Пролог

В деревнях, затерянных меж лесом и снежной равниной, знают: мир держится не только на бревенчатых стенах изб, но и на тонкой грани, что отделяет Явь от Нави. Зимой эта грань истончается, как первый лёд на реке. Тени становятся длиннее, тишина — зловещее, а слова, оброненные шёпотом, могут обладать тяжестью камня.

Именно поэтому, когда на деревне раздался душераздирающий вопль, заставляющий кровь леденеть в жилах, старики начали креститься, а матери хвататься за сердца. То был не крик, а именно вопль — долгий, горловой, полный первобытного страха, такой, что обеспокоенные жители повалили из тёплых, уютных изб на заснеженную улицу, забыв про стужу.

Источником кошмара был старейшина Ермолай. Слепой старец, чьи глаза затянуло бельмом, но чьё внутреннее око ведало куда больше зрячих, вот уже целую седмицу не выходил из своей покосившейся избы, твердя о чём-то своём. Но сейчас он стоял на пороге, босой, в одной исподней рубахе. Его побелевшие от мороза пальцы мёртвой хваткой впились в косяк, а из перекошенного рта вырывалось хриплое, нечеловеческое:
— Зимобор восстал… Он зол и жаден! Он уже здесь!

В тот же вечер вся деревня, от мала до велика, собралась в большой избе для собраний. Воздух в горнице был густой и спёртый от немой тревоги, что висела поверх дыма сушёных трав. Бабка Арина, знающая толк в зельях, жгла на углях чабрец да зверобой, шепча заговоры от порчи и лихого глаза. Но дымок, казалось, не рассеивал страх, а лишь заволакивал его серой пеленой, делая осязаемым.

В красном углу, под тёмными ликами святых, что смотрели на людское горе со строгим смирением, на почерневшей от времени дубовой лавке сидел сам Ермолай. Казалось, из него всего за день вытянули всю жизнь. Он был похож не на человека, а на бесплотную тень, на оболочку, из которой вынули душу. Его слепые глаза, затянутые бельмом, были устремлены в никуда, но каждый в избе чувствовал — старец видит нечто, недоступное им, зрячим.

Его скрипучий, лишённый последней надежды на светлое будущее голос, прорезал гнетущую тишину:

— Вы думаете, Морозко — этот добрый дед, что щиплет щёки красным девицам, и есть хозяин зимы? Заблуждаетесь… Есть другой! Древнее… Могущественнее… Он был ещё до громовержца Перуна, до самого прародителя Рода. Он — сама Первозданная Стужа, что царила до рождения мира… Зимобор! И раз в сотню лет сила его пробуждается, множась стократно, и является он в этот мир, неся гибель всему живому посредством дитяти своего — Снедича.

Ермолай медленно обвёл слепыми глазами побледневшие, застывшие в ужасе лица. Его шёпот стал тише, но от этого лишь страшнее, заставляя каждого вжимать голову в плечи:

— Рождается Снедич не от плоти людской… Является он из лунного света на нетронутом снегу, из льдины, что промёрзла до самого дна окияна, из вздоха зимнего ветра. Лик его прекрасен и невинен. Но глаза… Глаза как две тёмные проруби в озере под Калиновым мостом. В них — лишь вечная, всепоглощающая пустота, завораживающая и несущая лишь смерть.

В избе воцарилась гробовая тишина, нарушаемая лишь треском дров и прерывистым дыханием. Каждый мысленно молился, чтобы эта участь миновала их деревеньку.

Они не знали, что молиться уже поздно.

Не знали, что Снедич уже среди них.

На самом краю деревни, в маленькой избушке, молодые Лука и Марфа крепко-накрепко запирали ставни. Сердце их сжималось от страха не за себя, а за тихую, болезненную девочку с волосами цвета льняного поля и глазами цвета зимнего неба, которую они нашли на своём пороге в самую студёную, беззвёздную ночь года. Они укутали её в десять одеял, пытаясь согреть её ледяную кожу, шепча слова утешения, молитвы и колыбельные — всё, что могло согреть девчушку.

Они думали, что обрели чудо. Нежное дитя, ниспосланное свыше.

И даже представить не могли, что приютили в своём доме саму зиму. Ту, что слепой старец назвал началом их общего конца...

