Пролог

в котором Елизавета думает о смерти, Мавра беседует с Лестоком, а во Франции зреет заговор

— Ну вот и всё, Ваше Высочество. — Арман Лесток ловко перетянул чистой тряпицей сгиб руки, согнув, положил её Елизавете на грудь и сделал знак горничной, чтобы та убирала серебряный, забрызганный кровью таз. — Теперь поспите.

— Я скоро умру? — Голос пациентки дрогнул.

— Бог с вами, Ваше Высочество! Что за странные фантазии! Вы уже почти здоровы. Кашель скоро пройдёт, уверяю вас! Пейте три раза в день горячее красное вино, настоянное на травах, и скоро забудете о своём недуге. Если бы ещё удалось найти молоко ослицы, было бы и вовсе замечательно…

— Тогда отчего у тебя такое лицо, будто я уже посреди церкви в гробу лежу? — Елизавета усмехнулась невесело.

— Прошу прощения, Ваше Высочество! Не предполагал, что вы так внимательны к моему лицу, иначе не стал бы огорчать вас его хмурым видом… Сие лишь от того, что у меня нынче в голове сильная ломота — эти ваши канальи-кабатчики продают сущую цикуту[1]. Отдыхайте.

Он поклонился и двинулся к двери, однако на пороге обернулся и, удостоверившись, что пациентка не видит его за низко спущенным пологом огромной кровати, поманил камеристку, сидевшую рядом с больной. Камеристка, фрейлина и ближайшая подруга, Мавра Егоровна Чепилева[2], уже больше десяти лет состояла при Елизавете. Пожалуй, человека ближе неё у той не было. Вот и сейчас Мавра всю процедуру держала цесаревну за руку и отвлекала разговором. Елизавета боялась боли ужасно, однако пиявок — отвратительных, скользких, холодных червяков — ненавидела ещё больше и потому предпочитала терпеть боль от порезов ланцета. И если Мавре удавалось отвлечь её, процедура проходила почти безболезненно.

Мавра Егоровна, заметив производимые им знаки, украдкой кивнула в ответ, и Лесток вышел.

Через четверть часа она появилась в его комнате с озабоченно-тревожным лицом.

— Что случилось, Иван Иваныч?

В России его имя — Иоганн Герман трансформировалось в «Ивана Ивановича», и Лесток давно уже привык отзываться на него. Впрочем, Елизавета звала его на французский манер — Арман.

— Всё не так безоблачно, как мне бы хотелось, Мавра Егоровна. — Он говорил почти без акцента, только лёгкое грассирование отличало его произношение от речи русских. — Нынче опасность миновала, Её Высочество определённо идёт на поправку. Но и сама болезнь, и то, как долго держался жар, а главное, как сильно и долго она кашляет — знаки весьма и весьма недобрые. Её Высочество стоит на пороге грудницы[3].

Мавра заметно побледнела, но слушала молча, не кудахтала. Лестоку она нравилась — умная, спокойная, здраворассудительная, совершенно лишённая дамских романтических бредней. Спросила только:

— Вы говорили ей о том?

— Нет, — покачал головой Лесток. — И вас прошу этого не делать. Для таких натур, как Её Высочество, известие о близости тяжёлого недуга может оказаться губительным. Елизавета мнительна, ужасно боится болезней и смерти — да вы же и сами знаете.

— Вы сказали «на пороге». Болезнь ещё можно предотвратить?

— Наверное за то не поручусь. — Лесток вздохнул. — Лучше всего было бы, конечно, сменить климат — отправить её на пару лет на воды. Но сие, как понимаю, совершенно исключено.

Хотя тон его был, скорее, утвердительным, нежели вопросительным, Мавра кивнула.

