ПРОЛОГ (отред)

Белый кролик снова пришёл за мной.

Это был не зов, а захват, насильственное погружение в пучину, от которой холодела кровь в жилах.

Его лапки, когда-то безупречно белые и пушистые, теперь были измазаны густой, темной кровью, казавшейся черной в мерцающем сумраке норы. Каждая алая капля отрывалась от шерсти с неохотой и падала вниз, в бездонную черноту. Но вместо тишины рождался звук — хрустальный, ледяной, болезненно-чистый звон разбивающихся часов. Каждая капля была секундой, которую я упустила, мгновением, которое разлетелось вдребезги навеки.

— Опоздала, опоздала, опоздала! — его визг не звучал в ушах, а ввинчивался прямо в сознание, в костный мозг. Это был скрип несмазанных, ржавых шестерёнок, которые крутились в самой глубине моей черепной коробки, перемалывая обрывки мыслей в труху.

В его лапках беспомощно билось нечто живое — маленькое, влажное, ало-красное сердце, пульсирующее в такт моему собственному дикому страху.

И я падала.

Не в бездну, а куда-то вбок, в трещину реальности, в зыбкую щель между «есть» и «нет», между «сплю» и «бодрствую».

Я проваливалась сквозь слои собственного безумия, и стены этой проклятой норы были выложены не холодной землей, а холодом стали. Они сверкали лезвиями медицинских инструментов: безжалостные щипцы ловили и множили мои искаженные гримасы ужаса, скальпели прорастали из темной глины, словно стальные, смертоносные грибы, а по бесконечным капельницам вместо спасительного лекарства стекал густой, удушливый сумрак, пахнущий формалином и отчаянием.

Сквозь гул падающего праха времен прорывались голоса — знакомые и потому еще более жуткие.

Голос Марты, моей сестры, звучал устало и безнадежно, как заезженная пластинка:

Ты должна взять себя в руки, Элис. Должна.

За ним — голос, от которого до сих пор сжималось все внутри, голос того, кого я старалась вычеркнуть из памяти вместе с осколком моего же сердца, занозой сидящим в груди:

— Ты сходишь с ума, мне страшно смотреть на тебя.

И… голос другой. Незнакомый, но почему-то будоражащий до мурашек. Низкий, бархатный, пропахший дымом дорогих сигар, коньяком и тайной, которую так хотелось разгадать. Голос, которого в моей реальности не существовало.

Пока что.

— Кто ты? — прошипело прямо у моего виска, заставив вздрогнуть все мое существо.

Я подняла глаза и увидела Ее. Гусеницу. Она восседала на огромном шляпковидном грибе цвета разложения, ее длинное, сизое, почти полупрозрачное тело было испещрено таинственными татуировками, похожими на алхимические формулы и схемы безумных изобретений. Из полуоткрытого рта она медленно выпускала кольца дыма, пахнущего ладаном, полынью и сладким забвением. Ее глаза… их было множество, крошечных, фасеточных, и в каждом, как в кривом зеркале, отражалась я — маленькая, потерянная девочка с растрепанными соломенными волосами и огромными, полными немого ужаса глазами-блюдцами.

— Я… я не знаю, — выдохнула я, и мой голос, жалкий и тонкий, потонул в оглушительном рокоте подземного водопада, который, как я поняла, состоял из слез. Из моих слез, пролитых за все эти годы тихого отчаяния.

Гусеница усмехнулась, и ее длинные усы-антенны задрожали, словно от нетерпения.

— Неправильный ответ, девочка. Тот, кто не знает, кто он, подобен пустой склянке. Его может наполнить кто угодно. Или… он может разбиться, рассыпавшись на тысячи острых осколков. Ты готова разбиться? Или стать всем?

Ужас и странное, щекочущее нервы любопытство смешались во мне в коктейль, от которого кружилась голова. Я не была готова. Я никогда не была готова ни к чему, кроме как тихо сойти с ума в четырех стенах своей комнаты. Я отчаянно хотела, чтобы это прекратилось. Чтобы мир снова стал плоским и понятным, где сны остаются просто снами, а утро приносит ясный, холодный, но такой надежный свет реальности, где чай — это просто чай, а кролики — просто кролики, без окровавленных лап и этих вечных, преследующих угроз.

Но я проваливалась дальше, сквозь слои грез и кошмаров, и приземлилась — нет, скорее, вплыла — в зал Бесконечного Чаепития.

И он был там.

Безумный Шляпник.

