Андрей поднимается с матраса, и ему кажется, что голова вот-вот отвалится и покатится. Затхлый запах мочи, застарелой рвоты и перегара бьет в нос, и он морщится. Пахнет смертью и похмельем. Темные стены и потолок кружатся; во мраке он нащупывает ногой брошенные рядом треники и, покачиваясь на одной ноге, натягивает штаны. Свет из открытой двери режет шары — уже давно день. Трясущейся рукой прикрывает глаза, шаркает босыми ступнями по холодному линолеуму в ромбик до кухни. Здесь уже к стопам не липнет мусор, и надо бы найти тапки, чтобы Данька не ругался, что разношу грязь по дому.
Пасынок его, Даниил, делает уроки. Андрей большими пальцами натягивает резинку треников до пупка, чешет, насколько позволяет трясучка, тощий и твердый живот, подходит к окну, белый узор на стекле тут же оттаивает от горячего дыхания. Кухня — узенькая комната-вагон, из предметов здесь обеденный стол, на котором — три кружки, пара тарелок, хлеб в целлофане и банка кофе, плита, набитая кастрюлями и сковородками в старом нагаре, раковина с тумбой, остальное продано. Год назад еще появился маленький холодильник, Андрей пытался толкнуть его соседу, но Даня не дал.
Голова трещит. Треск стоит где-то внутри мыслей. Хоть сними с шеи, сунь под ледяную воду, да промой хорошенько, вымой хмель из ушей. Руки трясутся часто и крупно, Андрей кое-как подбирает с подоконника коробок спичек, зубами вытягивает из пачки сигарету — получается раза с третьего. Ах, черти тебя дери! Все Нинкина водка — ладно хоть не ослеп, с абстинухи-то точно не помру. Метанолом разводит, что ли? Андрей чиркает спичкой, делает колодец из рук — и ладони внезапно слушаются, пальцы не трусит, — подкуривает, выдыхает сизый дым и гасит огонь, помахивая в воздухе спичкой, к запаху окурков в банке примешивается горелая сера. От первой затяжки комната кружится, и приходится опереться о подоконник. Вторая пошла лучше. Вот сейчас покурю, выпрошу у Дани на водку, и полегчает. Обращаться к парню сразу не хочется — неприятный момент лучше отложить. Мальчишке стукнуло семнадцать лет, и он весь пошел в отца — рослый, метр девяносто точно есть, а то и больше; с пшеничной макушкой, широкоплечий, с длинным красивым лицом, прямым носом и голубыми, как у Анюты, глазами.
Анютка, мать его, путалась в девяностые с каким-то бандитом. Андрей подробностей не знал, хотя история гремела на весь город. Поговаривали, что он убивал за деньги, то бишь работал киллером, и славился чуть ли не Сашей Македонским. Так называли курганского киллера Александра Солоника. Убрали его в 98-м, на глазах у Анюты, по слухам, избили до смерти и забивали долго: прыгали по телу, голове, пока не захрипел. Анюту пустили по кругу на двадцать человек, с тех пор она кривила губы в беззубой улыбке, храпела из-за сломанного носа и пила как мужик, без просыху, а напившись — лезла в петлю. Анюте ясно дали понять, что она теперь опущенная и никто приличный в городе даже плевать в ее сторону не станет. Андрей приличным себя не считал, и, когда бандюганы перестали трепать Анюту, он стал выпивать вместе с ней. Дане тогда исполнилось пять лет; они переехали к бабке, матери Анюты, и оба стали таскать ее пенсию. Бабка скончалась спустя два года — не вынесла позора, наверное, а четыре года назад, захлебнувшись рвотой, умерла и сама Аня. Жалко, конечно, едва справила тридцать четвертый день рождения, баба была красивая, даже несмотря на скуроченный к щеке нос и дыры в улыбке. Андрей тогда пожалел Даню — охота, ага, парню в детский дом! Взял опеку себе на голову. Все-таки отчим по бумажкам выходил. Думал, что хорошо устроился: и при квартире, и пособия тогда уже платили регулярно, у Дани их много, считай, по потере кормильца, потом еще опекунские. Сначала так и жил, забирал деньги, колотил Даню, чтобы тот привыкал к хорошему, только Данька за одно лето — порода, мать ее ети! — вымахал в мужика, который однажды ответил так, что звезды перед глазами заплясали.
