Часть I. Видят ли березы сны.
Посвящается моим родителям, которые всегда
верили в меня и поддерживали… даже тогда
когда не верил никто.
Кирпич хранит лишь образов размытых очертаний.
Где улицы полны утраченных воспоминаний.
О том, что сказано или не сказано за сотню лет,
От них осталось только звезд мерцание,
Да тишина проулков принявший немой обет.
Где одинокой лампы тусклый свет
Своей рукою укрывает стыдливые признания,
Нечаянно украдкой оброненных,
Беспечных и безудержных влюбленных,
Произнесенные под аркой у полуразрушенных пальметт.
Уездный город Б, N-ской губернии. 1906 г.
Июнь, послеобеденный летний зной, солнце не греет, а печет так, будто только что вынутый из горнила, добела, раскаленный, медный шар, сухой колючий северный ветер, рой мошкары, неразборчивый гул насекомых и пыль кругом – беспощадное сибирское лето. На улице никого, Анна любила бродить по окрестностям одна, предаваясь мыслям и мечтам. Она чувствовала себя пчелой, застрявшей в патоке, медленный и нерасторопный ритм жизни убаюкивал и притуплял все чувства. Да и какой прок пытаться выбраться, если как бы ты не старался и не перебирал лапками, подобно пчеле, неизменно будешь погружаться все глубже и глубже. Неторопливая, монотонная скучная и скудная на события, провинциальная жизнь парализует не только тело, но и душу.
Устав шагать по пыльной дороге и вконец разморенная от жары и ветра, Анна повернула домой. Отец уже вернулся из школы, его крапчатая лошадка, привязанная подле забора, неторопливо переминалась с ноги на ногу, лениво пережевывая сено. Куда ни посмотри – всюду провинциально-ностальгическая атмосфера, и меланхоличная лошадь, и вылинявший на солнце, бледный скудный сибирский луг, и полчища всякого рода мошкары, и их маленькая, словно пряничный домик избушка с нелепыми яркими ставнями, и флюгером в виде петушка на крыше, чей задорный клюв и грустный хвост с тихим скрипом поворачивались то влево, то вправо – все это навевало ту самую русскую тоску.
Во дворе сидел большой косматый серо-коричневый пес, будто тоже вылинявший на солнце, увидев хозяйку, он, было, громко гавкнул, когда та ласково потрепала его за ухом, но тотчас умолк, то ли испугавшись, что нарушил сонную тишину, то ли и его разморила июньская жара, Анна ушла, а он так и остался сидеть подле крыльца. Россия страна разноцветных ставней, плакучих берез и грустных собак.
За столом сидел отец и неторопливо, растягивая удовольствие, пил чай. Он то дул на него, то пригублял из блюдца, то сокрушался, как горячо, то вновь с шумом втягивал в себя – то была целая церемония. Ее батюшка, так любил чай, что мог за вечер выпить целый самовар, и даже если к утру его ноги отекали и были похожи на два сдобных расстегая, никакие наказы, не могли его отучить от этой исконно русской привычки – жевать пряники да пить чай из блюдца. Увидев ее, он так обрадовался, что не смог скрыть возглас счастья, ему уже порядком наскучило сидеть в тишине. Супруга не любила разговоры без дела, ведь каждое слово по ее разумению должно было быть сказано за чем-то и для чего-то. Вдобавок, она по делу и без дела бранила его за каждое лишнее слово, отчего он ждал Анну почти с отчаянием, так как она оставалась его последним и единственным верным и терпеливым собеседником. Как только она зашла, он с энтузиазмом пьяницы после долго воздержания, наконец попавшего в кабак, взахлеб принимался говорить.
Он говорил и говорил, начав с рассказа о волнениях в Москве, о переселении крестьян в губернии, затем перешел на черносотенцев, большевиков, левых и наконец, закончил эсерами. Все это он говорил тихо и монотонно, как человек всю жизнь, привыкший учить детей, история для которых была не более чем череда скучных дат и ничего не значащих имен, совсем не ожидая увидеть интерес в ответ. Вот и сейчас Анна слушала отца вполуха, мысли ее витали далеко, она думала, уж не показалось ли ей, что старший сын священника Еремина смотрел на нее вчера с интересом, когда они с матушкой возвращались из мясной лавки. А в это же время, до нее доносились лишь обрывки фраз отца: «сохранить…во имя царя…русский дух…». Она посмотрела на него, на его бородку клинышком, на добрые сухие, глубоко посаженные, будто выцветшие на солнце голубые глаза, на его тонкие кисти руки, свидетельствующие о том, что его предки разночинцы были так далеки от физического труда, а в руке держали лишь перо и писчую бумагу, и на свою мать, Александру Никифоровну, в девичестве Круглову, которая монотонно месила тесто своими большими крестьянскими руками. Она видела лишь ее прямую спину, широкую, с чуть квадратными плечами, будто вылепленными для того, чтобы удобнее было носить на них коромысло. Она была сильна и надежна как сама земля, и как сама земля молчалива, сурова и скупа на ласку. Хотя, все в этой жизни создано для равновесия, так что если бы не мать, отец уже давно пошел бы по миру, а с голоду съел бы в доме все просвиры. В общем божественное ли проведение, злой ли рок, но на счастье отца, или на его беду он женился на этой сильной и приземленной женщине, ставшей ему больше матерью, чем женой, опорой взвалившей на себя бытовые тяготы и не давший ему ходить по улицам грязным, босым и голодным.
К слову сказать, когда-то давно Тимофей Павлович Лемешев сделал иной выбор и женился на юной красавице, жившей по соседству, в которую был влюблен с ранних лет и со всей юношеской пылкостью. Но брак был недолог, невеста оказалось безумна, и через несколько месяцев после свадьбы помещена в бедлам, где и умерла в том же году.