Он восседал во главе длинного, бесконечно уходящего в темноту стола, заваленного не изящными чайными сервизами, а жутковатыми реликвиями: черепами фарфоровых кукол с навек застывшими улыбками, шестеренками от исполинских, давно остановившихся механизмов, пустыми пузырьками от лекарств.

На нем не было его знаменитой шляпы, но ее призрачная тень ложилась на его лицо рваными, живыми полосами, вырезая из полумрака черты, от которых перехватило дыхание. Острый, насмешливый подбородок. Губы, тонкие и выразительные, собранные в полуулыбку-полуусмешку, таящую в себе обещание и угрозу одновременно. И глаза… Боже, эти глаза. Они были цвета зимнего неба за мгновение до метели — пронзительно-голубые, ледяные и при этом невероятно глубокие. В них плавали осколки далеких, холодных звезд и гуляли тени забытых, но страстных обещаний.

В них было безумие, да, но безумие осознанное, могущественное, магнетическое.

— Мы все тут не в своем уме, — произнес он, и его голос был не звуком, а прикосновением. Он обвил мое запястье невидимой, шелковистой петлей, холодной и обжигающей одновременно, — Я вне ума. Ты вне ума. В какой бочке меда, скажи на милость, надеешься ты отыскать свою жалкую ложку разума, Алиса?

— Я не Алиса, — прошептала я, чувствуя, как твердый пол под ногами превращается в зыбкую, дрожащую поверхность зеркала, готового вот-вот треснуть.

В его глубине отражалось мое лицо, но не то привычное, уставшее. Оно было другим — старше, острее, измученным бессонницей и озаренным изнутри каким-то странным, болезненным сиянием. И за моей спиной, касаясь длинными, изящными пальцами с безупречно чистыми ногтями моих плеч, стоял Он. Его присутствие было физическим — волна холода и запах полыни, старого пергамента и чего-то неуловимого, электризующего.

ГЛАВА ПЕРВАЯ: ДВЕРЬ В САНКТУМ (отред)

Дорога тянулась бесконечной, унылой лентой, лишенной не только музыки, но и надежды. Марта вела свою старую, потрепанную машину с напряженной, почти маниакальной осторожностью. Каждое движение руля, каждое касание педали было выверено и неестественно плавно, будто она везла не сестру, а хрупкий, опасный груз — сосуд, до краев наполненный едким, нестабильным реактивом, готовым перелиться через край от малейшей тряски.

Я молчала, уставившись в окно, за которым мир медленно умирал. Городские пейзажи, такие привычные и надоевшие, теперь казались милыми и родными — они таяли, расплывались, как акварельные пятна под струями дождя. Высокие, безликие коробки домов сменялись уютными, но ветхими особнячками, потом редкими, покосившимися домиками, а затем и вовсе остались лишь голые, тощие деревья. Они стояли по обочинам, как черные, мокрые великаны, выстроившиеся в немой караул. Горизонт сшивался с небом грубыми стальными нитями туч, и между ними не было просвета — только бесконечная, давящая серость, впитывавшая в себя все цвета, все звуки, все мысли.

Мое отражение в стекле было бледным призраком, накладывающимся на унылый пейзаж. Получались странные, пугающие коллажи: мои огромные глаза — на фоне разваливающегося сарая с пустыми глазницами окон; мои бескровные губы — растворяющиеся в грязном тумане над придорожной канавой; тонкая шея — сливающаяся с изогнутым стволом полусломанной ивы. Я наблюдала за этим спектаклем с отстраненным любопытством, почти не чувствуя, что это мое собственное лицо. Оно принадлежало той Элис, что осталась в разбитой комнате, на полу, среди осколков зеркала. А я… я уже была в пути. В никуда.

— Он… доктор Хэттер… очень уважаемый человек, — нарушила тишину Марта. Ее голос прозвучал громко, неуклюже, словно она разбила хрупкое стекло молчания, которое мы так старательно оберегали всю дорогу. Она не отрывала глаз от мокрого асфальта, ее пальцы судорожно сжимали руль, — У него публикации в серьезных журналах. Инновационные методики. Он специализируется именно на… на сложных расстройствах восприятия. На пограничных состояниях.

Расстройства восприятия. Пограничные состояния.

