Сборщик податей для бога пепла

Герман никогда не мечтал о великом. Это было не в его натуре, не в той складке губ, которую он унаследовал от отца-мясника, и не в той тяжелой, налитой свинцом усталости, которая жила в его пояснице с тех самых пор, как он впервые сел в седло с мешком медяков за спиной. Он был сборщиком налогов, человеком, чье имя произносили шепотом и с оглядкой, человеком, которого ненавидели больше, чем чуму, но боялись больше, чем гнева Молоха. Тридцать лет он колесил по провинции, которую когда-то называли Золотой Чашей, а теперь не называли никак, потому что названия требуют надежды, а надежды тут не осталось. Была просто Долина Пепла. И был Герман.

Когда-то, в детстве, которое он помнил смутно, как сон о чужой жизни, эти земли кормили полкоролевства. Пшеница стояла стеной выше человеческого роста, виноградники спускались по склонам холмов золотыми террасами, а река Арно была такой чистой, что в ней отражались облака, словно во втором, более мирном небе. Потом проснулась гора. Старая, считавшаяся мертвой, гора Гроха выдохнула в небо столб огня и пепла, и этот пепел падал потом сорок дней и сорок ночей. Когда все кончилось, Золотая Чаша превратилась в серое блюдце, покрытое слоем мелкой, едкой пыли, которая проникала в легкие, в еду, в колодцы, в самих людей. Те, кто мог уйти, ушли. Остались только те, кому некуда было идти, и те, кто слишком сильно любил эту землю, чтобы бросить ее, даже превратившуюся в прах.

Вот для этих последних и работал Герман. Парадокс, о котором он сам предпочитал не думать слишком глубоко, потому что думать было больно. Храм Молоха, выстроенный на главной площади уцелевшего города Харн, требовал полной дани. Каждый год, в день Зимнего Стояния, жрецы оглашали сумму, которую «бог пепла и забвения» ожидал получить за то, чтобы не наслать на долину новый катаклизм. Догмат был прост, как удар дубиной по голове: платишь — дышишь; не платишь — гора проснется снова и похоронит всех под слоем раскаленной золы. Никто из живых не видел этого собственными глазами, но все помнили рассказы отцов и дедов, а страх передавался с молоком матерей, в чьих легких этот пепел уже осел неизлечимым кашлем.

Герман знал, что это ложь. Не сразу, не в первый год, но знал. Он слишком долго считал и пересчитывал. Он видел, как урожаи — жалкие, скудные, едва позволяющие дотянуть до весны — облагаются налогом так, будто долина по-прежнему ломится от зерна. Он видел, как амбары храма наполняются зерном, в то время как дети крестьян пухнут от голода. Он видел, как жрецы, эти гладкие, сытые, пахнущие ладаном и жиром люди, разъезжают в позолоченных паланкинах по дорогам, которые их же слуги отказываются чинить для простых повозок. И он видел лица людей, когда приезжал в очередную деревню. Они смотрели на него не как на человека, а как на посланника неизбежного зла. Они выносили ему последние яйца, последний кусок сала, последнюю монету, припрятанную в подполе, и в глазах у них было не отчаяние, а какая-то тупая, животная покорность. Как у скота, который идет на бойню, потому что не знает других ворот.

Герман не мог так жить. Он не был героем, не был борцом за справедливость, не носил меча и не произносил пламенных речей. Он был просто человеком, у которого внутри что-то сжималось каждый раз, когда он ставил печать на очередной описи имущества, отправляя семью в долговую яму. Поэтому он начал мухлевать. Сначала по мелочи: приписывал падеж скота, там, где никакого падежа не было, списывал неурожай, когда урожай был, но слишком жалким, чтобы его отдавать. Потом смелее: начал вести двойные книги, одну для храма, другую для себя, и разницу гасил из своего кармана. Серебро, которое он откладывал на старость, на тихий дом где-нибудь на юге, где пепла нет и в помине, уходило в мешки сбора. Потом пошло и золото. Герман старел, серел, худел, но продолжал ездить по долине, чувствуя, как с каждым годом его собственная жизнь превращается в такую же серую, безрадостную пустошь, как и эти поля.

Единственным светом в этой пустоши была Лина. Его дочь. Она родилась в тот год, когда пепел падал особенно густо, словно гора напоминала о себе. Жена Германа умерла в родах, оставив ему маленький, сморщенный комочек с несоразмерно громким криком. Лина росла, но росла криво. Врачи, которых Герман возил из столицы, пожимали плечами и говорили что-то про «порчу воздуха» и «проклятие богов». Позвоночник девочки искривился, одна нога стала короче другой, и к десяти годам она уже не могла ходить без помощи палки или чужой руки. К пятнадцати она почти не вставала.

Герман возил ее с собой. В старой, крытой рогожей повозке, которую тянула старая, такая же серая, как все вокруг, кобыла по кличке Соня. Лина сидела в повозке среди свитков и чернильниц, читала ему вслух старые легенды, которые он собирал по деревням, и смеялась над его ворчанием, когда он возвращался после очередного сбора, злой и уставший. Она была умной, слишком умной для этого места, и доброй, слишком доброй для этого мира. Герман смотрел на ее скрюченные пальцы, перебирающие четки, на ее бледное, острое лицо, и внутри у него что-то ломалось. Он готов был сжечь весь этот мир дотла, лишь бы она могла пробежаться босиком по траве. Хотя какой траве? Вокруг был только пепел.

Однажды, в городе Кресс, где Герман задержался из-за спора с местным старостой, к нему подошел человек. Точнее, Герман заметил его раньше: тот торчал на углу, закутанный в темный плащ, с лицом, скрытым глубоким капюшоном. В долине, где каждый на виду, такие фигуры привлекали внимание. Герман ждал, что его попытаются ограбить или, что бывало чаще, подкупить. Но человек сказал другое.

Он сказал, что знает о дочери. И знает, как ее исцелить.

Герман, который к тому времени перестал верить в чудеса даже в той степени, в какой вера необходима для того, чтобы не сойти с ума, хотел прогнать нахала. Но человек назвал имя. Не Молоха. Другое имя. Забытое имя, которое Герман слышал только однажды, в обрывке старой песни, которую напевала его бабка, когда он был маленьким. Имя богини, которая была старше бога пепла. Его сестра. Богиня плодородия и спящей жизни. Та, что, по легенде, лежала под слоем пепла, скованная сном, и ждала, когда жертвоприношения прекратятся, чтобы проснуться и вдохнуть жизнь обратно в иссохшую землю.

Загрузка...