Помыкавшись с лихвой, без угла и копейки, к выбору второй невесты Тимофей Павлович подошел обстоятельно, и, отведав, однажды наваристых щей, да с ватрушками, в семье Кругловых, в скоростях женился на их дочери Александре. Семья хотя и была из вольноотпущенных крестьян, но благодаря прижимистости и бережливости, а точнее скупости и жадности, скопила небольшое состояние. Так, руководствуясь на этот раз в большей степени, здравым смыслом, нежели чувствами, Тимофей Павлович женился на Александре Никифоровне. Вместе они покинули северную столицу, отчий дом, своих родных и друзей и отправились в далекий сибирский уездный городок, где Лемешеву предложили место учителя в школе, а главное жалованье и кров.
В тот день Николай проснулся от такой жуткой головной боли, что с трудом разлепил глаза. После вчерашней попойки голову будто набили сеном, сквозь шум в ушах, даже мысли то разобрать было невозможно, не то, что услышать другого. Он с трудом понимал кто он, где он и что здесь делает. Когда он отправился в уездный город Б., со своим университетским другом Анатолем Цебриковым, то был уверен, что сполна погрузится в прелести провинциальной жизни далекого сибирского купеческого городка, а именно: будет отменно кушать, разумеется, исключительно здоровую пищу, будет гулять, непременно по часу в день и не менее десяти километров, делать гимнастику и наконец, допишет свою повесть. Но, что-то пошло не так. В городе они были уже вторую неделю, но он не написал ни строчки. Про пешие прогулки и здоровую еду и вовсе пришлось забыть, вчера он семь часов недвижимо просидел на стуле за игрой в карты, а после водки и кислой капусты в животе шли ожесточенные бои.
Все вечера и ночи напролет они проводили в Егорьевских номерах, самой дорогой и разгульной гостинице города. Он вспомнил, как вчера до утра играли в карты, много пили, иии…, в ушах всплыл отчаянный и надрывный шум оркестра, крики и смех, и то, как поутру еле стоявший на ногах и проигравший целое состояние, купец Афанасьев, отобрав телегу у извозчика, на спор гонял гусей, стараясь передавить как можно больше. Но пьян был без меры, так что разбил лишь бричку, а гуси остались целы.
От всех этих воспоминаний Николаю стало тошно и, уткнувшись лицом в матрас, накрыв голову подушкой, он застонал. Ему нестерпимо захотелось домой. И властная маменька с назиданиями и нравоучениями, уже не так страшила его. А может это пошло бы ему даже на пользу.
Размышления нарушил стук в дверь. Не дожидаясь ответа, в комнату ввалился Анатоль. Он был свеж и чист, и выглядел так, будто вовсе и не пил всю ночь напролет. Воистину, бесценный дар, – с завистью глядя на цветущий вид друга, подумал Николай.
– Оооо, мой друг, вид у тебя неважный, – окинув взглядом Николая, весело заключил тот. – И дух тяжелый, – произнес Анатоль, поморщившись, и кинулся открывать окна настежь.
За окном пели птицы, но для Николая, звук был, что звук ржавой не наточенной пилы на заброшенной лесопилке.
– Ты разве забыл, сегодня у нас пикник с дамами-с, прелестные сестры Лаптевы, уже ждут нас!
Николай, с ужасом посмотрел на Анатолия, на его восторженное лицо и глаза полные энтузиазма и простонал: – О, нееет! Иди один! Я как видишь, не в состоянии и с кровати то подняться. И Лаптевы, верно говорящая фамилия. Боюсь, я не возлагаю на встречу больших надежд, хотя точнее сказать БОльших, чем возлагаешь их ты.
– Ты, друг мой, просто не в духе, оттого что не умеешь пить по-сибирски. Но еще недельку, и научишься. В этом деле, знаешь ли, нужен навык. Так, что пойдем, пойдем, собирайся. Если б я мог пойти один, но сестер то две, так что мне нужен компаньон. Не могу же я один заявиться. Собирайся. Через полчаса я тебя жду, – безапелляционно заявил Анатолий и вышел.
Николай вопреки желанию начал приводить себя в порядок и одеваться, но находился в крайне дурном расположении духа, что сказать по чести, не редко случалось с ним.
Дорога от дома Лемешевых до особняка Лаптевых занимала пешком около получаса и прорезала город как нож многослойный пирог. Сначала шли деревянные избы с резными наличниками, и ватагой босых и чумазых детишек, гоняющих гогочущих гусей. Затем покосившиеся деревянные бараки рабочих с окнами, похожими на черные беззубые рты, и колеи разбитых дорог, по которым человек то с трудом мог пройти, что уж говорить о застревающей после каждого дождя телеге.
Дальше шла, провинция каменная: двухэтажные дома из красного кирпича, украшенные художественной кладкой, как в столице.
В центре города, в двух шагах от бедности и грязи, друг против друга стояли пассаж купца Филиппова и пассаж купца Фетисова. Два здания, словно два петуха с ярмарки, нахохлились и распушили свои разноцветные хвосты, сияющие на солнце всеми цветами радуги, в немом поединке. Два великолепных образчика архитектуры не случайно расположились друг против друга, о соперничестве Филиппова и Фетисова судачил весь город, и ведомые старым, как мир инстинктом, инстинктом борьбы за первенство, явили на свет двух эклектичных гигантов, не вязавшихся с убогой атмосферой царившей вокруг. Тут и купола на православный манер, увенчанные остроконечными шпилями, и пилястры в два этажа и колонны оплетенные листьями буйно растущего аканта. Фронтоны главных входов были украшены экзотическими пальмовыми листьями, ковры лепных цветов, декоративные кронштейны и замысловатые карнизы в стиле модерн яростно вытесняли друг друга. Казалось, архитекторы страдали скорее избытком идей, нежели их недостатком. И хотя оба здания должны были стать олицетворением власти, богатства и мужеской силы, была во всей архитектуре какая-то девичья женственность, собственно как и во всей России.