— А потому, единственное, что ещё, надеюсь, может остановить развитие болезни — это спокойное и счастливое состояние души Её Высочества. Последние месяцы она постоянно плачет и находится в чёрной меланхолии. Не думайте, что я об этом не знаю. Она может притворяться беззаботной и улыбаться при встречах, но я прекрасно вижу истинное положение вещей. Я знаю Её Высочество много лет и, поверьте, могу отличить настоящую весёлость от наигранной. Вы должны сделать так, чтобы она успокоилась.

— Сделать? Но как? Вы же понимаете, отчего она плачет! — Мавра вздохнула. — Что же тут поделать возможно?

— Откуда мне знать! — Лесток раздражённо дёрнул плечом. — Радуйте, отвлекайте! Придумайте какую-нибудь забаву! Устраивайте концерты, спектакли, фейерверки. Наряды шейте — она их обожает. Словом, вам виднее, это же вы старшая придворная дама! Хоть вприсядку перед ней пляшите, ежели сие её развеселит. Подсуньте ей нового любовника, наконец!

Мавра не стала краснеть, точно мак на лугу, только чуть приподняла белёсые брови:

— Вы полагаете, это поможет?

— Чем скорее она забудет Шубина и увлечётся новым кавалером, перестанет плакать, не спать ночами, терять аппетит и пребывать в десперации[4], тем больше шансов, что болезнь пройдёт без следа. — Лесток хмуро покачал головой и добавил сердито: — Если бы год назад мне сказали, что я буду всерьёз опасаться чахотки у Её Высочества, я бы не поверил. Ни по телесному сложению, ни характером, ни здоровьем Её Высочество совершенно не склонна к этой болезни и то, что сегодня она едва-едва не стала её жертвой, происходит единственно от её состояния духа — ипохондрии, в которой она пребывает много месяцев. И я заявляю вам как медикус: если вам не удастся эту тоску рассеять, она скоро убьёт Её Высочество.

-----------------------------------------------------

[1] Яд растительного происхождения, получаемый из растения Cicúta virósa. Им был отравлен Сократ.

Глава 1

в которой валит снег, сияют звёзды, и ангелы спускаются с небес

Вчерашняя метель укрыла хутор пуховой периной. Под окнами хат намело сугробы едва не по пояс, на деревьях красовались пышные снежные шапки.

От калитки в сторону колодезя, где ещё вечером пролегала широкая утоптанная тропа, теперь расстилалась искрящаяся под утренним солнцем равнина. Дарья вздохнула, поправила на плече коромысло и шагнула на снеговое покрывало.

Идти было недалеко, сотни две шагов, не больше, однако, покуда добралась, вся взопрела и запыхалась: ходить по снежной целине — задача нелёгкая.

Замшелый колодезный сруб, прикрытый двускатным козырьком на почерневших столбушках, венчал пушистый снеговой холм. Рядом уже вовсю копошилась Наталка Розумиха — отдуваясь, крутила ворот, вытягивая из чёрного зева бадейку с водой. Покрытые цыпками руки покраснели от мороза. Провернув ворот пару раз, она останавливалась и по одной совала их за пазуху драного облезлого жупана, подпоясанного простой конопляной верёвкой — грела. Вытянув, наконец, здоровенную бадью, Наталка плюхнула её в снег возле сруба, ловко отскочила, чтобы выплеснувшаяся вода не залила дырявые валенки, и схватилась за спину.

— Доброго ранку! — крикнула она издали, увидев Дарью. — Яка краса! Цилий дэнь дивылася б!

Приветливо улыбнулась и принялась разливать воду в два помятых ведра.

Дарья поздоровалась. Она подождала, покуда Наталка наполнит вёдра и взяла у неё пустую бадью. Соседка меж тем подхватила водоносы и, вся изогнувшись, шагнула на едва намётанную цепочкой следов тропку. Дарья ахнула:

— Наталя, а дэ ж коромысло?

Розумиха остановилась, опустила вёдра и махнула покрасневшей рукой:

— Та всё тамо ж, дэ рукавыцы, кожушок[15] и новы валянки — в шинке[16].

