Сознание возвращалось медленно, словно выплывая из густого тумана. Первым пришло ощущение: мягкость шёлковых простыней, прохладных и гладких, пахнущих лавандой. Потом тяжёлый, терпкий аромат, похожий на запах сушёных трав и старых книг, тех, что годами пылятся на дубовых полках в забытых библиотеках. И только потом свет: тусклый, пасмурный, пробивающийся сквозь неплотно задёрнутые шторы и расчерчивающий бледными полосами незнакомую комнату.
Я открыла глаза.
Высокий потолок с причудливой лепниной: гирлянды цветов, переплетённые ленты, пухлые купидоны в углах. С потолка свисала массивная хрустальная люстра, и в ней горели свечи, настоящие свечи, не электрические лампочки. Их огоньки трепетали от невидимого сквозняка, отбрасывая беспокойные тени на шёлковые обои цвета слоновой кости. В воздухе плавали пылинки, золотившиеся в скудном свете.
— Мадам Катрин, слава небесам, вы очнулись!
Голос донёсся откуда-то сбоку, молодой, звонкий, полный искреннего облегчения. Я повернула голову, и в поле зрения возникла девушка в накрахмаленном чепце и простом сером платье с белым передником. Её круглое лицо сияло радостью.
— Мы уже начали думать, что вы...
— Мэри!
Второй голос, резкий, властный, оборвал её на полуслове. Пожилая женщина в строгом тёмно-синем платье шагнула вперёд, и я заметила, как её седеющие волосы туго стянуты в пучок на затылке. Не единого выбившегося локона.
— Следи за языком.
— Простите, миссис Хэдсон.
Девушка торопливо присела в реверансе, и её накрахмаленные юбки зашуршали, как сухие листья.
Катрин. Они назвали меня Катрин.
Я открыла рот, чтобы возразить, чтобы назвать своё настоящее имя, но слова замерли на языке. Имя… оно было где-то рядом, на самом краю сознания, но стоило потянуться к нему, и оно растворялось, как утренний туман под солнцем. Я знала, твёрдо знала, что Катрин не моё имя. Но своё собственное вспомнить не могла.
— Где... — голос прозвучал хрипло, незнакомо, будто принадлежал кому-то другому. Я откашлялась и попробовала снова: — Где я?
Попытка приподняться оказалась ошибкой. Мир взорвался болью: острой, пульсирующей, пронзившей правую ногу от бедра до щиколотки. Одновременно затылок словно раскололся надвое, и я упала обратно на подушки, задыхаясь, не в силах пошевелиться. Перед глазами поплыли тёмные пятна, комната накренилась, и несколько мгновений я могла только лежать, хватая ртом воздух и пережидая накатившую дурноту.
— Тише, тише, мадам Катрин.
Прохладные пальцы коснулись моего лба, миссис Хэдсон оказалась рядом незаметно, бесшумно, и теперь ловко поправляла подушки, приподнимая мне голову.
— Вы в своей спальне, в Роксбери-холле. Всё хорошо. Вы дома.
Своей спальне? Каком ещё Роксбери-холле? Я никогда не была здесь, никогда не видела этой комнаты, этих людей, этой...
Паника поднялась из груди, сдавливая горло. Я заставила себя дышать медленно, размеренно и перевела взгляд вниз, на собственные руки, лежащие поверх одеяла.
Чужие руки.
Тонкие бледные пальцы, изящные запястья с голубоватыми прожилками вен, просвечивающими сквозь почти прозрачную кожу. На безымянном пальце правой руки тускло поблёскивало массивное кольцо, тёмный рубин в старинной оправе, окружённый мелкими бриллиантами. Я никогда не носила такого кольца. У меня не было таких рук, мои были чуть полнее, крепче, с небольшим шрамом от ожога на большом пальце.
Я медленно, осторожно огляделась, боясь снова потревожить больную ногу. Тяжёлые бархатные портьеры цвета выдержанного бургундского. Массивная кровать красного дерева с балдахином, затканным золотой нитью, я лежала в ней, утопая в шёлке и пуху. Антикварный туалетный столик с искусной резьбой и потускневшим зеркалом в бронзовой раме. Каминная полка с фарфоровыми статуэтками пастушек. Кресло, обитое выцветшим гобеленом.
Всё выглядело как декорации к дорогому историческому фильму. Или как музейная экспозиция, в которую каким-то образом поместили живых людей.
— Но я была... — слова застряли в горле, потому что я сама не знала, что хотела сказать. Где я была? Кем я была? Память расплывалась, как дым на ветру, и я не могла ухватить ни единого ясного образа.
— Господи помилуй!
Мэри всплеснула руками так резко, что чепец сбился набок.
— Мадам совсем память потеряла! Вы уже три года как замужем за его светлостью, миледи!
Три года. Замужем. За его светлостью.
Я открыла рот, чтобы возразить, чтобы объяснить, что произошла какая-то чудовищная ошибка, но что-то остановило меня. Инстинкт, отточенный годами, которые я не могла вспомнить. Или здравый смысл, пробивающийся сквозь панику и боль.
Эти женщины смотрели на меня с беспокойством — да. Но в их взглядах было и что-то ещё. Настороженность? Ожидание? Они ждали моей реакции, и что-то подсказывало мне: не стоит давать им повод для подозрений. Пока не разберусь, что происходит.
Я машинально подняла руку к затылку, туда, где пульсировала боль, и тут же отдёрнула её. На кончиках пальцев алела свежая кровь, тёмная, почти такая же густая, как рубин в кольце.
— Доктор вот-вот прибудет.
Миссис Хэдсон осторожно промокнула мой лоб прохладным влажным полотенцем, и от него пахло мятой и чем-то лекарственным.
— Вы неудачно упали с лестницы, миледи. Но теперь всё будет хорошо.
— Упала?
Голос прозвучал странно — чужой, хриплый. В горле пересохло. Я не помнила никакого падения. Я вообще ничего не помнила из того, что привело меня сюда, в эту комнату.
— Да, после... — Мэри замялась, опустила глаза и принялась нервно теребить передник. — После разговора с его светлостью. Вы оступились на верхней площадке.
Разговор с его светлостью. Что здесь вообще происходит?
И в этот момент что-то щёлкнуло в сознании. Словно открылся шлюз. Словно прорвалась плотина. И воспоминания хлынули бурным, неудержимым потоком. Не мои воспоминания, чужие, но такие яркие и подробные, что у меня перехватило дыхание.
Голоса доносились откуда-то издалека, приглушённые, словно пробивающиеся сквозь толщу воды. Я не сразу поняла, что уже не сплю, сознание возвращалось медленно, неохотно, цепляясь за спасительную пустоту забытья.
— ... положение серьёзное, лорд Роксбери. Ваша супруга родилась в рубашке. Удар головой вызвал сильное сотрясение, но череп цел. А вот нога...
Я затаила дыхание, не шевелясь, инстинктивно понимая, что должна услышать этот разговор до конца. Веки оставались сомкнутыми, тело неподвижным. Только сердце предательски ускорило ритм.
— Она будет ходить?
В голосе второго мужчины не было беспокойства, только плохо скрытое раздражение, словно речь шла о сломавшейся мебели, а не о живом человеке. Я не знала этот голос. Совершенно не знала. Но тело отреагировало раньше разума: мышцы напряглись, дыхание сбилось, по спине пробежал холодок. Животный страх, записанный в каждой клетке этого чужого тела.