Путь был недолог, но под полуденным зноем, в шляпе, туго зашнурованном корсете и шерстяной юбке, Анна чувствовала, как начала таять, словно сливочное масло на блинах. Нижняя рубашка промокла насквозь, пот стекал по ключицам вдоль спины, влажные капли, будто роса выступили над губой и на лбу. И без того румяные щеки стали красными как августовский переспелый томат, шляпка сдвинулась налево, а ее полы грустно свисали над ухом, летний зонтик больше мешал нежели защищал от солнца, ноги под теплой юбкой зудели без меры. И к тому времени как Анна дошла до особняка Лаптевых, от приподнятого настроения ни осталось и следа.
Постучав в деревянную дверь, Анна приготовилась ждать долго, однако старый дворецкий был на удивление расторопен. Анна иронично заметила, что между ней в съехавшей на бок шляпе и дворецким с криво одетым париком есть немалое сходство. Он проводил ее в гостиную и попросил подождать. С заднего двора доносился женский смех и приглушенные мужские голоса. Присев на краешек стула обитого синим шелком с рисунком из экзотических желтых птиц и розовых фуксий, Анна наслаждалась прохладой и богатым интерьером. Как не похожа была эта гостиная, на простое убранство ее дома. Тут и мягкий персидский ковер вместо самотканых дорожек, картины и рисунки с изображением хозяйки дома и других членов семьи, развешены по стенам тогда как в ее доме были лишь скромные иконки в уголках. Тут и мягкий диван с тем же рисунком что и стулья, и горчично-желтое кресло с кистями, и кукольный столик с фарфоровыми миниатюрами. Этот мир был так не похож на ее собственный, и был так пугающе красив, что первым малодушным порывом было сорваться и сбежать пока еще не поздно. Конечно, это был не первый господский дом, который посетила Анна, но такой роскоши она не видела никогда.
Ничто не давалось Анне так тяжело как этот отрезок дороги. Казалось ноги будто из ваты, а руки, никогда до того момента она не ходила так, размахивая руками словно маятник, ленты на шляпке развязались и непослушные растрепанные волосы лезли в лицо и в глаза. Наконец завернув за угол, она с такой силой побежала к дому, что даже ветер не смог бы ее догнать.
Вернувшись домой, Анна стремглав бросилась в свою комнату, не сказав ни слова своим напуганным родителям, упала прямо в одежде лицом на кровать и разразилась горькими рыданиями, затапливая подушку солеными девичьими слезами.
Через минуту дверь, тихонько скрипнув, отворилась. Присев на краешек кровати, отец стал ласково гладить Анну по волосам, приговаривая слова утешения. И как это всегда бывает, толи от жалости к себе, толи от звука отцовского голоса, плакать стало легче и слаще.
– Полно тебе Аннушка, доченька моя, что же зря слезы лить, – мягко увещевал ее отец, – и безошибочно угадав причину слез продолжил: – Ты же знаешь, милая моя, у маленького человека выбор невелик. Чем слабее человек, тем меньше у него свободы. Так уж повелось. Смирение дитя мое оттого главная добродетель, что помогает человеку не сломиться духом, когда уж от него мало что зависит. Смиряясь дитя мое, ты не даешь бесплодному гневу испепелить душу твою. И лишь милосердие и добро к ближнему твоему не даст очерстветь душе твоей, стойко перенося все тяготы и обиды.
Но разве ж разбитое сердце внемлет словам.
Николай с Анатолем вернулись в усадьбу, и хотя надо было собираться к отъезду, так как экипаж должны были подать рано утром, Николай решил еще раз прогуляться. Удивительно как переменчива погода в Сибири, еще несколько часов назад была такая удушающая жара, что от нее некуда было скрыться, и вот уже ледяной ветер, а от реки холод, ноябрьский холод. Но это не смущало и не пугало его, он был даже рад прохладе, она была ему необходимо, остудить ум, мысли и чувства.
События сегодняшнего дня вновь и вновь всплывали перед его глазами, где то под грудью неприятно саднило, толи испорченный десерт тому виной, толи это совесть грызла его внутри. Он тряхнул головой, отгоняя мысли как бык отгоняет назойливых слепней, и закурил. Посидев немного в раздумьях и поняв, что легче не станет, и что холод не исцелит, а лишь проберет до костей, затушил сигарету и поднялся к себе.
Ночь была без лунная, так что в комнате темно было точно в погребе, наощупь ему кое -как удалось зажечь свечу, желтый тусклый свет озарил аскетичное убранство гостевой спальни, он сел за письменный стол, достав мятую тетрадь, исписанную крупным чуть округлым размашистым почерком. Он хотел печаль превратить в слово, но вдохновение не шло, слова словно застревали в горле как сухари, мысли не обретали жизнь на бумаге, он то рисовал квадратики, то кружочки, то домик с кошкой, но в конце концов, поняв, что попытки тщетны и муза не придет, верно в наказание за содеянное, он злобно перечеркнул название своей повести «Провинциальная история» и пошел спать.
Но и сон не шел, не к месту и не ко времени появилась луна, без надобности ярко освещая спальню, так, что теперь он мог легко разобрать не только очертания мебели, но и безделицы, лежащие на столе. Он вспомнил как в детстве, также лежал без сна, обуреваемый чувством вины и стыда, наказывая себя сам больше, чем наказывали его другие. Было бы не правдой сказать, что мать была с ним жестока, нет, однако она была деспотична и до крайней степени требовательна. Соответствовать ее желанием было не только трудно, но и невозможно. Сколько ночей он провел, истязая себя в мыслях, за то, что разочаровал, подвел, ослушался, сказал лишнее, или не сказал, что требовалось, не в такт сказал, не в тон промолчал. И это чувство несовершенства, чувство собственной неполноценности, стало неизменным спутником его жизни, его ахиллесовой пятой, заставляя делать то, чего он делать не хотел, изображать того, кем он не был, поддерживая образ хорошего ребенка, а затем и идеального мужчины в глазах матери и общества. Ночным кошмаром стал образ Николая угодника, со старой потертой иконки, которую принесла в комнату его мать. Тот образ должен был стать его оберегом, а стал немым укором, так что в бессонные ночи, ему приходилось накрываться одеялом с головой, лишь бы не видеть строгий взгляд святого старца.