— Пропив?! — охнула Дарья и перекрестилась. — Та як жэ ты с ним живэш?

Круглое улыбчивое лицо Наталки помрачнело, она с сердцем плюнула под ноги.

— Та шоб вин подавывся тою горилкою! Та шоб вона у нёго з вушей полилася! Та шоб на том свете ёго чорты в ней утопилы! Нэхай хоч до смерти упьэтся, абы тильки диточек нэ бив.

Дарья вздохнула. Бабы несчастнее Наталки на хуторе не было. Рядом с ней любая, хоть бы самая замухрыстая, чувствовала себя почти что гетмановой жинкой. Была когда-то Наталка красавицей — статная, высокая, румяная, а пела! Заслушаешься! Очи чёрные не одно сердце подранили, да только не то сглазил кто, не то порчу навёл — мужик ей достался самый никчемушный, хуже которого на хуторе не было. Ленив, аки тюлень, пил, словно ямщицкий мерин после прогона, и нрава, особенно по пьяни, сварливого. А поскольку, как большинство горлодёров, горазд был лишь брехать да хвастать, доставалось от него жинке и детям, которых тот делал весьма исправно. Дарья, и сама, бывало, получавшая от своего Панаса затрещину вгорячах, всегда вспоминала Розумиху и сразу же усмирялась — ей ли роптать! Подняв на жену руку, Панас надолго становился почти ласковым, а то и обновкой баловал. Гришка же не то что жинку не наряжал — последнее норовил из дома в шинок снести. Нынче вон коромысло сволок.

Но Наталка уже перестала потрясать кулаками и вновь разулыбалась. Лёгкая она была баба, весёлая.

— А який сон мэни ныни наснывся! Будто у моей хаты сонцэ та мисяц под стрихою[17] сияють. Та зирки[18]. Входит мий Олёша та вешаэт ту зирку соби на грудь, як ордэн. А сонцэ и мисяц навкруг нёго хоровод кружат! Ось побачыш, станэ мий Олёша вэлыкою людыною[19]!

— Шо Олёша? До дому вэртаться не сбирается?

— Ни… — Наталка вздохнула, но тут же расхохоталась. — Та нэхай спочатку мий аспид топор пропьэт[20].

Смуглый, черноглазый Алёша, Наталкин сын, самый красивый парубок, по которому вздыхали все девки и молодые бабы на хуторе, прошлым летом сбежал в соседнее село после того, как пьяный Гришка едва не зарубил его топором. Не понравилось, вишь, свирепому папаше, что сынок заместо, чтоб стадо пасти, с книжкой на сеннике прохлаждается. Наталка тогда на свечи Богородице да Миколе Угоднику все гро́ши, что от Гришки схоронила, истратила.

Словно прочитав Дарьины мысли, Розумиха печально улыбнулась:

— Ничого, вин добрэ жывэт. Ёго до себэ дьякон житы взяв. Дюже ёму мий Олёша подобаеться.[21]

И, ухватив покрасневшими от мороза пальцами ведёрные дужки, Наталка, спотыкаясь от натуги, побрела в сторону своей хаты.

________________________________

[15] полушубок

[16] кабак, питейное заведение

[17] под крышей, под потолком

[18] звёзды

[19] большим человеком

[20] Пусть сначала мой аспид топор пропьёт

[21] Ничего, он хорошо живёт. Его дьякон к себе жить взял. Очень ему мой Алёша нравится.

***

— Барин! Барин! Доехали, слава те, Господи! — Возница обернулся к Фёдору Степановичу, сдёрнул с головы малахай и широко перекрестился прямо рукой с зажатым в ней кнутом. — Вона! — Он ткнул кнутовищем в чахлую купу берёзок, занесённых снегом, что белели в сгущающихся сумерках. За деревцами проглядывала бревенчатая стена крайней избы. — Чемары. Не оставила нас Пресвятая Богородица…

Глава 2

в которой Алёшка видит неземное сияние и задаёт опасные вопросы

Бом-м-м-м! По храму прокатилось гулкое эхо, низкий голос большого колокола глубокими мощными обертонами наполнил забитое людьми помещение.