Глава 1

Я ненавидела Ярмороз всей душой. Не сам праздник — оглушительный шум, веселье, пьянящий дух сбитня и румяных оладьев, плывший над деревней, были мне даже по душе. Я ненавидела необходимость покинуть уединение своей избушки на окраине и, подставив спину под колючие, испытующие взгляды, слышать за спиной тот самый, знакомый до боли шёпот сплетен, от которых сжималось сердце:

— Глянь-ка, ледяная наша вышла погреться… — просипело из-за щелистой плетени, и мне не нужно было оборачиваться, чтобы опознать старческий, пропитанный желчью голос Мирославы — имя, будто данное ей в насмешку самой судьбою.
— Тьфу-тьфу, чтоб не сглазила по дороге. Вечно одна, как глухая сова на сухом дереве. Никто с ней не водится, никто в дороге не знается… и правильно делают, от греха подальше! – вторила ей Агафья.
— От её избы по ночам сияние исходит, голубоватое… Не иначе, с нечистью знается…

Я лишь глубже закуталась в грубую шерсть поношенного платка, что хранил невероятное, данное мне от рождения тепло, и заставила себя ускорить шаг. Пальцы, тонкие и бледные, впились в плетёную ручку лукошка, в глубине которого покоились мои творения — не кричащие алыми маками и не пестрящие глупыми петушками, коими торговала на площади ярмарочная шантрапа. Мои платки и рубахи дышали тихой, вечной музыкой зимы: их покрывали гипнотические морозные спирали, хрупкие звезды-снежинки с тысячью непохожих друг на друга лучиков, стилизованные лапы елей, укрытые алмазной изморозью. Люди тайно покупали их, заворожённые магией узора, вылавливая в тёмных переулках, но никогда не забывали, чьих это рук дело. Здесь, среди них, я была хуже ведьмы — я была чужой…

«Проклятая!» — отрезал чей-то шёпот, едва моя нога ступила на утоптанный снег площади.

Я и правда была не такой, как все. Зимняя стужа была моей единственной родной стихией. Не ощущая привычного людям холода, слушая тихий хрустальный звон мороза, я могла часами бродить в лютую пору. А в мгновения смятения или страха со мной приключалось и вовсе нечто… необъяснимое. Вода в кружке могла затянуться за считаные мгновения хрупкой ледяной коркой, а на оконном стекле безо всякой причины, расцветал причудливый узор из ледяных папоротников, словно от дыхания невидимого зимнего духа. Деревня видела в этом печать нечистой силы… пятно на душе, от которого мне никогда не отмыться.

Моим щитом от всего этого мира были лишь родители, всегда находившие неуклюжие оправдания моим «чудачествам». Родители и он… Ваня.

И сегодня я пришла сюда только из-за него…

Глава 2

Нашу первую встречу с Иваном я хранила в сердце как заветную реликвию — тот самый лучик света, что однажды проник в моё ледяное одиночество, поселив там щемящее чувство тепла и заботы.

Мне было двенадцать. Поздняя осень уже окутала землю сырым саваном туманов, и терпкий аромат прелой листвы смешивался с влажным дыханием грядущих холодов. Я, как затравленный зверёк, пряталась ото всех у замёрзшего ручья. Только что детишки, всегда такие жестокие в своей простоте, обзывались и швырялись в меня комьями снега, а их матери, шепчась и крестясь, уводили своих чад подальше, прочь от «проклятой».

Горькие слёзы катились по моим щекам, и я в отчаянии сжала в ладонях глиняную кружку с водой, безуспешно пытаясь украсть у неё хоть каплю спокойствия. Но под моими пальцами происходило уже привычное чудо, что я ненавидела всей душой: вода тут же покрывалась причудливым самозарождающимся узором из паутинки ледяных звёздочек, которые с тихим хрустом срастались в ажурную гладь.

Я не услышала его шагов. Только тихий, исполненный неподдельного изумления голос прозвучал прямо надо мной:
— Красота-то какая…

Я вздрогнула и замерла, ожидая возгласа ужаса или же обвинения. Но вместо этого передо мной на корточки присел Ваня, сын пекаря. Его глаза были широко раскрыты, и он смотрел не на меня, а на мою кружку, словно видел не проклятье, а диковинное сокровище.

— Как ты это делаешь? — выдохнул он, не сводя глаз с хрупкого ледяного цветка, росшего у него на глазах. — Это же… красивее любой стеклянной безделушки.

Я не ответила, лишь сжала кружку крепче, готовая в любой миг броситься прочь. Но он не сделал ни одного резкого движения. Вместо этого развитый не по годам мальчишка осторожно, словно боясь спугнуть, протянул руку и поднёс палец к краешку льда.