— Будет, если проявит терпение, — ответил врач. — Я прощупал голень. Вам повезло, милорд. Большеберцовая кость цела, сломана лишь малоберцовая у самой лодыжки. Она хрупкая, тонкая, как веретено.
— И сколько это займёт?
Скрипнула половица, кто-то из них переступил с ноги на ногу.
— Месяц. Месяц абсолютного покоя, милорд. Кость должна срастись правильно. Если леди Катрин встанет раньше времени, отломки сместятся, и она останется хромой на всю жизнь.
Месяц. Целый месяц, прикованная к этой кровати, в этом незнакомом теле, в этом невозможном времени. Месяц, не зная, реален ли этот кошмар или я просто схожу с ума.
— Месяц? — муж фыркнул, и я услышала глухой звук, будто он сжал перчатки в кулаке. — Целый месяц она будет лежать бревном? Бедняжка совсем измучается от скуки.
Слова были правильными, заботливыми. Но тон выдавал всё: холодную досаду, нетерпение, раздражение на помеху в своих планах. И ни капли искреннего сочувствия.
— Это необходимо. Любое неосторожное движение может... — врач осёкся. — Смотрите, она приходит в себя.
Я почувствовала его приближение ещё до того, как услышала шаги. Тяжёлый запах дорогого табака и чего-то ещё, чего-то хищного, опасного, он окутал меня, заставляя сердце сжаться. Медленно, словно нехотя, я открыла глаза.
Надо мной склонился мужчина. Он был красив той холодной, породистой красотой, которую видишь на старинных портретах: высокие скулы, волевой подбородок, безупречно уложенные тёмные волосы, не единого выбившегося локона. Но его серые глаза, светлые, почти прозрачные, смотрели на меня так, словно я была досадным пятном на его безупречном сюртуке. Чем-то, что следовало поскорее оттереть и забыть.
Воспоминания Катрин всплыли сами собой, непрошеные: Колин Сандерс. Мой муж.
Мой муж. Какой абсурд.
— Моя дорогая, — его рука легла мне на плечо, и я с трудом подавила желание отшатнуться. Пальцы были тяжёлыми и горячими даже сквозь ткань ночной сорочки, и тело Катрин помнило эти прикосновения. Помнило, какая боль обычно за ними следовала. — Как ты себя чувствуешь?
— Слабость... — прошептала я, и собственный голос показался чужим, хриплым, надтреснутым, будто я не говорила целую вечность. — И нога болит.
— Доктор Моррис говорит, тебе нужен длительный отдых, — Колин чуть склонил голову, изображая участие. Жест был отрепетированным, идеальным и совершенно пустым. — Я немедленно найму лучшую сиделку. Ты будешь окружена заботой, моя милая.
Его пальцы чуть сжались на моём плече. Не объятие — предупреждение. Молчаливая угроза, понятная только нам двоим.
— Ты ведь будешь послушной пациенткой, Катрин? Не станешь... усложнять нам жизнь?
— Да, — выдохнула я, отводя взгляд к окну, где за неплотно задёрнутыми шторами догорал пасмурный день.
— Вот и умница.
Он выпрямился, и давление на плечо исчезло, но облегчения я не почувствовала, только тупую, ноющую тревогу.
— Благодарю вас, доктор Моррис. Эбот проводит вас. — Колин кивнул в сторону двери, где, очевидно, ждал дворецкий. — Дорогая, прости, дела не ждут.
Дверь закрылась с мягким щелчком, и только тогда я позволила себе выдохнуть. Напряжение отпустило не сразу, сначала расслабились плечи, потом разжались пальцы, стиснувшие простыню. Тело Катрин знало этот ритуал: ждать, пока он уйдёт, и только потом позволить себе дышать.
Я повернула голову к доктору. Пожилой мужчина с аккуратно подстриженной седой бородой стоял у окна, делая вид, что рассматривает что-то за стеклом. Но я видела его отражение и внимательный, цепкий взгляд серых глаз. Он всё понимал. Хороший врач всегда понимает больше, чем говорит вслух.
— Доктор Моррис, — мой голос окреп, хотя и оставался тихим. — Расскажите мне всё. Без прикрас. Насколько всё серьёзно?
Он помедлил, развернулся ко мне, изучая моё лицо с той осторожной внимательностью, с какой опытный врач оценивает пациента.
— Рана на затылке выглядит внушительно, но не опасна, — наконец произнёс он. — Я наложил повязку, заживёт без следа. Синяки на руках и плечах уже желтеют — это хороший знак. Однако перелом требует времени и терпения.
— Доктор, — я собралась с духом, прежде чем продолжить. Если всё это реальность, а с каждой минутой я всё меньше верила в галлюцинацию, мне нужны доказательства. Что-то осязаемое, официальное. — Я хочу, чтобы вы составили документ с перечнем всех моих травм. Подробный. Со всеми деталями.
Его брови дрогнули, едва заметно, но я уловила это движение. Долгая пауза повисла между нами, наполненная лишь тиканьем напольных часов в углу комнаты.
— Вы уверены, миледи?
— Абсолютно.
Ещё мгновение он пристально, оценивающе на меня смотрел. А потом медленно кивнул, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на уважение.
— Я подготовлю все необходимые бумаги к завтрашнему визиту. А сейчас позвольте закончить процедуры.
Следующий час растянулся и одновременно промелькнул незаметно. Я наблюдала за его действиями с отстранённым любопытством исследователя, попавшего в живой музей. Полотняные бинты, пахнущие чем-то травяным и чистым. Мазь с резким запахом — камфора? полынь? — которую он осторожно наносил на ушибы. Деревянные шины, гладко отполированные от частого использования, обёрнутые мягкой тканью, прежде чем лечь по обе стороны моей голени.
Первые дни слились в одну тягучую, бесконечную полосу боли и скуки. Я просыпалась от серого света, сочащегося сквозь шторы, лежала, глядя в лепной потолок, слушала, как где-то внизу оживает дом: скрип половиц, приглушённые голоса слуг, звон посуды на кухне, и снова проваливалась в беспокойную дрёму, полную обрывочных, бессмысленных снов.
Нога болела постоянно. Не острой, пронзающей болью первого дня, а тупой, ноющей тяжестью, которая пульсировала в такт сердцебиению и не давала забыть о себе ни на минуту. Доктор Моррис приходил каждое утро, осматривал шину, менял повязки, кивал с удовлетворённым видом и повторял одно и то же: полный покой, никаких движений, терпение. Месяц. Целый месяц в этой постели, в этой комнате, в этом теле.
Я была узницей, и стены моей роскошной тюрьмы давили всё сильнее с каждым днём.
Труднее всего оказалось привыкнуть к мелочам. К тому, что, казалось бы, должно быть простым, обыденным, незаметным, но здесь, в этом времени, превращалось в испытание.
Утро начиналось с Мэри. Она появлялась на рассвете, неся медный таз с тёплой водой, от которой поднимался лёгкий пар и стопку полотенец. Ставила всё это на прикроватный столик, помогала мне приподняться, и я умывалась, сидя в постели, протирая влажной тряпкой лицо, шею, руки. Это называлось «утренний туалет». Не душ. Не ванна. Таз.