Алёшку познабливало. Во-первых, по церкви гуляли сквозняки, а во-вторых, он ужасно волновался. Сегодня, одиннадцатого апреля, в великий праздник входа Господня в Иерусалим, он в первый раз будет солировать да не перед простыми прихожанами — перед самой государыней! До нынешнего дня петь ему дозволялось только в хоре, причём регент[37] больше ругал его, нежели хвалил, хотя Алёшка был очень внимателен, сосредоточен и ничего не путал.

Когда они с Вишневским приехали в Москву и Фёдор Степанович привёл Розума к придворному регенту Гавриле Стрельцову, тот, важный, толстый, державший себя точно князь, прослушал несколько псалмов, исполненных Алёшкой, восторга не выразил, однако в штат певчих зачислил. Начальником Гаврила Никитич был строгим, похвалами не баловал, а вот затрещину, если замечтаешься во время службы, мог дать увесистую. Самого Алёшку «рученька» регента ещё не вразумляла, но примеры случались. За прошедшие два месяца Розум сольно не пел ни разу и решил, что голос его Гавриле не пришёлся, а нынче вдруг как гром среди солнечного утра — приказание исполнять Херувимскую[38].

Он потёр заледеневшие ладони, сердце в груди скакало, как озорной жеребчик-стригунок[39]. Не приведи Господь и голос так же дрожать станет!

Чтобы хоть немного отвлечься и успокоиться, Алёшка отступил на пару шагов в сторону богатого парчового занавеса, отделявшего среднюю часть от клироса, чуть сдвинул его, глянул в щёлку. Народа в храме было изрядно, но царские места ещё пустовали. Только чуть в стороне, спиной к нему перед иконой Николая Угодника, стояла высокая женщина в тёмно-зелёной робе и длинном покрывале, спускавшемся ниже талии. Одеяние, которое больше всего напоминало бы монашескую рясу и апостольник[40], если бы не яркий цвет и дорогая, вышитая серебром материя, не позволяло ни рассмотреть даму, ни угадать её возраст.

В церкви стоял нестройный гул — в ожидании начала службы люди негромко переговаривались, шелестела ткань, слышалось шарканье ног по каменным плитам. Но незнакомка, казалось, не замечала всего этого, глубоко погрузившись в молитву. Вся подавшись навстречу святому, она замерла, не шевелясь и, кажется, не дыша. Просто стояла, но отчего-то Алёшке чудилось, что она горячо, истово, со слезами молится.

Ропот в храме вдруг изменил тональность, став из лениво-скучающего благоговейно-восторженным, и Алёшка увидел, как по проходу между почтительно расступающихся и кланяющихся людей идёт полная дама об руку с кавалером в длинном парике. За ними следом ещё несколько человек: две нарядные женщины, мужчина и девочка-подросток.

«Государыня», — понял Алёшка, и отступившее было волнение накатило с новой силой.

Императрица прошла на царское место, сопровождавшие выстроились полукругом сзади. Женщина, что стояла перед иконой Николая Чудотворца, перекрестилась и обернулась. Она вступила в узкий столб света, падавший сквозь небольшие окна под куполом, яркий солнечный луч словно облил её золотом, и от этого сияния, полыхнувшего в глазах зарницей, Алёшка зажмурился — в тот краткий миг, что смотрел на неё, незнакомка показалась неестественно, невыразимо, ангельски прекрасной.

Когда он открыл глаза, она уже вышла из солнечного столба и, склонившись, стояла перед императрицей — лобызала руку. Императрица что-то проговорила, лицо её было брезгливо-недовольным, и небрежным жестом указала женщине назад. Та покорно встала среди сопровождавших Её Величество дам.