Отец его умер рано, так что мать, заполнила собой все его сознание, что порой, казалось, будто все что он делает в этой жизни, он делает ради нее или вопреки.
И как это бывало в далеком детстве, откуда все мы родом, промучившись полночи без сна, в конце концов, устав от мыслей и от себя, Николай уснул тяжелым крепким сном, зная точно, что утро рассеет мрак.
На следующий день Анна проснулась, будто с похмелья, хотя это было недалеко от истины. Ведь и она всю ночь пила свои горести.
Мать как обычно ловко хлопотала по хозяйству, отец неумело пытался отремонтировать покосившийся забор. Но все валилось из рук, а угол крена после ремонта лишь увеличился. Отойдя на шаг, желая окинуть взглядом, результат своих усилий, он к удивлению супруги, хлопнул в ладоши, довольно улыбнулся и сказав: – ох и ладная изгородь получилась, ох и славно выглядит, – вернулся в дом, к тому времени уже изрядно проголодавшись после «тяжелого» труда.
Говорить он мог часами и с превеликим удовольствием, но когда дело касалось физического труда, пожалуй, более неумелого работника и во всем городе было не сыскать.
– Тебе принесли письмо доченька, сегодня поутру, ждал, пока ты проснешься, уж будить тебя не стал, милая моя, – участливо сказал отец.
Сердце забилось в бешеном ритме, казалось, даже дышать стало трудно, она поставила кувшин на стол, чтобы ненароком не уронить. Только тогда она увидела лежавший на столе конверт. Взяв письмо, с потаенной надеждой, что оно от него, увидела маленькие аккуратные буквы, с легким наклоном вправо и надпись «от З. В. Лаптевой», сердце Анны только что воспарившее ввысь, кубарем скатилось вниз. Не этого письма она ждала.
Назавтра, встав по обыкновению рано, Анна умылась, убрала волосы в скромный валик, одела свое будничное невзрачное и уже порядком поношенное платье и отправилась будить своих воспитанниц, а затем, ожидая, когда они соберутся к завтраку, направилась в гостиную.
Несмотря на ранний час, Степан Михайлович Кузнецов уже бодрствовал и просматривал утренние газеты. Не слишком желанного, но неизбежного знакомства, было не обойти.
– Доброе утро Ваше степенство.
Купец с любопытством посмотрел на Анну поверх газеты и отложил ее.
– Доброе, доброе, барышня. Стало быть, вы наша новая гувернантка. Так, так, посмотрим, посмотрим… – закряхтел он, удобнее усаживаясь на диван.
Анна почувствовала себя снова школьницей, новые знакомства давались ей и без того с большим трудом, с незнакомыми людьми она по большей части старалась помалкивать, научившись по мастерски ловко скрывать мысли и чувства. Что ж этот талант не приходит с рождением, этому учит лишь жизнь.
Но от его пытливого взгляда, казалось, ничего не скроешь. Это был тучный мужчина, с пышными рыжими усами и бородой, с колючими, хитрыми и лукавыми глазками, глубоко спрятанными за кустистыми бровями. Лицо его имело красновато-бурый оттенок, что явно свидетельствовало о чрезмерной любви ко всякого рода пагубным привычкам. Судя по тому, как ярко сегодня пылали его щеки, не исключено что и вчера не появился он к ужину именно по этой причине. Волосы его лоснились как от масла и были зачесаны на косой пробор, в тон бороде, имея рыжеватый оттенок. Одет он был хоть и дорого, но не опрятно, предметы одежды сидели на нем либо мешковато, либо наоборот были малы. Хлопковые бежевые брюки хотя и были скроены из добротной ткани, но имели изрядно потертый вид и не отличались чистотой. Единственным предметом наряда, не вызывающим нареканий, были превосходные кожаные сапоги, начищенные до зеркального блеска, так что если бы Анна подошла чуть ближе, то смогла бы увидеть в них свое отражение. Цветастый желтый жилет едва сходился на животе, а пуговица, сдерживавшая натиск плоти, казалось, вот-вот застонет, лопнет и отлетит кому-нибудь в лоб, не справившись с непосильной работой.
Впрочем, и к дорогим золотым карманным часам на цепочке было не придраться. Они были дороги и безупречны.
По правде сказать, подводя итог увиденному, без зазрения совести, можно было бы сказать, что он почти уродлив, но уверенная манера держаться и не дюжий интеллект, скрытый за маской показной простоты, с лихвой компенсировала сей недостаток. Он походил на матерого хитрого рыжего лиса. От чего, Анна инстинктивно почувствовала опасность.
– Стало быть, вы моих дражайших дочерей этикету и французскому будете учить? – спросил он, лениво растягивая слова и с прищуром поглядывая на стоящую перед ним на выправку, словно солдат, гувернантку.
Анна подумала, что для начала не мешало бы научить их держать вилку с ложкой, а уж потом учить французскому, но испугавшись собственных дерзких мыслей, опустила глаза, боясь, что хитрый и проницательный человек, без труда прочтет, ее мысли, и что внутри, ее сильный дух, по прежнему далек от кротости и смирения. Дерзость и острый ум были явно не теми добродетелями, которые хозяин хотел бы видеть в своей работнице, будь то дворянин или купец, да хоть и зажиточный крестьянин, нанимающий батраков в помощь.