Щенок вырос в очень зубастого пса, и Андрей, честно говоря, ни за что бы даже не подошел близко к этому кобелю — да только работать не хотелось и искать новое жилье тоже не хотелось, поэтому приходилось делить клетку со зверем. Зверем Данька и был, волком, вымазанным в овечьей крови и ловко кутавшимся в овчину. Андрей чувствовал это нутром.
— Да-а-а, житуха, — он мажет фильтром мимо рта, присаживается на холодный и влажный подоконник и трет фалангой большого пальца глаза, дым выедает под веками.
Батареи жарят, и Андрей шипит, коснувшись обжигающего чугуна щиколоткой. Во дворе все белым-бело: коричневые ветви рябин и яблонь покрыты пушистым снегом, на детской площадке прячутся под сугробами клумбы из покрышек, по вытоптанной тропинке идет женщина в норковой шапке и шарфе по самые глаза, моргает обледенелыми ресницами. Февраль выдался суровый, по такому морозу в магазин идти и просить денег у прохожих — что на смерть посылать. К подъезду подкатывает газель, Андрей почти прижимается лбом к стеклу, жует фильтр, зажатый в углу рта.
— Игорь, что ли? — дым закрывает обзор, Андрей стучит краешком сигареты по грязному обручу банки, стряхивая пепел. — Точно, Шишков. С диваном… Выгнала, что ли, Асель его? Данкину хату решил занять?
Краем глаза Андрей замечает, как замирает Даня, как белеют пальцы, держащие ручку. Он поднимает голову и в два больших шага оказывается у окна. Скулы напрягаются, когда парень сжимает челюсть. Ага!
— Посмотреть, что ли, сбегать? — Андрей давит сигарету о стекло, бросает окурок в банку, облизывает губы, предчувствуя скорый опохмел. — Слышь, дай на водку, а?
— Денег нет, — голос у Дани низкий, гром в бархатном платке. Он почти прижимается лбом к окну.
— На шкалик дай. — Кадык движется крупно в горле, когда Андрей сглатывает сухость во рту, причмокивает. — Дай. — Голос срывается в злой окрик: — Тридцать рублей, что ли, для родного отчима зажал?
Даня поворачивает голову, смотрит колкими льдинами, и Андрей осекается, отворачивается, ковыряет мозоль на ладони и бурчит под нос.
Темный от чернил кончик ведет по слогам: «Тре-бу-ються во-ди-те-ли на кран-ма-ни-пу-ля-тор (КМУ)». Синяя полоса вычеркивает мягкий знак из слова «Требуются», и Дана снова склоняется над бумажкой, ведет ручкой по буквам, как первоклассник, который читает строчки про маму, которая мыла раму. В редакции стоит галдеж; без конца кто-то приходит, ругается; в конце коридора гудит микроволновка, оттуда тянет гуляшом с макаронами; у кассы застыл дедушка с пачкой писем — он приходит каждый год и утверждает, что ведет переписку с НЛО и у него есть доказательства ближайшего инопланетного вторжения. Из шумного коридора, направо, почти рядом с туалетом, закрытым на кодовый замок, — дверь в маленький кабинет, где работают корректоры и где, уткнувшись в листок с объявлением, сидит Дана.
На столе перед ней лежат словари и стоит кружка с цветными ручками — красная почти исписалась. На двери висит календарь с кошками, кажется, турецкой ангорой, позади рабочего места, заняв половину комнатушки, — шкаф с самоклейкой под дерево: в нем она хранит чай и фабричные круассаны в целлофановом пакете, на других полках — серый рулон «Набережных челнов» и сложенное квадратом полотенце для рук. На скотч к дверце приклеен кусочек бумаги с кодом, выведенным черной шариковой ручкой, — «23456». Компьютера в комнате нет — Дана проверяет газету так же, как десять лет назад, в нулевые, и как двадцать лет назад, в девяностые, может, даже как сто лет назад, кто знает? В маленьком городке время кажется застывшим, здесь любой прогресс стоит денег, которые редакция пока — и за все сто лет — еще не заработала.
