руку на его плечи, чувствуя, как он весь напрягся.

— Вы не обуза, — сказала она твердо. — Вы живы. И она, если действительно ждет, ждет именно вас. А не ваши ноги. Дайте ей шанс — это доказать. И себе.

Он не ответил, но, когда она уходила, он уже не смотрел в стену, а задумчиво смотрел в окно, на покрытое инеем стекло.

На другом конце палаты старый, бывалый фельдшер, качая головой, говорил ей:

— Соколова, вы слишком близко к сердцу принимаете. Сгорите на этом. Нам бы их тела лечить, а души... души сами как-нибудь.

Но Тася не могла иначе. Она видела, как после таких, казалось бы, незначительных разговоров, в глазах солдат загоралась искорка не надежды даже, а просто желания бороться дальше.

После смены, перекусив в госпитальной столовой, она отправлялась на Курский вокзал. Это был другой ад не стерильный и организованный, а хаотичный, шумный, пропитанный потом, страхом и тоской. Сюда прибывали эшелоны с эвакуированными. Измученные, оборванные женщины, старики с потухшими глазами, и дети всегда дети, с огромными, испуганными глазами на осунувшихся личиках.

Здесь, в организованном пункте питания, она раздавала миски с жидкой овсяной кашей и кружки с кипятком. Очередь тянулась бесконечно.

— Мамочка, я есть хочу... — плакал маленький мальчик, вцепившись в подол матери.

— Потерпи, сыночек, скоро, скоро нам дадут, — причитала та, пытаясь его успокоить.

Тася, зачерпнув кашу, поставила миску перед мальчиком, а ему в руку сунула кусочек сахара, припрятанный с утра.

— На, солнышко, держи. Это за то, что такой терпеливый.

Мальчик умолк, уставившись на сахар, как на величайшее сокровище. Его мать посмотрела на Тасю с бездонной благодарностью, в которой смешались и слезы, и стыд за свою беспомощность.

Над всем этим хаосом царила санитарка Валентина Александровна — высокая, худая, с вечно напряженным, недовольным лицом. Она металась по пункту, ее резкий голос резал воздух.

— Не толкаться! Я сказала, по очереди! Всем хватит! Ты, девка, чего ребенка вперед проталкиваешь? Все голодные!

Она грубо отодвинула женщину, пытавшуюся пройти с малышом на руках. Тася видела, как та покорно опустила голову.

— Валентина Александровна, — тихо, но настойчиво сказала Тася, подходя. — Она одна с двумя детьми. Давайте я им сейчас.

Санитарка повернулась к ней, ее глаза горели холодным огнем.

— Правила для всех одни, Соколова! Начнем делать исключения — тут давка начнется! И без того бардак!

Но в перерыве Тася видела, как эта же Валентина Александровна, отвернувшись ото всех, в уголке за палаткой, крестилась частым, нервным крестом, шепча что-то беззвучно. Ее худая спина вздрагивала. В этой женщине уживались казарменная жесткость и сломленная, исстрадавшаяся вера.

Глава 6: Стальная ловушка

Конец июня 1944 года, Белоруссия

Воздух был густым и сладковатым, пахнул разогретой хвоей, цветущими лугами и далеким дымом. Для Семена Соколова, механика-водителя танка Т-34 из гвардейской танковой бригады, этот запах был обманчивым. Он скрывал под собой вонь горелой солярки, раскаленного металла и смерти. После зимних боев под Воронежем их часть перебросили сюда, на 1-й Белорусский фронт, где готовилось что-то грандиозное. Что-то, что все втайне называли «Большим летним наступлением».

Их танк, тот самый «Грозный», на броне которого красовалась уже дюжина нарисованных звездочек по числу подбитых вражеских машин, стоял в укрытии на опушке белорусского леса. Внутри пахло привычной смесью машинного масла, бензина и пота. Командир, лейтенант Новиков, изучал карту. Наводчик Маркс, тот самый рябой парень из Воронежа, спокойно натирал панораму прицела куском ветоши. Заряжающий, молодой Коля, нервно посвистывал.

— Ну что, герои, заскучали без фрицев? — Семен попытался шутить, но голос его был напряженным. Они понимали, что их бригаде отведена ключевая роль.

— Скоро наскучим им сами, — хмуро буркнул Маркс. — Слышишь?

Семен прислушался. Сквозь броню доносился нарастающий, всесокрушающий гул. Это начиналась артподготовка. Операция «Багратион» стартовала.