Теперь Алёшка видел лишь склонённую голову и прядь золотистых волос, выбившуюся из-под покрывала. И вдруг захотелось заглянуть ей в лицо. Он и сам не мог бы сказать, чего именно желал: убедиться, что незнакомка действительно прекрасна, или понять, что наваждение рассеялось и облитая солнечным золотом фигура, ангельский лик и неземное сияние привиделись ему от волнения.

Выглянул из алтаря архиепископ, поклонился царице в пояс, следом из южной двери высунулся диакон, махнул регенту.

— Розум! — окликнул тот сердитым полушёпотом, и Алёшка вздрогнул, словно очнувшись. — Куда ты там зенки пялишь? На место, живо! Смотри у меня!

— Благословенно Царство… — густым басом прогудел из алтаря архиепископ — служба началась.

Алёшка не сводил взгляда с регентовой руки, сосредоточенно ловил каждый жест. В слаженном хоре сильный глубокий голос его, повинуясь знаку Гаврилы Никитича, звучал вполсилы, не выделяясь из общего стройного ряда. На миг он отвлёкся, с сожалением вспомнив маленькую бедную церковку в селе Чемары и полёт души, возносимой волнами восторга и счастья под самый купол. Тогда служба была отрадой, праздником, а теперь сделалась нелёгкой работой. Но тут же вновь заставил себя сосредоточиться на исполнении очередного антифона[41] и больше уж не отвлекался.

Отзвучали тропари, владыка прочёл отрывки из Евангелия, диакон пробасил ектении, и распахнулись Царские врата. На краткий миг Алёшка замер — пересохло вдруг в горле — и, набрав полную грудь воздуха, запел:

— И-и-и-иже Хе-ру-ви-и-имы…

Голос, мощный, широкий как море, сильный, как январский шторм, легко покрыл немалое помещение, воспарил под купол и гулким эхом отозвался под его сводами.

— Та-а-а-айно образу-ующе…

Он вдруг перестал видеть знаки регента и его колючие глаза, словно в родных Чемарах поток безотчётного восторга и благодарного упования на Бога подхватил юного казака, и душа устремилась ввысь к солнцу и свету.

Глава 3

в которой Елизавета наслаждается оперой, Мавра даёт советы, а Алёшка христосуется

Выйдя из церкви, Елизавета остановилась, ожидая, покуда Анна Иоанновна со спутницами погрузится в экипаж, стоявший у крыльца. Императрица была величественно-равнодушна, её старшая сестра — шумна и многоречива, а траурная Прасковья, напротив, молчалива и безучастна.

— Не грустите, Ваше Высочество. — Вкрадчивый тихий голос прозвучал прямо над ухом, и Елизавета вздрогнула. Обернулась. Рядом стоял Бирон, камзол его, сплошь расшитый алмазами, на весеннем солнце сверкал так, что хотелось зажмуриться. — У нас говорят: всё, что случается, случается по воле Всевышнего и во благо нам. Но вам стоит тщательнее выбирать конфидентов — длинный язык и отсутствие ума могут навредить не только голове, в которой сей язык привешен, но и тому, кого ради он болтает…

Бирон снисходительно улыбнулся, кажется, собирался добавить что-то ещё, но, заметив выглядывающую из кареты Анну, грациозно поклонился, легко вскочил на коня, которого как раз подвёл слуга, и махнул вознице — трогай!

Как только экипаж отъехал, его место тут же занял другой — Елизаветин. Едва дождавшись, пока лакей откроет дверцу и опустит подножку, она забралась внутрь — отчего-то нынче её смущали любопытные взгляды толпившихся на паперти зевак.