В первое утро я машинально спросила, нельзя ли принять ванну, и Мэри посмотрела на меня с таким искренним недоумением, что я тут же исправилась, сослалась на головокружение, на спутанные мысли после удара. Но её взгляд я запомнила. И больше таких ошибок не делала.
Я знала, что где-то существует другой способ умываться. Вода, льющаяся сверху, тёплая, обильная, смывающая всё одним потоком. Я помнила ощущение, но не могла вспомнить место. Не могла представить свою ванную комнату, её стены, цвет плитки, форму зеркала. Только смутное, тоскливое знание: раньше было проще. Раньше было иначе.
Волосы мыли раз в неделю, если повезёт. Какой-то травяной настойкой, густой и пахучей, от которой они становились жёсткими, как солома, и путались так, что Мэри по часу расчёсывала их гребнем из слоновой кости, а я закусывала губу, чтобы не вскрикнуть. Зубы чистили порошком из толчёного мела с мятой, он скрипел на эмали и оставлял во рту привкус извести, который не смывался до самого завтрака.
А ещё был ночной горшок.
Он стоял в углу комнаты, спрятанный в деревянном «стуле», задрапированном бархатом, якобы для приличия. Мэри опорожняла его дважды в день, утром и вечером, и каждый раз я отворачивалась к стене, чувствуя, как щёки заливает жаром. Для неё это была обычная работа, часть рутины, не заслуживающая внимания. Но для меня, меня настоящей, той, которая помнила что-то другое, — это было унизительно до тошноты.
Я знала, что существует иной способ. Что-то белое, гладкое, удобное. Мягкая бумага, не царапающая кожу. Не это грубое полотно, от которого всё саднило. Но откуда я это знала? И почему тело Катрин не испытывало никакого дискомфорта, принимая всё как должное?
Эти мелочи — таз вместо душа, мел вместо пасты, горшок вместо... чего-то другого — напоминали мне каждый день, каждый час я здесь чужая. Я не Катрин. И никогда ею не буду.
Запахи преследовали меня постоянно, неотступно, не давая забыть, где я нахожусь.
В коридорах пахло свечным воском, застоявшимся воздухом и чем-то затхлым: старым деревом, пылью, скопившейся за портьерами, плесенью, притаившейся в углах. Когда Мэри открывала дверь, впуская сквозняк из коридора, я ловила эти запахи и морщилась, хотя старалась не показывать. Из кухни иногда тянуло жареным мясом, но к нему примешивалось что-то прогорклое, то ли масло было не первой свежести, то ли сама печь давно требовала чистки.
Духи Лидии были отдельным испытанием. Она обливалась ими щедро, не жалея, и тяжёлый, приторный аромат: роза? жасмин? что-то удушающе-сладкое. Он въедался в обивку мебели, в шторы, в само постельное бельё, и висел в воздухе ещё долго после её ухода. После каждого визита у меня раскалывалась голова, и я просила Мэри открыть окно хоть на минуту, хоть на щёлочку, но та качала головой и объясняла, что сквозняки опасны для больных.
Сама я пахла лавандовой водой, которой Мэри опрыскивала постельное бельё. Это был единственный запах в этом доме, который не вызывал у меня желания задержать дыхание.
На второй день Мэри принесла завтрак, и я поняла, что еда станет ещё одной битвой.
Поднос опустился на прикроватный столик: овсяная каша в фарфоровой миске, от которой поднимался пар, и чашка горячего шоколада: густого, тёмного, пахнущего какао и чем-то пряным. Рядом лежали два кекса, политых мёдом, с корочкой, усыпанной сахарной пудрой.
Я взяла ложку и зачерпнула кашу.
Сладко. Невыносимо сладко. Сахар был везде: в каше, в шоколаде, в кексах. Во рту першило от приторности, язык словно покрылся плёнкой, и я потянулась к чаю, надеясь смыть этот вкус, но чай тоже оказался сладким, с молоком, которое едва уловимо отдавало кислинкой.
Я заставила себя съесть половину каши, откусить кусок кекса, допить чай. Потом отодвинула поднос и откинулась на подушки, чувствуя тяжесть в желудке.
— Миледи совсем ничего не съела, — Мэри смотрела на полупустые тарелки с беспокойством. — Доктор велел вам набираться сил.
— Я стараюсь, — ответила я, и это была почти правда.
Тело Катрин, наверное, привыкло к этой еде, к бесконечному сахару, к жирным соусам, к мясу, обильно сдобренному перцем и специями, чтобы замаскировать душок не первой свежести. Но что-то внутри меня, та часть, которая помнила другую жизнь, протестовало. Я тосковала по еде, которую не могла вспомнить: лёгкой, простой, несладкой. Какой именно не знала.
Обед, который подавали около шести вечера, был ещё тяжелее. Жирное мясо в густом соусе, маринованные овощи, пересоленные до оскомины, хлеб, размокший в подливе. Я ела через силу, по несколько ложек, и каждый раз Мэри качала головой, унося почти нетронутые тарелки.
Я повернулась к стопке книг и бумаг, лежащих на одеяле в живописном беспорядке. Мэри, не умея читать, принесла настоящий винегрет. Тут было всё — от поэзии до деловых документов, сваленных в одну кучу без всякой системы. Я провела пальцами по корешкам, ощущая шершавость старой кожи, гладкость более новых переплётов, и принялась разбирать добычу.
Сверху лежал томик в потёртом бордовом переплёте. Сборник сентиментальных стихов, судя по витиеватому названию, вытисненному золотом. Я открыла наугад, и взгляд упал на строфу:
«О, сердце нежное, в тоске изнемогая,Ты ждёшь, когда придёт желанный час свиданья...»
Дальше шли страдания влюблённой девицы, луна, соловьи и прочая чепуха, от которой сводило зубы. Я поморщилась и уже хотела захлопнуть книгу, когда заметила закладку — атласную ленточку нежно-розового цвета, заложенную где-то в середине. Кто-то читал эти стихи недавно. Наверняка Лидия, она обожала такие сентиментальные излияния, это я помнила из памяти Катрин. Младшая сестра могла часами вздыхать над любовными романами и поэмами о несчастной любви.
Отложила в сторону. Бесполезно.
Под стихами обнаружился увесистый трактат в тёмно-зелёной коже — «О разведении и натаске охотничьих собак». Я пролистала, разглядывая страницы: подробные описания пород, родословные, уходящие на несколько поколений назад, методы дрессировки с детальными иллюстрациями. Гравюры изображали гончих в разных позах: в стойке, в прыжке, у ног хозяина. Между страницами торчали многочисленные закладки: обрывки бумаги, засушенные листья, даже перо.
Скучно для меня, но любопытно с точки зрения информации о Колине. Значит, он всерьёз увлекался охотой, не просто данью моде, а настоящей страстью. Держал собственную псарню, судя по толщине книги и количеству пометок на полях. Некоторые были сделаны карандашом, размашистые, уверенные буквы, комментарии вроде «проверить у Хиггинса» или «помёт от Геры удачный». Ещё одна деталь для копилки знаний о муже. Любая информация могла пригодиться.
Следующей в стопке оказалась пачка деловых писем, перевязанных грубой бечёвкой. Узел был тугой, и мне пришлось повозиться, прежде чем он поддался. Я развернула первый лист. Бумага была плотной, дорогой, с водяными знаками, которые проступали на свет. Почерк мелкий, аккуратный, с тем особым наклоном, который выдавал профессионального писца.