– При мне есть все бумаги, и рекомендательное письмо и диплом, позвольте показать? До работы у Ее Степенства, Надежды Григорьевны Лаптевой, я работала в школе, а еще давала частные уроки французского, – зачем то солгала Анна, по всей видимости, желая произвести как можно больший эффект.
– Ну, полно, полно, как говорится, бумаге верь, а сам проверь. Я толку в этой затее признаться, вижу мало, грамоте и чтению научить можно и с наименьшими затратами, но коли Оне желают, – видимо имея ввиду свою супругу, – чтобы дочери, Па разные под пианино вытанцовывали, да по-французски разговаривали, когда по грибы в лес ходят, значит так тому и быть, я возражать не стану, – с этими словами он тяжело встал, давая понять, что разговор окончен.
– Премного благодарна, Ваше степенство, – и уловив намек тотчас скрылась. Она была невероятно рада, как все быстро и легко устроилось, все самое дурное позади, словно камень с души. Теперь жизнь пойдет своим чередом.
Постепенно жизнь и правда вошла в привычное русло, дни сменяли недели, недели месяцы. Потребовалось, конечно, немало времени, чтобы прижиться в чужой семье, понять царившие в семье нравы и характер домочадцев, приноровиться к их ритму жизни. Купеческая семья с традиционными патриархальными нравами, с властной фигурой отца во главе семейства и слабой фигурой матери был так не похожа на ее собственную, где отец был мягкий и интеллигентный, а мать сильная и стойкая. Женское же слово здесь имело значение лишь в той мере и до той поры, пока не противоречило мужскому.
Нина Терентьевна оказалось не худшей из возможных хозяек, но в настроении была крайне переменчива, и если дочери точно угадывали настроение матери, так, что чувствуя беду, они будто исчезали, да так ловко, что было и не сыскать, то Анна, поперву, с трудом улавливала эти знаки. Сколько же времени потребовалось, чтобы это понять, сколько ошибок сделать и сколько раз побывать под градом гнева хозяйского. В те дни, отчаяние Анны было так велико, что не раз и не два она порывалась уехать домой, а собранная дорожная сумка наготове лежала под кроватью. Когда же купчиха была в добром расположении духа, в доме было тепло, весело и уютно, то и дело раздавался детский смех, да и прислуге «дышалось» легче. Позже и Анна приноровилась, переняв привычку детей, исчезать, когда хозяйка была не в духе.
Другой частью противоречивой натуры хозяйки была вера во Христа, мирно уживающаяся с верой языческой. С одной стороны существование единственного христианского Бога не подвергалась ей сомнению, с другой стороны не подвергалось сомнению и существование разного рода домовых, леших, водяных, чертей, вера в сглаз, порчу, заговоры и привороты, в общем, во все, что существовало в язычестве. Поэтому перекрестившись, она неизменно плевала через левое плечо для усиления эффекта. Кроме того купчиха принимала на веру, все то, что отвергал здравый смысл, но ставила под сомнения все, что имело научные доказательства, чем правдивее были факты, тем больше они вызывали в ней недоверие, но чем сильнее была ложь, тем больше было в нее веры.
Кузьма, по привычке, так натопил в конторе, что и дышать было нечем. В последнее время он много курил, в перетопленном и без того помещении, дым стоял такой, что глаза жгло. Он подошел к окну и открыл его настежь, вдыхая всей своей мощной грудью свежий и влажный весенний воздух. Пахло растаявшим снегом, грязью, влажным деревом, потом лошадей и навозом. Знакомый запах жизни. Он первый раз за все это время испытал хотя бы подобие счастья, хотя последнее время его раздражало буквально все. Вот и сейчас глядя сверху вниз на своего приказчика, выходившего из брички, он испытал знакомое чувство ярости и раздражение, так что захотелось со всей силой дать ему по морде, как только тот переступит порог.
– Степан Михайлович, так весенняя распутица, вот гужевой транспорт и застрял, никак не успеть нам до конца апреля, Ваше степенство. Тут хоть по сто рублей извозчику давай, грязь стоит такая, что по шею затянуть может, лошади тонут, Степан Михайлович, ничего сделать нельзя, ждать надобно, – проглатывая слова, запинаясь, и без конца сглатывая слюну, оправдывался приказчик, сидя аккурат, напротив купца.
Хотя Степан Михайлович и понимал, что тот говорит правду, но сдавать назад, вопреки здравому смыслу, не желал. Ярость, бушевавшая в нем все это время и не находившая выхода, рвалась наружу. Он словно паровой котел, вот-вот должен был взорваться от перегрева. Встав в нетерпении из-за стола, немного походив взад, вперед, он не нашел ничего лучше как вновь сесть за стол, и закурить.
– Тут до меня дошли слухи, – пытливо посмотрев на приказчика, он продолжил, – шерсти продали триста килограмм, а на складах не достает четыреста, что ты мне на это скажешь, а, голубчик? – Грудь Копылова тяжело вздымалась, пот с него лился градом, отчего весь воротник и волосы взмокли, будто после бани.
– Степан Михайлович, – чуть заикаясь, начал объяснять тот второпях. – Так вы ведь и сами знает, весы то куплены еще дцать лет назад. И уж год как верный вес не показывают, мы прошлой весной как отгружать начали, так данное печальное обстоятельство и вскрылось. Так что, Степан Михайлович, не моя в том вина, ей Богу, ваше степенство, не моя. Это надобно Большакова вызвать, он на складах ответственный. Вот вам крест, – и чуть ли не кланяясь в пол, подобострастно перекрестился.