— Силу свою отдаёшь? — спросил он вдруг, и в его голосе не было ни страха, ни брезгливости, лишь попытка понять.

Я молча покачала головой, впервые за, долгое время найдя в себе силы, прошептать:
— Нет. Я… даю ей проявиться. Силе, что дремлет в воде… дереве и камне.

Он поднял на меня взгляд, и в его карих глазах я увидела не ужас, а… интерес. Любопытство ребёнка, нашедшего удивительную загадку.
— Значит, не колдуешь, а пробуждаешь,— задумчиво сказал он. — Показываешь душу мира…

Этот взгляд, эти слова были таким контрастом всему, что я знала ранее, что новая слеза скатилась по моей щеке и замёрзла у подбородка сосулькой.

Ваня улыбнулся — смущённо и по-доброму.
— Не плачь. Они просто не видят. А я… я хочу посмотреть ещё. Можно?

И он полез за пазуху, долго разыскивая что-то… яблоко. Отерев его о свой тулуп, он протянул спелый фрукт мне.

- А с этим получится?

Я медленно взяла яблоко. Под моими пальцами кожица тут же покрылась инеем, превращая фрукт в хрустальный шар. Ваня рассмеялся от восторга.

— Подожди тут, — сказал он вдруг и, не дожидаясь ответа, пулей сорвался с места и умчался в сторону пекарни.

Я осталась сидеть на корточках у ручья, сжимая в ледяных пальцах то самое хрустальное яблоко, и сердце моё билось часто-часто, будто пытаясь выпрыгнуть из груди. Он вернётся? Или передумал, осознал, с кем имеет дело?

Но вот послышались быстрые, уверенные шаги. Ваня вернулся, запыхавшийся, с сияющими глазами. В руке он сжимал небольшой, но острый ножик и небольшую деревяшку, уже обструганную так, что она напоминала очертаниями само солнце — грубое, но узнаваемое.

— Дай-ка его сюда, — он снова опустился передо мной на колени, его дыхание клубилось на морозе белым паром.

Я молча протянула ему ледяное яблоко, всё ещё сохранявшее свою изящную форму, будто вырезанное из самого чистого стекла. Ваня принял его с невероятной осторожностью, словно это была драгоценная жемчужина. Мальчишка положил фрукт на деревянный солнцеворот, служивший ему подставкой, и принялся работать ножиком.

Он не резал яблоко. Нет. Остриё скользило по поверхности, слегка углубляя природные линии узора, подчёркивая естественные грани, что проявила моя сила. Он водил лезвием вдоль очертаний диковинки, и под его пальцами моё творение преображалось, становясь ещё более чётким, ещё более совершенным. Казалось, он не создаёт новое, а лишь помогает родиться той красоте, что уже была внутри, сокрытая под гладкой кожицей.

Я затаила дыхание, наблюдая за его работой. В его движениях была не детская сосредоточенность, а точность мастера, познающего своё ремесло.

— Вот, — наконец выдохнул он и поднял готовую работу. Солнце, пробиваясь сквозь голые ветви деревьев над нами, ударило в отполированный лёд, и он вспыхнул тысячью радужных искр. Деревянный оберег служил ему идеальной оправой. — Теперь оно не растает просто так. Ну, или не сразу. Красота должна быть сохранена.

Он протянул мне этот невероятный артефакт — нашу первую общую работу. Его умение и мой дар, слившиеся воедино.

— Спасибо, — прошептала я, и голос мой дрогнул. Впервые в жизни, исключая, конечно, родителей, эти слова были обращены не в пустоту, а к человеку, который действительно их заслужил.

Ваня снова улыбнулся, смущённо потупившись.
— Да ладно… Это я тебе спасибо должен сказать. За то, что чудо помогла узреть. Будешь показывать ещё?
Я лишь кивнула, не в силах вымолвить ни слова, крепко сжимая в ладони наше хрустальное чудо.

Так началось наше общение. Ваня стал приходить ко мне не как к изгою, а как к хранителю редкого дара. Он приносил веточки, листья, капли воды на ладони — и просил меня «превратить их в зиму», а сам садился рядом и с восторгом художника наблюдал, как под моим прикосновением мир замирает в идеальной, хрупкой красоте. Этот мальчишка был первым и единственным, кто увидел в моём проклятии — искусство.

_________________________________________________________________________

QXcpEBqcQ8QaLE6HYgMb5AtQAxt2FjyIDyqWkDtouBrYAME1RNaF5MTdAAAAAElFTkSuQmCC

Загрузка...