«Многоуважаемый лорд Роксбери,
В ответ на Ваше письмо от 12 марта сего года вынужден сообщить, что позиция лорда Бентли остаётся неизменной в вопросе спорного участка земли близ северной границы Вашего поместья...»
Я углубилась в чтение, щурясь при тусклом дневном свете, который едва пробивался сквозь неплотно задёрнутые шторы. Буквы были мелкими, чернила местами выцвели от времени, и приходилось напрягать зрение, наклоняясь ближе к странице. Глаза быстро начали уставать, в затылке зародилась знакомая тупая боль — отголосок травмы. Но я упрямо продолжала, игнорируя нарастающий дискомфорт. Это было важнее.
Корреспонденция велась с адвокатом по фамилии Хебс, судя по шапке письма, контора располагалась в Лондоне, на Флит-стрит. Спор шёл о каком-то участке земли размером в двадцать акров, который граничил с владениями соседа, лорда Бентли. Оба претендовали на этот клочок, оба предъявляли документы, и дело тянулось уже два года, запутавшись в юридических тонкостях, свидетельских показаниях и противоречащих друг другу картах межевания.
Я перебирала письмо за письмом, выстраивая хронологию. Судя по тону последних посланий, Колин проигрывал. Барристер писал всё более обескураженно, мягко, но настойчиво намекая на неизбежное: «дальнейшее сопротивление лишь увеличит издержки, которые уже составили значительную сумму» и «было бы в интересах всех сторон рассмотреть возможность мирового соглашения, которое лорд Бентли милостиво соглашается обсудить». За сухими юридическими формулировками читалось: сдавайтесь, вы проиграли.
Я отложила письма, потёрла глаза, они слезились от напряжения, веки тяжелели, и хотелось просто закрыть их хоть на минуту. Но любопытство было сильнее усталости.
Значит, дела у мужа шли не так блестяще, как он хотел показать. Земельный спор, который он проигрывал. Растущие судебные издержки. Уязвлённая гордость, я уже достаточно знала о Колине, чтобы понимать, как болезненно он воспринимал любое поражение. Это стоило запомнить. Любая слабость врага могла пригодиться.
Я потянулась к следующему предмету в стопке.
Старый номер газеты «The Times», датированный тремя месяцами ранее. Бумага пожелтела по краям, один угол был надорван, но текст сохранился хорошо. Я развернула её жадно, бережно расправляя заломы, словно держала в руках сокровище. В каком-то смысле так и было. Это была связь с внешним миром, с тем, что происходило за стенами этой комнаты, этого поместья, где я была заперта, как птица в золочёной клетке.
Новости из Лондона разворачивались передо мной, страница за страницей.
Заседание Парламента — обсуждение новых пошлин на импорт зерна. Неурожай прошлого года ударил по запасам, цены росли, и депутаты спорили, как справиться с кризисом. Тори настаивали на повышении налогов, виги предлагали искать другие источники дохода для казны. Дебаты, судя по сухому тону репортажа, были жаркими, но безрезультатными.
Ирландский вопрос занимал несколько абзацев — осторожные формулировки о «необходимости решения религиозных противоречий» и «католической эмансипации», смысл которых я понимала лишь смутно. Память Катрин мало что знала о политике — это была не женская сфера, девочек не учили интересоваться такими вещами.
Война с Францией. Имя Наполеона мелькало в каждой второй статье, он укреплял свои позиции на континенте, его армии продвигались, его амбиции, судя по встревоженному тону авторов, не знали границ. Британский флот блокировал французские порты, держа оборону на море. Адмирал Нельсон одержал очередную победу в Средиземном море — статья пестрела восторженными эпитетами о «славе британского оружия» и «несокрушимом духе наших моряков». А внизу, мелким шрифтом: потери: двести человек убитыми, четыреста ранеными. Цифры, холодные и безличные, за которыми стояли чьи-то сыновья, мужья, отцы.
Когда шаги Лидии окончательно растворились в тишине коридора, я снова открыла гроссбух. И пролистала страницы назад, к самому началу записей.
«Март 1796. Получено от Карибской торговой компании (дивиденды за полугодие) — 4 200 фунтов».
«Сентябрь 1796. Карибская торговая компания — 3 400 фунтов».
Карибская торговая компания. Память Катрин отозвалась сразу, не подробностями, а общим знанием, тем, что впитываешь с детства, не задумываясь. Муж богат. Муж торгует сахаром. Не сам, разумеется, у него доля в компании, в кораблях, которые возят тростник с островов. Джентльмен не стоит за прилавком, но получать дивиденды — это другое дело. Это респектабельно.
Катрин никогда не вникала в детали. Деньги были, и этого достаточно. Откуда они берутся — не женского ума дело.
Я листала дальше.
«Март 1797. Карибская торговая компания — 2 100 фунтов».
«Сентябрь 1797. Карибская торговая компания — 1 900 фунтов».
Падение. Резкое. С семи тысяч шестисот в год до четырёх тысяч. Почти вдвое за год.
«Март 1798. Карибская торговая компания — 1 600 фунтов».
А в марте 1798-го Колин женился на Катрин.
Я смотрела на цифры, сопоставляя прочитанное в газете, и мысль сама сформировалась.
Война с Францией. Катрин знала об этом, нельзя было не знать. Об этом говорили везде: в гостиных, на приёмах, в церкви. Война шла уже много лет. Французы, Наполеон, морские сражения. Газеты писали о победах британского флота, о героях-адмиралах. Дамы жертвовали на раненых солдат. Джентльмены обсуждали политику за бренди.
Катрин слушала вполуха, как слушают о погоде: да, идёт война, да, это ужасно, а что на ужин? Но я... я понимала, что означают эти цифры.
Война — это блокады. Это французские каперы, охотящиеся на торговые суда. Это корабли, которые тонут, захватываются, пропадают без вести вместе с грузом сахара. Это страховые премии, которые растут. Это рейсы, которые не доходят до порта. Колин вкладывал деньги в морскую торговлю. И война методично уничтожала его доходы.
Я вернулась к записям после свадьбы.
«Сентябрь 1798. Карибская торговая компания — 1 400 фунтов».
«Март 1799. Карибская торговая компания — 2 400 фунтов».
Небольшой скачок вверх — видимо, какой-то корабль всё же дошёл благополучно. Но потом снова вниз.
«Март 1801. Карибская торговая компания — 650 фунтов».
Шестьсот пятьдесят фунтов. Против четырёх тысяч двухсот пятью годами раньше.
Теперь рента. Около тысячи трёхсот в год. Стабильно, земля никуда не денется, арендаторы будут платить. Но для поместья такого размера, для образа жизни, к которому привык Колин, — капля в море.
Я быстро подсчитала. В 1796 году Колин получал больше восьми тысяч от Карибской компании плюс рента. Почти десять тысяч годового дохода. Можно было жить широко: поместье, слуги, охота, Лондон, клубы, любовницы. К 1798 году меньше четырёх тысяч. А привычки остались прежними.
И тогда появилась Катрин. С приданым в двадцать тысяч фунтов.