Но сие театральное представление, на купца должного эффекта не возымело. В гневе, мало кто мог его остановить. И хотя он доподлинно знал, что приказчик со ста рублей, пять в карман кладет, но обычно ничего против этого не имел. Знал он и что сам не без греха, оттого и к другим относился со снисхождением. Он ведь и сам когда-то начинал с низов, знал он, что без таких поблажек, воз торговли и вовсе не тронется, но сегодня, все шло не так, мысли путались, а здравый смысл молчал. Бушевала только ярость.
После сказанных невпопад слов приказчика, глаза его будто кровью налились. Тот хотел было уже встать со стула да бежать куда глаза глядят, но купец, как треснет кулачищем по столу, да как заревет во все горло, будто медведь разбуженный: – Стоять!!!!! – У Копылова от этого со страху глаза и вовсе на лоб вылезли.
– Чтоб с весами или с чем там ты говоришь к завтрашнему утру разобрался и чтобы килограмм весил килограмм! – затем выждал паузу и уже спокойным, но не терпящим возражений голосом спросил: – Все ли тебе ясно, голубчик?
– Ясно Степан Михайлович, как же не ясно, все очень даже ясно, к завтрашнему утру все исправим, разрешите откланяться? – и, не дожидаясь разрешения, вылетел из конторы с такой скоростью, что даже трость с цилиндром забыл. А сила испуга была такова, что он за ними и до следующей недели не возвращался.
Гнев понемногу отпускал, бушевавшая ярость больше не клокотала в горле, хотя минуту назад он буквально давился ею. Но вот странность, легче на душе не стало, а на смену гневу, пришла горечь досады.
Вот уже который месяц его сжигала неизлечимая болезнь имя которой, да он и сам не знал как назвать эту болезнь, слишком неподходящем ему казалось слово «любовь». Особенно это слово не подходило ему. Как так случилось, что в то светлое июньское утро он не заметил опасность. Он хитрый и осторожный хищник, попал в плохо замаскированный кроличий капкан. Как и год назад он помнил первую их встречу, и тот эффект который она произвела на него, а точнее отсутствие такового. И даже сейчас сравнивая ее невзрачную внешность с пышным цветом красоты его нынешней любовницы, он едва сам себя понимал. Да их и сравнить было нельзя, как можно сравнить тонкий хрупкий полевой цветок с яркой алой розой.
Но потаенная красота, скрытая в ней, была сравнима разве что с предметом искусства, созданным вне времени и пространства, гением природы, знающим толк в вечном. Линии и цвета так сложны и так новы, что смотришь на них первый раз и думаешь, ну что за «ерунда», но не уходишь и взгляд не отрываешь. Лишь отлучился на миг и вот, тебя вновь к нему тянет. Опять и опять, и ты в плену, ходишь по кругу, насмотреться не можешь, впитываешь каждую линию, изгиб, оттенок и полутон и свет и тень, пока не оказываешься в полной его власти, завороженный совершенным тобой открытием. Красота эта сокровенна и почти интимна, и ты боишься ее спугнуть. Словом, сильнее огня той страсти он не испытывал никогда.
Когда-то животное чутье, врожденный интеллект, хитрость и безмерная жадность позволила ему пройти путь от шестнадцатилетнего оборванца, обитателя городских трущоб, грязных бедняцких кварталов, до богатейшего человека Сибири, с состоянием которому и Ротшильд бы позавидовал. Он безошибочно определял лучшее, в сотне ничего не стоящих вещей. За бесценок он ловко купил, проигранную в карты пьянчугой, золотоносную шахту, которая впоследствии, и принесла ему первые хорошие деньги. Торговал водкой в обход порядка, продавал пушнину, покупал шерсть в Монголии и Китае, втридорога продавая ее здесь, или вовсе, отправлял за рубеж по баснословной цене. Все, чего он касался, приносило деньги, и даже толком не разбираясь в искусстве, мог с точностью определить, что имеет цену, настоящую, а что дань моде и бесценок. Вот и сейчас будто гуляя по берегу с галькой, нашел алмаз, и как любой делец, желал его заполучить первым, схоронить, а потом когда придет время, хвастливо выставлять, всем на зависть. Но вопреки обыкновению, алмаз не шел к нему в руки, а без конца выскальзывал из пальцев, словно завороженный. Впервые в жизни, что-то, чего он желал, и к чему стремился, было ему не подвластно, и от этого бессилия, слепая ярость и досада одолевали его. Когда же за ужином, она сидела поодаль и вместе с тем так близко, ему и кусок в горло не лез. Семейная трапеза стала для него и наслаждением и пыткой. В любой момент, он с легкостью мог прекратить это, но не хотел.
Пять лет назад он был в этих краях. Как мало времени прошло и как много изменилось в его жизни, он словно смотрел на себя со стороны, благо русские дороги так длины, что за время путешествие можно проанализировать не только всю свою жизнь, но и распланировать все свое будущее. Впрочем, он был рад маленькой, но передышке, время, ушедшее на дорогу из Петербурга в N-ск, как раз то, что ему было необходимо, чтобы все обдумать.
Тот визит запомнился ему и тем, что сразу после его возвращения умерла его матушка. В тот день все изменилось. Необремененный ни финансовыми, ни какими либо другими заботами, уроки жизни, он вынужден был постигать экстерном. Приказчик, которому безоговорочно верила его мать, погубил все, что не смог украсть. Удивительно, как эта властная и проницательная женщина, не доверявшая ему, своему родному сыну и рубля, слепо доверяла такому плуту и прохвосту как их приказчик. И хотя он скорбел всей душой, как и должно скорбеть сыну по своей матери, но все же испытывал чувство вины, осознавая, что в потаенных уголках своей души, он испытывает также чувство глубочайшего облегчения, словно он все это время нес, непосильную ношу на своих плечах, ношу неоправданных надежд своей матери. Она не была жестока, и никогда он не слышал от нее грубого слова в свой адрес, однако же, никогда не забывала указать его недостатки, неизменно рассуждая о пользе критике и о вреде похвалы. Ее педантичность душила и угнетала, а уж в хорошем настроении он ее и не видел. В итоге в последние годы их общение свелось лишь к сухим приветствиям, коротких разговорах о погоде, природе и ее здоровью.