С деньгами вообще туго, придется повертеться. На телефоне всего рублей десять осталось, надо зайти в «КБ», там сейчас новый терминал без комиссии поставили, и хотя бы сотку закинуть на «Билайн». Папа присылает деньги, но сколько можно сидеть на шее? Взять, может, еще в университете, кроме преподавания стилистики, еще и русский язык? Еще утром Даня подал мысль: скоро пора ЕГЭ, школьники начнут готовиться к экзаменам, русский — обязательный предмет для сдачи, он всем нужен, значит, всем нужен репетитор. Дана делает глоток остывшего кофе, раскладывает разворот газеты, кладет ногу на ногу и случайно толкает коленом стол — на тонкой бумаге расползается темное кофейное пятно, напоминающее кровь на паркете, и буквы расползаются, становятся прозрачными. Несколько секунд Дана молча смотрит и затем с выдохом закрывает лицо ладонями, шрам у уха, там, где удавка врезалась в кожу, горит.
Даня, слава богу, не увидел этого. Ей не хотелось перекладывать на него свои проблемы, даже делиться ими, потому что ее дом стал для него местом безопасности, теплым раем без тревог, где пьют горячий чай, а не водку, где вместо удара гладят по щеке, чтобы приласкать. Мальчику это требовалось. Пусть теперь он выше, чем был, выше, чем она, пусть шире в плечах, взрослее — но ему все еще нужна Дана, все еще нужно место, где он мог бы спрятаться от чернухи, в которую превратил отчим его жизнь.
Утром она достала из холодильника торт в пластиковом корексе без этикетки — папа купил в кулинарии лучший, самый вкусный, с красными коржами, модным кремом чиз и малиновой начинкой, воткнула в крем тонкую свечку. Огонек затрепыхал от сквозняка, когда Дана обернулась к Дане, и тот, зажмурившись, как сонный котенок, задул свечу.
— Что загадал? — Дана хлопотала у плиты и, поставив одну стопу на другую, разливала кипяток по кружкам. Даня поднял глаза, и ей показалось, что они стали темно-синими, как лед на глубоком озере.
— То же, что и на десять лет, — ответил тихо.
— Счастье? — Дана улыбалась. Здесь, на кухне ее квартиры, разрешалось мечтать о светлом. Особенно ему, бедному на еду и ласку.
— Да, — отрезал Даня, — я загадал счастье.
Дно кружки ударилось о стол, по чаю пошли крупные круги. Дана потянулась к верхней полке за упаковкой мюсли, привстала на цыпочки. Стоила маленькая пачка рублей триста, и хватало хлопьев ровно на две тарелки. Еда такая для Даны, конечно, — шик, и она тратила на этот маленький гастрономический каприз папину «материальную помощь», как это он называл. Просто именно сегодня Даню хотелось угостить чем-то особенным, Дана нащупала пальцами шелестящий пакет, но ноготком задвинула дальше. «Черт», — пробурчала под нос, и Даня приблизился сзади, осторожно положил большую и горячую ладонь на спину, и, не отрывая взгляда от ее лица, достал хлопья.
— Спасибо, — Дана привстала, чтобы коснуться губами ссадины на щеке. — С днем рождения.
Даня вдруг улыбнулся широко, счастливо совершенно, и его лицо стало совсем мальчишечьим, каким-то детским. Он на мгновение задержал взгляд на ее губах и только потом сел на место, сложив руки на коленях, сжав ткань брюк в пальцах. Лед в глазах растаял, и Дана поразилась чистой, небесной голубизне. Смутившись (снова!), она опустила взгляд, и, поставив на стол две тарелки с тонущими в молоке хлопьями, села напротив.