Память услужливо подбросила картинку: ухаживания Колина. Цветы, комплименты, внимание. Маменька в восторге — виконт, старинный род, прекрасная партия. Отец удовлетворён, наконец-то пристроил старшую дочь. Никто не спрашивал, почему виконт вдруг так заинтересовался девушкой без особых достоинств. Почему торопил со свадьбой. Почему настаивал на приданом наличными.
Потому что ему нужны были деньги. Срочно. Его корабли тонули, его доходы таяли, а он привык жить на десять тысяч в год. Катрин была не невестой. Она была спасательным кругом.
Лидия, конечно, красивее — это Катрин признавала всегда, без зависти, как признают очевидное. Золотые локоны, голубые глаза, ямочки на щеках. Младшая сестра с детства притягивала взгляды, собирала комплименты, кружила головы. Но в 1798 году Лидии было всего шестнадцать, ещё не вышла из детской, ещё не представлена обществу, ещё не готова к браку. А Колину нужны были деньги сейчас, немедленно, пока кредиторы не начали стучать в дверь.
Так что он взял ту, что была под рукой. Старшую. Некрасивую. С двадцатью тысячами приданого, которые можно получить сразу после венчания...
Я пролистала к последней записи.
«Остаток на 15 мая 1801: 8 342 фунта 7 шиллингов 2 пенса».
Двадцать тысяч приданого плюс четыре тысячи, что у него оставались. Двадцать четыре. Минус шестнадцать за три года. Восемь тысяч.
А дивиденды всего шестьсот пятьдесят в полугодие. Тысяча триста в год, если повезёт. Плюс рента, ещё тысяча триста. Меньше трёх тысяч дохода.
Расходы я уже видела. Четыре-пять тысяч в год. Колин не экономил. Не умел или не хотел — какая разница. То есть минус полторы-две тысячи ежегодно. Четыре года. Может, пять. А потом что?
Продавать землю? Закладывать поместье? Отказаться от охоты, от клубов, от привычной жизни?
Колин на это не пойдёт. Такие люди не умеют отступать. Они находят другие решения. И что делает мужчина, когда у него заканчиваются деньги? Когда он привык жить на широкую ногу, содержать любовницу в роскоши, швырять сотни фунтов на безделушки, но средства иссякают?
Ответ был очевиден: он ищет новые источники дохода.
Мысль пришла внезапно, и я замерла, уставившись в одну точку. Сердце пропустило удар, потом забилось быстрее, глухо отдаваясь в висках.
Новый брак. Новое приданое.
Память Катрин услужливо подсказала картинку, яркую и детальную: семейный ужин много лет назад, когда отец объявил, сколько выделит дочерям в качестве приданого. Катрин, как старшей, досталось двадцать тысяч – «чтобы привлечь достойного жениха». Лидии, младшей, любимице – пятнадцать тысяч. «Ты всё равно выйдешь замуж за богача, моя красавица, с твоей-то внешностью,» – смеялся отец, целуя её в макушку.
Пятнадцать тысяч фунтов. Этого хватило бы Колину, чтобы продолжать жить так, как он привык. Расплатиться с адвокатами. Закрыть долги, если они есть. Продолжать швырять деньгами. Ещё несколько лет беззаботной, роскошной жизни. Может быть, даже дольше, если он будет чуть осторожнее с тратами. А потом, возможно, война закончится и все вернется на круги своя.
Три недели — целая вечность, когда ты заперта в четырёх стенах.
Я просыпалась каждое утро от серого света, сочившегося сквозь щель между портьерами, и несколько мгновений лежала неподвижно, глядя в потолок. Лепнина. Купидоны в углах. Гирлянды цветов, переплетённые лентами. Я уже знала каждую трещинку, каждый завиток, каждое пятнышко на штукатурке. Могла бы нарисовать этот потолок с закрытыми глазами.
Мэри появлялась на рассвете, как по часам. Скрип двери, шорох юбок, запах свежего хлеба и лаванды. Она вносила медный таз с тёплой водой, от которой поднимался лёгкий пар, ставила на прикроватный столик, помогала мне приподняться. Утренний ритуал, повторявшийся изо дня в день: умывание, расчёсывание волос (я уже почти не морщилась, когда гребень застревал в спутанных прядях), смена ночной сорочки на дневную.
— Доброе утро, мадам. Как вы себя чувствуете?
— Лучше, Мэри. Спасибо.
Один и тот же вопрос, один и тот же ответ. Ритуал. Якорь в море неопределённости.
Потом завтрак. Овсяная каша, всё такая же приторно-сладкая, от которой сводило скулы. Чай с молоком, иногда чуть кисловатый, иногда сносный. Тост с маслом или мёдом. Я заставляла себя есть, ложка за ложкой, не обращая внимания на протесты желудка. Тело Катрин нуждалось в силах. А мне нужна была ясная голова.
За три недели я научилась многому.
Научилась улыбаться, когда хотелось кричать. Научилась говорить «благодарю» голосом, полным слабой признательности. Научилась опускать глаза и кивать, изображая покорность. Маска прирастала к лицу с каждым днём всё плотнее, и иногда я ловила себя на мысли: а осталось ли под ней что-то настоящее?
Впрочем, какая разница. Маска держала меня в живых. А пока я жива, можно действовать. И первым делом нужно было избавиться от улик. Книги удалось вернуть в первую же неделю.
Это было непросто, каждый раз, когда Мэри выскальзывала из комнаты со стопкой томов под передником, у меня перехватывало дыхание. Я лежала, прислушиваясь к звукам дома, и считала минуты. Пять минут до кабинета Колина. Три минуты, чтобы положить книги на место. Пять минут обратно. Тринадцать минут ужаса, когда любой скрип половицы, любой голос в коридоре мог означать катастрофу.
Но Мэри справилась. Гроссбух лёг на место в тот день, когда Колин уехал на охоту с виконтом Честерфилдом. Письма от адвоката, когда он отправился в Лондон по каким-то делам. Трактат об охотничьих собаках, когда они с Лидией устроили пикник у дальнего пруда. Никто ничего не заметил. Или, по крайней мере, никто ничего не сказал.
Книги вернулись на свои места, но информация мне по-прежнему была нужна. Не старые трактаты об охотничьих собаках, а свежие новости. Что происходит в мире, в Парламенте, в судах. Как работают законы, которые держат меня в этой ловушке.
Просить Мэри было слишком рискованно. Она мой единственный союзник в этом доме, и каждая просьба, выходящая за рамки обычных обязанностей горничной, подвергала её опасности. Если Колин или Лидия заподозрят, что она помогает мне в чём-то большем... Нет. Мэри я берегла для действительно важного.
Поэтому я пошла другим путём. Пожаловалась Лидии на скуку, жалобно, капризно, как пожаловалась бы прежняя Катрин. Попросила приносить хоть что-нибудь почитать, а то я совсем одичаю в четырёх стенах. И это сработало.
Газеты стали частью её ежедневного ритуала, такой же неизменной, как восход солнца или вечерний звон церковных колоколов. Она влетала в комнату после завтрака, когда утренний свет уже заливал спальню, вся в шелках и кружевах, окутанная облаком своей «Розы Прованса». Запах достигал меня раньше, чем она успевала переступить порог, и я научилась готовиться заранее: глубокий вдох, задержать дыхание, улыбнуться.
— Кэти! Как ты сегодня?
