***
Посвящается моему любимому писателю Антону Павловичу Чехову.
Посвящается всем обездоленным детям Земли.
***
На московском рынке, среди густого запаха дегтя, мокрой шерсти и кислых щей, стояла невыносимая толкотня. Девятилетний Ванька Жуков, в большой не по размеру поддевке, продирался сквозь толпу, сжимая в кулаке копейки, данные сапожником Аляхиным на соленые огурцы. Его глаза, привыкшие к темноте мастерской, слезились от резкого ветра и пестроты вывесок.
Вдруг он наткнулся на девочку лет тринадцати. Это была Варька, нянька из соседней слободы. Она стояла у мясной лавки, покачиваясь, и её лицо казалось высохшим и одеревеневшим, а голова — маленькой, как булавочная головка. Варьке страстно хотелось спать, окружающие её люди казались ей туманными тенями, точь-в-точь как в тех грезах, где они падали в жидкую грязь шоссе.
— Чего стоишь, оглашенная? — буркнул Ванька, потирая ушибленный локоть.
Варька не ответила. Она видела перед собой не мальчика, а какую-то сизую дымку, сквозь которую кричали вороны, похожие на хозяйского ребенка.
В этот момент над толпой выросла фигура городового. Увидев двух оборванных детей, бесцельно толкающихся у прилавков, он заподозрил неладное.
— Стой! Карманники! — гаркнул он, хватаясь за чехол сабли.
Страх, более сильный, чем сон, мгновенно пробудил Варьку. Она инстинктивно схватила Ваньку за руку.
— Бежим… — прошептала она пересохшими губами.
Они бросились в узкий переулок, мимо саней и мешков с мукой. Ванька бежал, чувствуя, как сердце стучит в самое горло, и думал, что если его поймают, то Аляхин прибьет его чем попадя или отходит шпандырем. Варька же бежала механически, и ей казалось, что за ней гонятся не люди, а темные облака из её полуночных видений.
Впереди показались тяжелые двери церкви. Дети юркнули внутрь, в спасительную прохладу и тишину. Здесь пахло ладаном и воском. В углу, перед темным образом, горела зеленая лампадка, отбрасывая на потолок большое пятно — такое же, какое Варька видела каждую ночь над колыбелью.
Они присели на корточки в темном углу за колонной.
— Ушел, кажись, — тяжело дыша, прошептал Ванька. — Ты чья же будешь?
— Сирота… У хозяйки живу… — едва слышно ответила Варька, и её глаза снова начали слипаться. — Качать надо… всё качать…
— А я у сапожника, — обрадовался Ванька. — У Аляхина. Там скука такая, что и сказать нельзя, всё плачу. Я дедушке письмо написал, Константину Макарычу… чтоб забрал отседова.
Ванька шепотом начал рассказывать ей про деревню, про то, как дед щурит глаза на ярко-красные окна церкви в Рождество, и про пса Вьюна, который «необыкновенно почтителен и ласков». Варька слушала, и в её сознании деревня Ваньки перемешивалась с её собственной покойной матерью Пелагеей и отцом Ефимом, умирающим в земской больнице. Ей казалось, что если она сейчас уснет, то убьет врага, мешающего ей жить, — этот вечный, звенящий в ушах крик.
Вдруг из алтаря вышел служка в поношенном подряснике. Увидев двух грязных детей, он нахмурился.
— А ну, пошли вон! — прикрикнул он. — Нечего тут место занимать, не для вас парад.
Он вытолкал их на крыльцо, в синие вечерние сумерки. Москва уже зажигала огни, и небо казалось умытым и обновленным перед праздником.
Они брели по улице, взявшись за руки. Ванька дрожал в своей легкой одежонке, а Варька шла, прикрыв глаза, едва переставляя ноги. Холод пробирался под кожу, но они не отпускали друг друга, словно это единственное тепло могло спасти их от безвыходности их положения. Город вокруг них гудел, звенели колокольцы почтовых троек, но для этих двух маленьких существ мир сузился до этого ледяного тротуара. Они шли всё дальше в темноту, два крохотных пятнышка в огромном холодном городе, и обоим им больше всего на свете хотелось одного — просто спать.
Они брели по путям, где в сизом тумане, пахнущем каменным углем и сыростью, высились темные громады паровозов. На запасном пути, вдали от вокзальной суеты, стоял одинокий вагон третьего класса. Его краска облупилась, а на окнах лежал слой угольной пыли, но дверь в тамбур оказалась приоткрыта.
— Гляди, Варька, карета железная! — прошептал Ванька, дергая девочку за рукав. — Чисто господа Живаревы в такой ездили.
Они залезли внутрь. В вагоне было душно и пахло щами и сапожным товаром. Вдоль стен тянулись жесткие деревянные скамьи, над которыми нависали чугунные полки для багажа, похожие на огромные скелеты рыб. В углу чернела чугунная печка-буржуйка.
Варьке хотелось спать, её глаза слипались, а голова казалась маленькой, как булавочная головка. Но Ванька, возбужденный тишиной и огромностью вагона, не давал ей замереть.
— Давай, Варька, будто мы едем! — закричал он, вскакивая на скамью. — Я буду за машиниста, а ты за кочегара. Будто мы к дедушке в деревню катим!