Однако когда ее не стало, все то, от чего он бежал, обрушилось на него с удвоенной силой, одиночество, поместье, долги. За год он повзрослел так, как не повзрослел за все двадцать пять.
Время диктовало новые правило игры, управлять поместьем так, как делали до него отцы и деды, не представлялось возможным. Петь с цыганами, гоняться за прислугой, да играть в буриме, теперь стало непростительной роскошью. Капитализм диктовал новые правила игры. Перезаложив все что мог, а все что не мог перезаложить – продав, на оставшиеся деньги он приобрел текстильную фабрику. Он вовремя осознал, что с его связями и положением, находится, в гораздо более выгодном положении, нежели купцы, начинающие свой путь с самых низов, с другой стороны, его воспитание, манеры и моральные принципы, скорее мешали ему, нежели помогали. Поэтому пришлось быстро учиться, менять тактичность на вероломство, честь на хитрость, расточительство на бережливость, а о доброте и милосердие и вовсе забыть.
Теперь, по сибирским размытым дорогам, ехал уже не юноша, созерцающий дорогу, любующийся березой, собирающий сухоцветы в альбом и пишущий роман о неразделенной любви, а ехал мужчина, поглощенный тяжелыми мыслями, который хотя и смотрел по сторонам, но больше для вида и если спросить его, что видел он по дороге, то он и не вспомнил бы.
В мыслях он вернулся к предстоящим делам. С купцом Кузнецовым его свел видный петербургский промышленник Свиридов, представил его как человека надежного, умного, знающего толк в торговле, но при этом предостерег, что тот по-сибирски диковат и сумасброден. Впрочем, какой купец, со скуки, сидя у себя в провинции, на мешке с деньгами, не учиняет время от времени разного рода сумасбродства. Однако же, несмотря на то что, Иевлев и Кузнецов отличались ровно на столько, насколько отличаются промышленник от торговца, они быстро сошлись, поймав новый капиталистический импульс, объединенные общей страстью зарабатывать. И хотя время было смутное и не спокойное, и буквально, в прошлом письме Кузнецов сетовал на черносотенные погромы, прокатившихся по городу, все же в том же письме уверял, что лучшего времени для дела не найти, как говориться «рыбу руками ловить легче в мутной воде».
Он приехал на неделю раньше своего нового приказчика, и, воспользовавшись гостеприимством Кузнецова, решил пожить у него. Много планов было на эту поездку, Николай хотел лучше понять рынок шерсти и пушнины, посетить золотые прииски, сибирская золотая лихорадка и в нем, человеке рассудительном и не азартном, не смогло не пробудить интерес. Может, стоило, и туда вложить деньги. Мысли одна смелее и грандиознее другой, будоражили и возбуждали его, он словно гончая почувствовавшая азарт охоты, готов был хоть сейчас ринуться в схватку. Сидя в бричке, он испытал такой прилив жизненных сил, что едва смог усидеть на месте, в пылу чувств не выдержал и крикнул извозчику с юношеским задором: – Эх, ты, какой нерасторопный, А ну поторопи лошадей, а то так и к ночи не успеем! – а потом смущенно засмеялся, устыдившись своей мальчишеской выходке.
В тот день, в начале весны, Нина Терентьевна, прихватив с собой детей и Анну, в качестве помощницы, решила отправиться за покупками в Пассаж. Правда, в весеннюю распутицу, добраться до него было не так-то просто, и это при том, что он находился в самом центре города. Чуть сойдешь с деревянных настилов, и ноги в грязи. Но разве это может смутить женщину, когда ей нужны наряды. Покупателями Пассажа были лишь самые зажиточные жители города, так что Анне оставалось лишь просто глазеть на все это великолепие, впрочем, она и в этом находила особое удовольствие. К слову сказать, главный пассаж N-ска был и правда восхитительно красив, чего только стоили газовые фонари, деревянные лакированные лестницы и гипсовые перила. Все приказчики в том пассаже выглядели как столичные щеголи, всегда аккуратно и с лоском одеты, по новой моде причесаны и напомажены. Мальчишки посыльные, с коробками и свертками ловко шныряли тут и там, не задевая, покупателей. Оказавшись внутри, Анна благоговейно вдыхала запах женских духов, ткани, свежего дерева - то был запах благополучной жизни, жизни, частью которой она не являлась. И если даже так случалось, что и она совершала покупки, а случалось это крайне редко, и то только лишь тогда, когда вещь изнашивалась до дыр. Но и в эти минуты, она чувствовала, будто берет жизнь напрокат, словно она лишняя, в этом мире, созданном для людей благополучных и с достатком.
Резко проснувшись от того что тонет, Анна долго не могла понять, что есть сон, а что реальность, сердце бешено колотилось в испуге. Четверть часа понадобилась, чтобы прийти в себя, дотронуться до кровати, своих волос, губ, лица, понять, что все находится там же где и должно быть, а сама она в полной безопасности. Едва занимался рассвет, вставать было слишком рано, но сон больше не шел. Умывшись и наскоро одевшись, она выскользнула из своей спальни. Она так любила рассветные часы, когда все еще спят, а она может побыть наедине с собой, со своими мыслями, летом выйти в сад, благо сад у купца был волшебный, особенно по весне, кода зацветала черемуха, сирень и яблони. И любимое место в саду, схороненная в его глубине – деревянная беседка. Пройдя в гостиную, она ожидала встретить Танюшку, та вставала обычно еще раньше и готовила к хозяйскому завтраку стол. Как вдруг от увиденного, она резко остановилась.