Она не ждала ответа, да он ей был и не нужен. Опускалась на край кровати, всегда слишком порывисто, так что матрас проседал и боль вспыхивала в ноге, и принималась щебетать. О погоде. О платьях. О том, какой Колин внимательный и как чудесно они вчера провели вечер.
Газету она бросала на одеяло небрежно, как ненужную мелочь.
— Вот, почитай что-нибудь, развлечёшься. Там в светской хронике пишут про приём у леди Джерси, говорят, она появилась в таком декольте, что лорд Алванли пролил на себя бренди!
Лидия заливалась смехом, и я тихо смеялась вместе с ней. А потом, когда она, наконец, упархивала, я разворачивала газету и читала. Всё. Каждую строчку, каждую статью, каждое объявление.
Лидия думала, что я интересуюсь только светскими сплетнями. Кто с кем танцевал, кто во что был одет, кто кому сделал предложение. Глупости, которыми положено интересоваться глупым женщинам. Она и представить не могла, что я впитываю совсем другое.
«Палата общин: дебаты о хлебных законах продолжаются. Мистер Эддингтон выступил с речью о необходимости защиты британских фермеров от дешёвого континентального импорта. Оппозиция во главе с мистером Фоксом настаивает на снижении пошлин ради облегчения участи бедняков, для которых хлеб стал непозволительной роскошью. Голосование отложено до следующей недели...»
Парламент. Палата общин. Палата лордов. Я читала о том, как принимаются законы, как проходят дебаты, как голосуют пэры и депутаты. Сухие строчки парламентских отчётов складывались в громоздкую, сложную, но постижимую картину. Эта машина работала по своим правилам, и если понять эти правила...
«Война с Францией: Его Величество получил депеши от адмирала Нельсона о блистательной победе при Копенгагене. Датский флот уничтожен, угроза северным торговым путям устранена. Лондон празднует. Потери британской стороны составили 943 человека убитыми и ранеными. Имена павших офицеров...»
Война. Блокады. Потери. Я читала между строк: каждый потопленный корабль — это чьи-то деньги, ушедшие на дно. Чьи-то дивиденды, которые не будут выплачены. Колин был не единственным, кого война разоряла медленно и верно.
«Ирландский вопрос: волнения в Дублине продолжаются, несмотря на принятие Акта об унии. Лорд-лейтенант призывает к спокойствию и обещает рассмотреть петиции о католической эмансипации. Однако источники в правительстве сообщают, что Его Величество по-прежнему решительно против любых уступок папистам...»
Сон был рваным, беспокойным. Я то проваливалась в забытьё, то выныривала обратно, и каждый раз одна и та же мысль билась в голове: доказательства. Мне нужны доказательства. Что-то внутри подгоняло, нашёптывало: нужно спешить, время уходит. Флакон лауданума в ящике столика не давал забыть мне об этом.
И где-то между полуночью и рассветом, в те тёмные часы, когда дом затих и только угли потрескивали в камине, я вспомнила.
Лидия всегда была сентиментальна до глупости. Из тех женщин, что хранят засушенные цветы от давно забытых поклонников и перечитывают старые записки при свечах. В детстве она прятала свои «сокровища» в шкатулку с перламутровой розой на крышке: ленточки, записочки, локоны волос. Хвасталась ею, не подпускала никого близко.
Если Колин писал ей, а он наверняка писал, такие мужчины любят красивые жесты, она сохранила всё. Каждое слово. Каждую строчку.
Оставалось только добраться до этих писем.
Весь день я ждала подходящего момента, улыбаясь Лидии, кивая в нужных местах, изображая слабость и благодарность. Внутри всё звенело от нетерпения, но я не позволяла ему прорваться наружу. Ещё не время. Ещё рано.
Мэри принесла обед около пяти часов пополудни. Я услышала её легкие, торопливые шаги в коридоре и успела спрятать молитвослов под подушку. Глупо, конечно. Что подозрительного в том, что больная женщина читает молитвы? Но осторожность уже стала второй натурой.
Дверь открылась, и Мэри вошла, неся поднос, от которого поднимался ароматный пар. Сегодня кухарка расщедрилась, я увидела это сразу.
— Вот, мадам. Миссис Патчетт велела передать, что вам нужно есть больше.
Мэри расставляла тарелки на столике у кровати, и я разглядывала их содержимое. Густой, золотистый, с плавающими кружками жира и кусочками моркови суп их телятины. Запах был божественный: травы, лук, что-то ещё, пряное и согревающее. Холодная говядина, нарезанная тонкими ломтями, с горкой острой горчицы на краю тарелки. Свежий, ещё тёплый хлеб, с хрустящей корочкой, от которой отламывались золотистые крошки. Печёное яблоко на десерт, сморщенное, потемневшее, истекающее мёдом и корицей. Графин с разбавленным вином, его рубиновая жидкость поблёскивала в свете из окна.
— Передай миссис Патчетт мою благодарность, — сказала я, беря ложку.
Суп был горячим, наваристым, с привкусом тимьяна и лаврового листа. Я ела медленно, ложка за ложкой, и впервые за две недели еда не вызывала отвращения. Может, тело, наконец, привыкало. Или я просто слишком устала сопротивляться. Или и эта мысль была странно утешительной, у меня появилась цель, и это меняло всё.
Мэри возилась у камина, подбрасывая поленья. День выдался пасмурный, и в комнате было зябко. Огонь затрещал, разгораясь, и по стенам заплясали тёплые отблески.
— Мэри, — позвала я, стараясь, чтобы голос звучал небрежно, — где сейчас милорд и моя сестра?
Она выпрямилась, отряхивая руки от золы. На её простоватом круглом лице мелькнуло что-то, наверное, настороженность, но тут же исчезло.
— Уехали на прогулку верхом, мадам. Ещё после полудня. Мисс Лидия хотела посмотреть на жеребят у мистера Картрайта — это в пяти милях отсюда, за холмами. Думаю, вернутся не раньше вечера.
Пять миль туда, пять обратно, плюс время на визит, на чай, на светскую беседу. Три часа минимум. Скорее четыре.
— Мэри, — я отложила ложку и посмотрела на неё прямо, — ты ведь убираешься в Синей комнате? Там, где живёт моя сестра?
Она замерла. Я видела, как напряглись её плечи, как она отвела быстро взгляд, почти незаметно.
— Да, мадам. Каждое утро.
— Мне нужна твоя помощь.
Молчание. Мэри стояла у камина, теребя край передника, привычный жест, который я уже хорошо знала. Она ждала, не решаясь ни согласиться, ни отказать.
— У моей сестры есть шкатулка, — продолжила я, тщательно подбирая слова. — Небольшая, из красного дерева, с перламутровой инкрустацией на крышке. Цветок, кажется, роза или лилия, точно не помню. Она стоит на туалетном столике или в верхнем ящике в шкафу.
Я говорила уверенно, словно знала наверняка, хотя на самом деле лишь догадывалась. Память Катрин помнила эту шкатулку. Смутно, обрывочно, как помнят вещи из детства. Лидия хвасталась ею много лет назад: «Смотри, что папенька подарил мне на день рождения! Правда, красивая?» Перламутр блестел в свете свечей, крышка открывалась с мелодичным щелчком, и внутри лежали «сокровища»: ленточки, записочки, засушенные цветы.