Через несколько часов их танковая лавина ринулась вперед. Задача была дерзкой и смертельно опасной: совершить глубокий прорыв, обойти Бобруйск с севера и юга, сомкнуть клещи и захлопнуть ловушку для огромной немецкой группировки.

«Грозный» с ревом выскочил из леса на проселочную дорогу. Впереди, угадываясь в дымке, виднелись контуры деревень и хуторов, превращенных немцами в узлы сопротивления.

— Пехота справа, в цепь! — скомандовал Новиков в переговорное устройство. — Маркс, вон тот дзот, у околицы! Осколочно-фугасным! Огонь!

Выстрел оглушительно грохнул внутри боевого отделения. Семен, не отрываясь от смотровых приборов, вел тридцатьчетверку, петляя между воронками, стараясь не подставлять борт. Немцы опомнились от шока и открыли яростный ответный огонь. Пространство вокруг танка вздыбилось фонтанами земли и дыма. Пулеметные очереди забарабанили по броне, как град по железной крыше.

— Прямое попадание! — крикнул Маркс, видя, как дзот взлетает на воздух вместе с бревнами и телами расчетов.

— Вперед! Давить их! — голос Новикова был спокоен, но Семен видел, как он сжимает рукоятки у прибора наблюдения до побеления костяшек.

Они шли сквозь ад. Немцы били из всего, что было: противотанковые пушки, фаустпатроны, пулеметы. Один из «тигров», стоявший в засаде за сараем, успел сделать выстрел. Снаряд просвистел в сантиметрах от башни, осыпав их землей.

— Левей, Семен, левей! За дом! — закричал Новиков.

Семен рванул рычаги, танк развернулся на месте, гусеницы взметнули комья глины. Они ушли из-под прицела, и в тот же миг Маркс поймал в прицел борт «тигра». Выстрел — и вражеская машина окуталась черным дымом.

День слился в ночь и снова в день. Они не спали, почти не ели, только пили теплую, пахнущую бензином воду из фляг. Их бригада, как стальной таран, проламывала оборону противника. Деревня за деревней, хутор за хутором. Они увидели страшные следы отступления врага: разбитые повозки, брошенную технику, тела убитых. И освобожденных, измученных, плачущих от счастья местных жителей, которые выбегали к ним из подвалов и землянок с криками «Наши! Спасители!»

Наконец, 27 июня, их южная группировка соединилась с частями, наступавшими с севера. Бобруйский «котел» захлопнулся. В окружении оказались десятки тысяч немецких солдат и офицеров.

Но сражение не закончилось. Загнанный в угол враг отчаянно пытался вырваться. На позиции «Грозного» и его соседей пошли в яростную контратаку немецкие части, стремившиеся пробить коридор извне.

Это был самый тяжелый бой. Немцы шли напролом, не считаясь с потерями. Воздух гудел от пуль и осколков. Танки Семена стояли в упор, расстреливая атакующие цепи. Броня «Грозного» была исцарапана и помята, на башне зияла глубокая выбоина от снаряда.

В разгар боя Семен увидел, как из леса выползает несколько немецких бронетранспортеров с пехотой. Они шли прямо на их позиции.

— Маркс, бронебойным! По бронетранспортёрам! — скомандовал Новиков.

Танк Семена стал в пол-оборота, подставив под удар свою лобовую броню. Выстрелы следовали один за другим. Один бронетранспортер вспыхнул. Второй развернуло взрывом. Но третий успел приблизиться. Из него высыпали автоматчики.

— Коля, пулемет! По пехоте! — закричал Семен, сам схватившись за курсовой пулемет.

Стрельба слилась в сплошной оглушительный грохот. Немцы бежали, падали, но оставшиеся в живых забрасывали танк гранатами и пытались подобраться с фаустпатронами. Одна из гранат разорвалась рядом с бронёй, ослепив Семена на мгновение вспышкой. Он протер глаза, отплевываясь, и продолжил стрелять.

Бой длился не больше двадцати минут, но показался вечностью. Когда последние атакующие были отброшены или уничтожены, наступила тишина, оглушительная после какофонии звуков.

Семен заглушил двигатель. В наступившей тишине было слышно лишь треск горящей техники и редкие, уже далекие выстрелы. Он откинул люк и высунулся по пояс. Воздух, густой от гари и пороха, обжег легкие. Картина была апокалиптической: все поле перед ними было усеяно телами, дымились подбитые машины.

Загрузка...