— Совсем большой стал, — констатировала она, взглядом очертив по-мужски круглые плечи, — ты же выпускаешься в этом году? Куда поступать планируешь?
— Да так, — Даня пожал плечами, словно пытаясь припечатать ее взгляд к щеке, поднес ложку ко рту, но есть не стал, — хотел в местный вуз идти.
— Правда? — обрадовалась Дана. — Я ведь на полдня там, преподаю стилистику на кафедре филологии. Могу тебя по русскому языку подтянуть, он же обязательный для ЕГЭ?
Ложка громко звякнула о тарелку, будто Даня выронил ее из ослабевших вдруг рук.
— Я на филолога и планировал учиться, если честно, — он вдруг показался смущенным, застигнутым врасплох, — мне тяжело точные науки даются.
— Не надо на филолога, — Дана покачала головой, разрезая торт, и усмехнулась. — Кем потом работать идти? Корректором?
— Да я придумаю что-нибудь, — ответил Даня, вынул свечку из своего кусочка, зажал во рту, как сигарету, слизывая крем. Дана заметила это почти нарочное движение — как медленно раскрылись белые зубы, как показался влажный, красный кончик языка. Заметила и густо покраснела, сдвинув брови. Поцелуй, едва не оставленный восемь лет назад ребенком, вспыхнул костром на лице. — Можно сегодня тогда вечером снова приду? Я вообще не понял виды словосочетаний, управление, примыкание…
Даня открывает дверь и, сбросив кроссовки, сворачивает из коридора в ванную. В квартире еще темно — лишь на кухне горит свет. Это, конечно, не про физическое и телесное, это про духовное, нравственное и высокое — но он столько раз представлял смятую в ногах простынь, жар постели, поцелуй в шею, ладонь на пояснице, дыхание у щеки, что — твою ж мать, парень врезается плечом в косяк, спешит, даже про шпингалет забыл — все займет меньше минуты: он чувствует внутри тугой узел, яйца болят и поджимаются к члену. Даня чуть ли не подбегает к раковине, сдвигает брюки и резинку трусов под мошонку, освобождая упруго покачнувшийся член с багровой, почти фиолетовой от прилива крови крупной головкой. Ладонь быстро разминает горячую плоть, и на белую эмаль, оттертую до скрипа «Кометом», падает жемчужная капля. Не мастурбирует — с силой дергает, поджав таз, ловит ускользающий оргазм, задирает подбородок, зажмурившись, упираясь свободной рукой в стену рядом с зеркалом.
Ладонь на ее пояснице.
Губы на щеке.
Его губы на ее губах.
Ему десять — и он обвивает шею ручонками, как удав, готовый задушить, прижимается жарким ртом к нежным губам в розовой помаде, он бы рвал плоть до крови, сунул язык промеж зубов, и стало бы влажно, хорошо, приторно, как торт, купленный на день рождения, блять, он бы поднял изящную ножку, согнув в колене, вошел бы сзади, задрав ночнушку до самых ключиц, черт, ах, блять… Тугая струя бьет в дно раковины, еще и еще, Даня шипит сквозь зубы что-то бессвязное, что-то про Дану — какая она сладкая, какая хорошая, какая, блять, нужная.
Да, черт, кончил, как гребаный скорострел меньше чем за минуту. Тут же открывает ржавый у основания кран, смывая семя потоком ледяной воды. Даня моет начинающий опадать член, прочищая под кожей большим пальцем, заправляет в белье и натягивает брюки. Еще с десяток секунд стоит, сжимает раковину, старается отдышаться. Дыхание лающее, с хрипами, Даня поднимает глаза — и в зеркале отражается разбитое лицо с глазами голодного зверя.
Дана, я тебя съем. Закину на язык, как марку, перетяну у локтя жгутом и пущу по вене — наркоманы не отказываются от дозы, они за нее убивают: дай мне немного времени, я заманю тебя в свое логово, схвачу за шкирку, как волк тащит волчонка, уволоку в нору; запру дверь на замок и щеколды задвину насмерть — пусть прикипит железо, я никому тебя не отдам. Я не ребенок больше, мне не одиннадцать — я не побегу за отъезжающей машиной, размазывая сопли по чумазым щекам. Я проколю шины, воткну водителю отвертку в шею, я спрячу тебя в ладонях, никому и никогда тебя больше не покажу.