Лидия была романтична. Из тех женщин, что хранят каждую мелочь, связанную с любовью, настоящей или воображаемой.
— Да, мадам, — Мэри кивнула, всё ещё не поднимая глаз. — Я видела такую шкатулку. На столике, возле зеркала.
— Принеси её мне.
Молчание стало тяжелее. Я видела, как Мэри переступила с ноги на ногу, как пальцы сжались на ткани передника.
— Мадам, я не знаю, можно ли... Мисс Лидия... если она узнает...
— Лидия не узнает.
Я сказала это твёрдо, уверенно. Голосом хозяйки, которая привыкла, что её слушаются. Голосом, который принадлежал Катрин, но который я уже научилась использовать.
— Лидия взяла мои серьги, — продолжила я, смягчая тон. Теперь в голосе звучала капризная, детская и такая понятная обида. — Жемчужные, с золотыми застёжками. Маменька подарила мне на свадьбу. Лидия попросила примерить ещё в прошлом месяце, сказала, хочет посмотреть, как они будут смотреться с её новым платьем. И так и не вернула. Я несколько раз напоминала, но она всё «забывала». Теперь хочу проверить сама, не лежат ли они в её шкатулке.
Ложь была хрупкой, но правдоподобной. Я знала это из памяти Катрин, Лидия вечно брала чужие вещи «на минуточку» и «забывала» вернуть. Маменькину брошь, отцовский лорнет, любимую шаль старшей сестры. «Ой, прости, я совсем закрутилась! Завтра обязательно отдам!» И не отдавала, пока ей не напоминали по десятому разу.
— Если хотите, я могу спросить у мисс Лидии, когда она вернётся... — начала Мэри.
Семь дней. Целую неделю маменька гостила в Роксбери-холле, и каждый день тянулся бесконечно.
Она и Лидия почти не покидали моих покоев, считая своим долгом развлекать больную. Сидели у кровати часами, щебетали о пустяках, перебирали сплетни, обсуждали моду и знакомых. Маменька вспоминала молодость, как познакомилась с отцом на балу, как он ухаживал за ней целый сезон, как сделал предложение под цветущей яблоней в саду. Лидия рассказывала о балах прошлого сезона, о платьях, о том, кто с кем танцевал и кто, на кого смотрел. Они пили чай из моего сервиза, ели миндальное печенье, которое приносила Мэри, и смотрели на меня с той снисходительной заботой, с какой смотрят на больного ребёнка или захромавшую лошадь.
А я улыбалась. Кивала. Вставляла «как интересно» и «надо же» в нужных местах. Маска держалась, но под ней я медленно сходила с ума.
Не от скуки, к скуке я привыкла за эти недели неподвижности. От невозможности действовать. От понимания, что каждый час, проведённый в пустой болтовне, — это час, украденный у моего плана. Записка Колина лежала в шкатулке Лидии, ждала своего часа, а я сидела и слушала, как маменька в третий раз пересказывает историю о своём свадебном платье.
— ... и кружево было брюссельское, настоящее, не то что сейчас продают. Отец заплатил за него целое состояние, но сказал: для моей девочки ничего не жалко. Ах, какие были времена...
Я кивала, глядя в окно, где серые облака ползли по серому небу.
Ночи были не лучше дней.
Маменьку поселили в Зелёной комнате, достаточно далеко от моих покоев, чтобы не слышать, если я вдруг застону от боли ночью, но достаточно близко, чтобы её присутствие ощущалось повсюду. Слуги суетились, готовя особые блюда для гостьи. Колин играл роль безупречного хозяина: учтивого, внимательного, щедрого. За ужином, который мне всё ещё приносили в комнату, я слышала их приглушённый смех внизу, звон бокалов, обрывки разговоров.
А по ночам тишина.
Я заметила это в первую же ночь маменькиного визита. Лежала без сна, как обычно, прислушиваясь к звукам дома, и вдруг поняла: чего-то не хватает. Никаких осторожных шагов в коридоре после полуночи. Никакого еле слышного скрипа половиц. Никакого щелчка двери, открывающейся и закрывающейся.
В синюю комнату ночные гости не заглядывали.
Присутствие маменьки сковывало их. Слишком рискованно: вдруг она выйдет ночью за водой, вдруг услышит шаги. Колин был осторожен. Он всегда был осторожен, я уже успела это понять.
Но я-то знала. Я слышала их раньше, в те ночи, когда боль не давала уснуть и я лежала, уставившись в темноту потолка. Сон в чужом теле, в чужом времени, был чутким, тревожным, я просыпалась от любого шороха. И слышала: мягкие шаги после полуночи, когда весь дом погружался в сон. Колин шёл по коридору к синей комнате. Шёл осторожно, крадучись, как вор в собственном доме. Тихий скрип двери. Потом тишина до самого рассвета. И снова шаги обратно, в хозяйскую спальню, пока слуги ещё не проснулись...
На восьмой день маменькиного визита я проснулась от звука, который показался мне райской музыкой: стук колёс по гравию подъездной дорожки.
Карета. Карета, которая увезёт её прочь.
Я лежала неподвижно, прислушиваясь. Голоса внизу, приглушённые расстоянием, но различимые. Маменька давала последние указания кучеру, Лидия что-то щебетала про погоду и дорогу, Колин желал тёще счастливого пути и приглашал приезжать снова. Потом хлопнула дверца кареты, лошади тронулись, и цокот копыт постепенно затих вдали.
Тишина.
Настоящая, благословенная тишина. Никакого щебетания, никаких историй про балы и женихов, никакой удушающей заботы. Только потрескивание углей в камине и далёкий перезвон часов где-то в глубине дома.
Я откинулась на подушки и закрыла глаза. Впервые за неделю дня можно дышать. Можно думать. Можно действовать.
Визит доктора Морриса пришёлся на следующий день, и он превзошёл все мои ожидания.
Он появился после полудня, когда бледное весеннее солнце, наконец, пробилось сквозь пелену облаков и залило комнату неярким, но тёплым светом. Мэри провела его наверх, и я слышала его тяжелые, размеренные шаги еще на лестнице. Шаги человека, который никуда не спешит, потому что знает: всему своё время.
— Миледи.
Он вошёл, неся свой потёртый кожаный саквояж, и кивнул мне с той сдержанной теплотой, которую я уже научилась узнавать и ценить. В его присутствии я чувствовала себя... не в безопасности, нет. Но хотя бы не совсем одинокой.
— Доктор Моррис. Рада вас видеть.
— Как вы себя чувствуете?
— Лучше. — Я чуть приподнялась на подушках. — Намного лучше, чем неделю назад.
— Вот и проверим.
Он присел на край кровати, привычным движением откинул одеяло и осторожно взял мою ногу в руки. Его теплые пальцы ощупали лодыжку, надавили в нескольких точках. Я следила за его лицом, пытаясь прочесть вердикт в глубоких морщинах у глаз, в изгибе губ под седой бородой.
— Так... — он кивнул сам себе. — А если вот так? Больно?
— Немного. Терпимо.
— А здесь?
— Почти не чувствую.
Он выпрямился, и я увидела в его глазах то, чего ждала все эти бесконечные недели. Удовлетворение. Спокойную профессиональную уверенность человека, который видит результат своей работы.