Ванька принялся изо всех сил крутить какую-то железную ручку у двери, издавая свистящие звуки: «Пш-ш-ш! Тук-тук-тук!». Варька, покачиваясь от усталости, начала машинально «подбрасывать угли» в холодную печку, представляя, что это её привычная работа — качать колыбель или колоть дрова для хозяев.
— Эй, кочегар! — командовал Ванька. — Поддавай жару, а то Вьюн и Каштанка нас не дождутся! Дедушка Константин Макарыч уже, небось, на печке сидит, письмо моё читает.
— Едем… всё едем… — бормотала Варька. Ей казалось, что вагон и впрямь несется сквозь темные облака, которые кричат, как ребенок. Ритм игры стал для неё той самой ночной, убаюкивающей музыкой, которая вгоняет в дремоту.
Наконец, силы оставили их. Ванька свернулся калачиком на жесткой скамье, подложив под голову кулак, а Варька опустилась на пол возле печки. В её засыпающем мозгу смешались образы: зеленая лампадка, широкое шоссе с грязью и дедушка, терший Млечный Путь снегом. Она уснула мгновенно и крепко, как мертвая.
Проснулись они от резкого толчка. Вагон дрогнул, послышался лязг буферов. Сначала им показалось, что это продолжается игра. Но за окном, мимо запыленных стекол, медленно поплыли вокзальные огни.
— Варька! — вскрикнул Ванька, прижимаясь лицом к холодному стеклу. — Движется! Само движется!
Колеса запели свою однообразную песню: «так-так… так-так». Вагон раскачивался, и это движение в пространстве «обнажало временные изменения» — Москва с её злыми сапожниками и вечным криком младенца оставалась позади.
— Куда это мы? — испуганно спросила Варька, протирая глаза.
— В деревню! — радостно ответил Ванька, хотя сердце его екнуло от страха перед неизвестностью. — К дедушке! Почтальон, видать, письмо нашел и вагон за нами прислал. Это рождественское чудо, Варька, не иначе!
Они стояли у окна, два маленьких человека в проезжающем пространстве, и смотрели, как городские огни сменяются черной пустотой полей, веря, что эта дорога — их единственный путь спасения и освобождения.
Вагон третьего класса покачивался, подпрыгивая на стыках рельсов: «тук-тук... так-так». Это была ночная, убаюкивающая музыка, но теперь она не угнетала, как крик младенца, а обещала свободу. Ванька и Варька сидели на жесткой деревянной скамье, прижавшись друг к другу, чтобы согреться. За окном проносилась черная пустота, лишь изредка прорезаемая огнями полустанков.
— Аляхин теперь, небось, за шпандырем потянулся, — прошептал Ванька, шмыгая носом. — Ищет меня, по всем сеням шарит, а меня и нет... Прибьет чем попадя, ежели найдет, да только где ему...
Варька кивнула, её глаза, всё ещё слипающиеся от усталости, смотрели в темное окно, где мелькало отражение свечи.
— Хозяйка тоже... — отозвалась она тихим, надтреснутым голосом. — Скажет: «Варька, дите плачет!», а Варьки-то и след простыл. Всё качать, всё петь... А тут только колеса поют. Хорошо...
Они начали вспоминать деревню. Ванька, воодушевившись, рассказывал, как дедушка Константин Макарыч, маленький, тощенький старикашка, будет щурить свои вечно пьяные глаза на ярко-красные окна церкви в Рождество. Он пообещал Варьке, что дед добрый, он позволит ей спать на печи, сколько влезет, и никто не ударит её по голове обувной колодкой.
— Там Вьюн есть, — шептал Ванька, — хороший такой, необыкновенно почтителен и ласков, хоть и ехидный малость. Мы с ним в лес за елкой пойдем.
Варька слушала, и ей казалось, что широкое шоссе, покрытое жидкою грязью из её кошмаров, наконец-то просохло и превратилось в чистую дорожку к дому, где её ждет мать Пелагея.
В животе у Ваньки громко заурчало. Голод в недетской жизни этих детей был гостем привычным, но здесь, в движущемся пространстве вагона, он стал особенно острым.
— У меня вот... сухарь за пазухой остался, — Ванька осторожно выудил из кармана замусоленный кусок черствого хлеба.
Варька встрепенулась. Она пошарила в своем узелке и достала две сушки, которые спрятала еще вчера.
Они разделили эту скудную трапезу поровну. Сухарь был твердым, как камень, но казался вкуснее всех господских леденцов. Грызя хлеб, Ванька серьезно посмотрел на девочку.
— Ты, Варька, не бойся. Мы теперь вместе. Будешь мне как сестра, родная самая. Я тебя в обиду не дам.
Варька впервые за долгое время слабо улыбнулась. Ощущение безвыходности их положения!на миг отступило, уступив место детской вере в чудо.
— А ты мне — за брата, — ответила она. — Вдвоем-то оно сподручнее... всё не так страшно.
Вагон мчался всё быстрее, набирая ход, прыгая на стыках: «так-так... так-так». Он нес их сквозь холодную зимнюю ночь, обнажая временные изменения — Москва с её побоями и сапожным товаром таяла вдали, а впереди была только неизвестная темнота, в которой они, маленькие и голодные, крепко держались за руки, ставшие теперь одной семьей. Это было их собственное рождественское чудо, скрытое от глаз мира в старом вагоне третьего класса.