Клинические, стерильные термины, призванные упаковать в аккуратный ярлык весь тот кошмарный карнавал, что бушевал в моей голове. Как будто я просто неправильно смотрела на мир, а не видела, как обои в моей комнате шевелятся, складываясь в узоры из древних, забытых символов. Как будто шепот из вентиляции был лишь шумом в ушах, а не настойчивым голосом, зовущим меня по имени на языке, который я понимала кожей, а не умом. Как будто кровь на лапах Белого Кролика была галлюцинацией, а не физическим проявлением той раны, что кровоточила где-то в самой сердцевине реальности.

— Марта, — сказала я тихо, все так же глядя в окно, на мелькающие столбы. Мой голос был плоским, без интонации, — Ты видела рисунки на стенах.

Это не был вопрос. Факт, который нельзя было списать на усталость или стресс. Это была плоть моей болезни, выплеснувшаяся наружу и застывшая на штукатурке.

Я увидела, как ее пальцы, и без того белые от напряжения, сжали руль так, что костяшки выступили острыми бугорками. Она проглотила комок в горле.

— Я видела, что ты страдаешь, — ее голос задрожал, стал тише, но от этого прозвучал еще отчаяннее, — Я видела, как ты кричишь во сне, скрючившись, как раненая птица. Я видела ужас в твоих глазах по утрам, когда ты не могла понять, где заканчивается ночной кошмар и начинается день. Элис, я не врач! Я просто твоя сестра! И я… я боюсь однажды прийти и найти тебя… найти тебя там, откуда уже нет возврата.

Ее голос сорвался на высокую, болезненную ноту и оборвался. Она сделал резкий, шумный вдох, будто вынырнула из воды.

— Это поможет. Доверься мне в этом. Просто… доверься.

Доверие.

Это слово рассыпалось в прах в ту самую ночь, когда я, задыхаясь от рыданий, вся трясясь в лихорадочном ознобе, ворвалась в ее комнату. Я показывала пальцем на ее комод, пытаясь выговорить, что Чеширский Кот устроился там, свернувшись клубком, и ухмыляется мне своей до ужаса знакомой, до костей пронизывающей улыбкой, обнажая ряд острых, неестественно белых зубов. Она тогда обняла меня, прижала к себе, пахнущей сном и лосьоном для рук, дала таблетку из белого бумажного пакетика и твердо, как мантру, проговорила: «Это просто сон, детка. Плохой, плохой сон. Его не существует». Но в ее глазах, в самой их глубине, куда она не пускала никого, я прочла не утешение, а животную, паническую растерянность. Панику капитана, который внезапно осознал, что его корабль дает течь где-то в самом днище, а он не знает, как залатать пробоину, и даже не умеет плавать.

Мы свернули с широкого, загруженного шоссе на узкую, старую дорогу, которая вилась, как змея, между двумя сплошными стенами древних, почти сросшихся кленов. Их голые, скрюченные ветви сплетались высоко над нами, образуя готический, мрачный тоннель. Жидкое, зимнее солнце, и без того едва пробивавшееся сквозь облака, окончательно сдалось. Здесь, в этом зеленоватом полумраке, царил вечный, сырой сумрак. Машина подпрыгивала на глубоких колдобинах, отскакивала от камней, и моя спортивная сумка на коленях вздрагивала и подпрыгивала в такт, словно живое, напуганное сердце, вырванное из груди и упакованное в дешевый нейлон.

И тогда, за последним поворотом, когда казалось, что дорога вот-вот упрется в сплошную стену леса, я увидела его.

«Санктум».

Он не возник постепенно, не вырастал из тумана по мере приближения. Он материализовался. Резко, внезапно, словно сама реальность дрогнула и выдавила из себя этот сгусток камня, тени и тишины. Огромный, несимметричный особняк в стиле угасающей, почти декадентской готики. Построенный из темного, почти черного камня, почерневшего от вековой сырости и, казалось, впитавшего в себя все окрестные страхи. Островерхие башенки вонзались в низкое небо, как гнилые зубы. Стрельчатые окна — часть из них была слепа, грубо заложена кирпичом, а в других тускло мерцал желтый, больничный, безжизненный свет. По стенам полз, цепляясь тысячами мертвых щупалец, бурый, давно отмерший плющ — он напоминал жилистые вены на высохшей руке мумии. Особняк стоял в центре гигантского, заброшенного парка, больше похожего на дикий, непроходимый лес. Нестриженые газоны давно превратились в поля колючего бурьяна, дорожки заросли, а скульптуры, когда-то, должно быть, изящные, теперь были лишь бесформенными глыбами, поглощенными лианами.

Загрузка...