— Кость срастается хорошо, миледи. Лучше, чем я смел надеяться. — Он склонился к саквояжу и достал что-то длинное, завёрнутое в тёмную ткань. — Я принёс вам кое-что.
Положил свёрток на кровать рядом со мной. Я развернула ткань и замерла.
Трость.
Не простая палка, какие вырезают из первой попавшейся ветки, — изящная трость из тёмного полированного дерева, отливающего красноватым оттенком в свете из окна. Серебряный набалдашник в форме львиной головы. Лев скалился, показывая крошечные клыки, и его глаза два маленьких рубина поблёскивали, как капли застывшей крови.
— Она принадлежала моему отцу.
Голос доктора Морриса звучал глуше обычного, и я подняла на него глаза.
Два дня без Колина. Целых два пугающих и полных возможностей дня. Два дня на подготовку.
Нога после вчерашнего спуска в столовую болела нещадно. Тупая, пульсирующая боль не отпускала всю ночь, и к утру я поняла: о том, чтобы снова спускаться по этой проклятой лестнице, не может быть и речи. Впрочем, это было даже к лучшему. Больная жена, запертая в своей комнате, — идеальное прикрытие.
Мэри появилась около девяти, когда солнце уже вовсю заливало комнату. Она вошла с подносом, но я сразу заметила: что-то изменилось. Румянец на щеках, блеск в глазах, торопливость движений.
— Всё в порядке? — спросила я, когда она закрыла дверь.
Мэри поставила поднос и обернулась. На её лице расцвела осторожная улыбка.
— Договорилась, миледи.
— Рассказывай.
— Джеб Хокинс. — Она понизила голос, хотя в комнате никого не было. — Он возит шерсть в Лондон каждую неделю. Угрюмый, неразговорчивый, из тех, кто держит язык за зубами. Я сказала ему, что госпоже нужно срочно навестить больную родственницу, дело не терпит отлагательств.
— Сколько?
— Пять шиллингов. И предупредить за ночь, чтобы успел запрячь лошадь.
Пять шиллингов. Ничтожная сумма за свободу. Я кивнула, чувствуя, как что-то тёплое разливается в груди. Первый шаг сделан. Маленький, осторожный, но сделан.
— А сумка?
— Спрятала в конюшне, как вы и приказали. В дальнем стойле под сеном, там, где стоит старая гнедая кобыла. Конюхи туда почти не заглядывают, она уже не годится ни для работы, ни для выездов.
— Хорошо. Ты молодец, Мэри.
Она зарделась от похвалы и принялась расставлять завтрак на прикроватном столике. А через секунду дверь распахнулась без стука.
— Кэти!
Лидия влетела в комнату, шурша юбками и сияя так, будто несла радостную весть. Сегодня на ней было платье цвета молодой листвы, с кремовым кружевом на декольте, и она казалась почти красивой, если не замечать тени под глазами и нервной бледности.
— Как твоя нога?
— Болит, — я поморщилась, и это была почти правда. — После вчерашнего. Наверное, слишком рано встала.
— Ах, бедняжка!
Лидия опустилась на край кровати, и матрас привычно качнулся.
— Знаешь, я сегодня утром гуляла по окрестностям, — начала она, и в её голосе появились мечтательные нотки. — И нашла такое место... Ты не представляешь, Кэти! Холм за дальней рощей, а с него видно всю долину до самого горизонта. Река внизу блестит, как серебряная лента, и луга, и деревенька вдалеке... Просто как на картине!
Она прижала руки к груди, и глаза её засияли.
— Тебе обязательно нужно там побывать! — Лидия вдруг подалась вперёд, и в её голосе появилась странная настойчивость. — Там такой вид! Обрыв над рекой, и внизу — представляешь? — футов сто, не меньше. Голова кружится, когда смотришь вниз. Но красота невероятная!
Обрыв. Сто футов. Голова кружится. Я почувствовала, как что-то холодное шевельнулось в груди.
— Звучит чудесно, — сказала я ровно. — Но пока нога не позволяет.
— Ох, ну конечно! — Лидия всплеснула руками. — Я и забыла. Но как только поправишься, обещай, что пойдёшь со мной! Я так хочу тебе показать. Мы могли бы устроить пикник, взять корзинку с едой...
— Лидия, — перебила я мягко, — у меня разболелась голова. Ты не могла бы...
— Ой, прости, прости! — Она вскочила, встряхивая юбками. — Я тебя утомила. Отдыхай, поправляйся. Но ты подумай о прогулке, хорошо? Это было бы так чудесно: сёстры, вместе, на природе...
Она выпорхнула из комнаты, оставив за собой шлейф аромата и звонкое эхо смеха. Я откинулась на подушки и уставилась в потолок.
Сёстры. Вместе. На краю обрыва, откуда так легко упасть.
Может быть, я параноик. Может быть, Лидия просто хотела поделиться красивым видом, и ничего больше. Она всегда была восторженной дурочкой, которая не думает о том, что говорит.
Но память услужливо подбросила другое: как Колин улыбался, предлагая помочь спуститься по лестнице. «Мы же не хотим ещё одного несчастного случая, правда?» И записку от него к Лидии: «Твой навеки». И цифры в гроссбухе — тысячи фунтов, потраченные на сестру. И флакон лауданума в ящике столика, принесённый с такой заботой. Они планировали избавиться от меня. Я была в этом уверена. Вопрос только — как и когда…
Вечером, когда Мэри пришла с ужином, я попросила её задержаться.
— Принеси мне огарок свечи, — сказала я тихо. — Или несколько. Сколько найдёшь.
Мэри вопросительно подняла брови. Её руки замерли на подносе, пальцы чуть сжались на краю.
— Мне нужен воск.
Она не спросила зачем. Не попросила объяснений. Просто коротко кивнула и вышла, тихо прикрыв за собой дверь. А я осталась одна, думая о замках.
Замки в Роксбери-холле были старыми — массивные чугунные механизмы, потемневшие от времени, с тяжёлыми ключами, которые весили, наверное, не меньше фунта каждый. Витые головки, длинные бородки с причудливыми зубцами. Такие замки ставили ещё при Георге II, а может, и раньше при королеве Анне. Пятьдесят лет? Семьдесят? Я не знала. Но знала другое: ключи всегда торчат изнутри. В каждой комнате. В каждой двери. И мне нужно сделать так, чтобы дверь синей комнаты не запиралась.
И для этого мне нужен воск. Мягкий, податливый воск, который можно затолкать в механизм замка глубоко, туда, куда не дотянутся пальцы. Ключ будет поворачиваться, но не до конца. Будет упираться во что-то невидимое, застревать на полпути. Снаружи ничего не заметно. Но запереться будет невозможно...
Второй день выдался серым и промозглым.
Я проснулась от барабанной дроби дождя по стёклам: мелкого, нудного, бесконечного. Небо затянуло тучами с самого рассвета, и комната погрузилась в сумерки, хотя часы в холле только что пробили девять. Мэри принесла завтрак и разожгла огонь в камине, но сырость всё равно пробиралась сквозь стены, заползала под одеяло, оседала на коже влажной плёнкой.
Около полудня я позвала Мэри. Она появилась через минуту, с тем особым выражением лица, которое я уже научилась узнавать за эти недели. Готовность. Решимость. И глубоко спрятанный страх, но всё ещё заметный в уголках глаз, в лёгкой дрожи пальцев.