Откинувшись на диван и закинув ногу на ногу, пил чай и читал газету Он – виновник ее дурного сна и ночных кошмаров, последний человек на земле, которого бы она хотела видеть в это утро. Она как можно тише, стараясь остаться незамеченной начала пятиться назад вглубь коридора, но деревянный пол предательски скрипнул в самый неподходящий момент. Он тотчас, будто все это время был начеку, повернул голову, как раз в ее направлении. Их взоры скрестились словно шпаги. От его пронзительного взгляда, не скрылся страх, словно пойманного воришки, отразившийся на ее лице. Он еще секунду не отводил взор, затем отложил газету и с улыбкой, как ни в чем не бывало, поздоровался: – Доброе утро, Анна Тимофеевна. Не желаете ли ко мне присоединиться. Я как видите, с пяти утра на ногах, в гостях, знаете ли, сплю не лучшим образом, причем с детства, благо гостить приходиться не часто, – весело произнес он.
– Доброе утро, – сухо ответила Анна, не без зависти, оглядывая его безупречный костюм и цветущий свежий вид. Как это право несправедливо, что человек занимавшийся возлияниями полночи, и едва ли спавший больше трех часов, мог выглядеть так прекрасно, в противовес, ей, правильной и добродетельной, а чувствовавшей себя так дурно, словно это она грешила всю ночь.
– Я надеюсь, Вы не станете возражать, ежели я за вами поухаживаю? – любезно спросил он, – Чайку Анна Тимофеевна? Может кофе?
Анна настороженно посмотрела на него, помедлила, а потом отчеканила: – Гувернантка хотя и не прислуга, но и не ровня господам. Уж вам то, Ваше Благородие должно быть сие известно. Негоже, барину, гувернантке чай с кофе подавать. Неужто, верно выписанная из Англии, наставница вас этому не научила?
С притворным удивлением он воскликнул: – Как Вы проницательны! – и нисколько не обращая внимания на ее протесты, начал разливать чай. – Ее звали Мэри Джейн, она и впрямь была англичанкой, не знаю уж, выписали ее специально для меня, или так нашли, до нас кем-то выписанную, сколько же ей тогда было лет, может тридцать, а может меньше, ну да не важно, главное мне тогда казалось, что дама она очень зрелая. Муштровала она меня, скажу я вам, – и он, задумался, будто пытаясь подобрать верные слова, но так и не найдя их, продолжил:
– Пожалуй, и в казармах распорядок дня свободнее, а эти прогулки по утрам, в потемках, взад, вперед, по кругу, взад вперед, по кругу. Я за свое детство, ей Богу, на всю жизнь нагулялся, отчего вы думаете, я сегодня так рано встал? Дцать лет прошло, а муштра английская до сих пор мне снится. Во сколько бы я ни лег, подъём в пять утра. Так что с тех пор, признаюсь честно, от слова «гувернантка» меня в дрожь бросает, – и он лукаво засмеялся.
Чем сильнее, Анна хотела казаться неприступной, тем быстрее, под чарами его обаяния, разрушалась воздвигнутая ею крепость. Внутренний голос твердил, что не стоит терять бдительность, все господа поначалу так любезны, в особенности, когда им что-то надобно, но горе тому, кто поверит в это. А уж она-то знала, что он не был исключением, в прошлом это знание ей дорого обошлось, когда в силу юности, неопытности, и наивности, поверила этим медоточивым речам. Сколько же боли приносит взросление, и как чудесно, что это время прошло. Ни за какие блага мира, она бы не согласилась проходить заново уроки жизни.
– Но боюсь, вчера все мое представление о гувернантке, как о сущем детском кошмаре, было разбито вдребезги, и Вы тому виной, Анна Тимофеевна, ах, если бы у меня в юности была такая гувернантка как вы, – сказал он, с нарочитой любезностью, передавая чашку чая.
– Удивительно, как переменчивы эти господа, сегодня в восторге от чего-то, а завтра уже и выносить этого не могут, а то наоборот. Боюсь, постоянство – не доступная вам добродетель. Только, девушке моего положения, верить господам – непозволительная роскошь.
– Разве ж не наоборот? Разве же умение признавать свои ошибки не признак добродетели? Глуп тот человек, чьи мысли и суждения не меняются с годами. Зачем отчаянно держаться за ложные суждения, лишь из желания казаться правым? – спросил Николай, примирительным тоном.
– Мысли, меняются, люди – нет, – грубо отрезала Анна.
– И мысли меняются и люди меняются, а точнее жизнь меняет людей. Но некоторое время, я буду вынужден оставаться здесь, так что меньше всего мне хотелось бы нажить в лице вас врага, – с этими словами Николай взял сигарету, и закурил, дым начал заполнять собой гостиную, придавая их разговору загадочность и почти интимность, – А знаете ли, – продолжил он, – индейцы, в знак примирения, закуривали трубку мира. Я как видите, уже закурил. А вы?
– А я не курю, – отрезала Анна, с громким звоном, поставив чашку на стол. Она уже собиралась покинуть гостиную, когда он вновь остановил ее.
– Анна Тимофеевна, вы словно мстительный гусь, к которому и руку то протянуть боязно. Стоит совершить лишь маленькую оплошность, зерна ему, например, не доложить, или еще чего, как он полжизни потом будет вам мстить, гоняться за вами и пытаться ущипнуть.
Анна опешила, услышав, в свой адрес столь резкий выпад, после долгого и любезного танца примирения. Но, не успев все хорошенько обдумать, ответила: – Значит я мстительный гусь? Помнится, в прошлый раз, я была черствой горбушкой хлеба, что ж вы на редкость постоянны, хотя и битый час пытаетесь мне объяснить иное. – Ответ выдал ее с головой. От злости на свою несдержанность, она начала хватать ртом воздух, словно рыба, выброшенная морской волной на берег.