Я тебя
Никому
Не отдам.
Вода остужает лицо и мысли, руки еще трясутся, он снимает с истертой бельевой веревки полотенце и вытирает шею. Из красного тюбика Colgate мимо зубной щетки падает шарик трехцветной пасты, Даня чистит зубы, споласкивает рот, когда слышит из коридора что-то среднее между рычанием и словами. Утробное, тяжелое, с сильной вонью рвоты и перегара — Андрей неуклюже ползет вдоль обоев с розочками, цепляясь за стену, медленно перебирая ногами так, будто суставы закаменели. Один глаз заплыл и не открывается, в трещинках в уголках рта собралась омерзительная пена, на штанах — мокрое круглое пятно. Даня встает, подперев плечом косяк.
— Дядя Игорь тебе не сказал, где Дана работает?
Говорила, что на полдня в вузе, а где еще?
— «Город сегодня», — ворчит Андрей и покачивается, голос хриплый после долгого молчания.
Ах, как хорошо все! Губы Дани тянутся в улыбке, рука касается ссадины — там, где еще горел поцелуй Даны. Настроение прекрасное, и можно шутку.
— Обоссался, боец?
— А ну, блять… — пьяно хрипит Андрей, — заткнись нахуй!
Ха-ха! Улыбка кривит губы, Андрей и Даня никогда на равных не были: сначала Даня битый стоял в углу, потом — Андрей стал шугаться тени и резких взмахов. Отчим боится — Даня чувствует кислый запах страха, видит, как тот еще мужается, но трясется весь и сжимается телом. Даня оказывается рядом мгновенно, он не касается — брезгует, только смотрит в хмельные глаза и улыбается как безумный.
— Повезло тебе, что настроение у меня сегодня хорошее.
Сделав усилие, Даня с гримасой отвращения проходит мимо. Андрей — грязь на стерильно белом кафеле, моль в шкафу, соринка под веком, главная причина, по которой дома всегда пахнет «Белизной» и порошком «Лотос» для ручной стирки. Ох, как раздражает эта бесконечная вонь ссанины и блевоты из его комнаты, как бесит обрюзгший, помятый видок. Дом и при Ане всегда был в помоях — та вообще ни за чем не следила, только жрала водку и раздвигала ноги, или, вернее, ей раздвигали. Но Анюта хоть изредка, да мыла комнату и даже чистила матрас, а как гроб с ней вынесли — все, Андрей окончательно засрался и превратил свое место в хлев. Жалкая вошь на трупе собаки. Пусть существует — плевать, на все плевать теперь! Можно прикрыться побоями, тонкой курткой, ссорой — и напроситься в гости, чтобы она напоила чаем и уложила спать.
Даня быстро шмыгает в комнату. Здесь — чисто, педантично чисто, из приоткрытой форточки тянет зимой, свежим снегом. Линолеум только вздулся в стыках, по краям легла тонкая снежная пыль, но все аккуратно, даже прилично — Даня своей комнатой очень гордился. Сюда не стыдно привести друзей — или, может быть, девушку: до этого здесь, на кровати, туго заправленной покрывалом с оленями, лежало, постанывая, даже слишком много девочек, но вот той самой, самой прекрасной и милой Даны, еще не было, точнее сказать, пока не было. Значит, и девчонок считать глупо, ни одна не идет в счет, потому что ни одна из них не Дана — все это репетиция, я мастерство оттачиваю.
Впрочем, правда: здесь, можно сказать, Дану не стыдно раздеть.
Даниил качает головой, старается вытрясти морок из мыслей — я ее так люблю, что готов без постели, просто: сесть рядом, в глаза смотреть, касаться щеки рукой; просто лелеять, ею владеть, показать, что значит обожать. Он бы сел перед ней на корточки, положил щеку на бедро и закрыл глаза — да так и бы и умер от нежности.