Из храма меж тем полноводным, словно вешняя река, потоком потянулись придворные, пропорхнула стайка фрейлин Её Величества во главе со статс-дамой, Марьей Строгановой, мелькнуло прекрасное лицо княжны Кантемир, тёмные, изумительной красоты глаза остановились на Елизавете, и княжна склонилась в почтительном поклоне. Проплыла Наталья Лопухина под руку с обер-гофмаршалом Рейнгольдом Лёвенвольде. Проходя мимо, тот с приветливой улыбкой поклонился. Наталья сделала вид, что не заметила Елизавету, но искоса кольнула-таки презрительно-ревнивым взглядом. Елизавета вздохнула. Ну почему? Почему её при дворе едва не в глаза кличут потаскухой и блудницей вавилонской, а Наталья, много лет при живом муже имеющая аманта, — почтенная дама? Разве любить человека, с которым не раздумывая связала бы судьбу, но венчаться с коим никогда не позволят, более грешно, чем открыто изменять мужу, с каким состоишь в освящённом церковью браке?

Хлопнула дверца, карета подпрыгнула, и на сиденье напротив плюхнулась весёлая, разрумянившаяся Мавра.

— Трогай! — скомандовала она, высунувшись едва не по пояс в окошко.

И без того не худой зад, украшенный фижмами, загородил весь проём. Некоторое время она переговаривалась с ехавшим возле самой дверцы Петром Шуваловым, а потом поместилась обратно, любовно разложила на лавке юбки и улыбнулась: — Какое нынче солнышко! Настоящая весна!

Но, вглядевшись в лицо подруги, грозно сдвинула брови.

— Сызнова слёзы лила? Охота тебе волков этих ненасытных тешить?

Елизавета молча смотрела в окно. Радостное воодушевление, что снизошло на неё во время Херувимской песни, сошло на нет, и сердце вновь леденила тоска.

— Чего ты рыдаешь? — продолжала Мавра сердито. — Хочешь, чтобы каждый Нюшкин[45] лизорук видел твою беду и походя плюнуть мог? Или чтобы она догадалась, что ты за Алексея Яковлевича душу продать готова? Не боишься, что они его ещё дальше зашлют? Ты сделать вид должна, что тебя его отъезд и не волнует вовсе, смеяться, по балам шпанцировать, а всего лучше любезника завести, чтобы все видели, что ты про Шубина и думать забыла.

— Ну что ты говоришь… Какой ещё любезник?.. — вяло отозвалась Елизавета, скользя взглядом по серым завалившимся заборам — карета ехала по Замоскворечью.

— Любой. Но лучше, конечно, чтобы статный красавец гренадёрского вида.

— И так того и гляди в рясу обрядят. Слышала бы ты, как тогда любезная Анхен на мена орала: и шлёндой, и сквернавкой, и бесомыжницей — как только не обзывала. Говорила, что я своим поведением всю фамилию афронтирую и на неё, багрянородную, тень бросаю. И что меня в обитель на покаяние отослать надобно, дабы любодейный грех замаливала в слезах и постноядении.

— Помню. — Мавра фыркнула. — Сама-то она, ясное дело, белее Ноевой голубицы и с Бироном своим блудно не живёт… Конечно, ежели ты сейчас закрутишь с кем-то из высокородных кавалеров или к тебе сызнова гвардейцы хаживать начнут, Ейному Величеству сие не понравится. Напоказ свои амуры тебе нынче выставлять точно не резон. А вот коли ей доложат, что у тебя новая тайная зазноба объявилась, из людей простых и к заговорам неопасных, она только рада будет. Во-первых, убедится, что Алексей Яковлевич для тебя ничего не значил, а стало быть, ты не станешь ради него гвардию мутить, а во-вторых, ей приятно думать о тебе, как о беспутнице, верно, она сама себе от того благочестивее представляется, так что, если в очередной раз убедится, что права оказалась, только счастлива будет. Словом, подумай крепко над моими словами.

— Прости, Мавруша, но мне тебя даже слушать тошно. — Елизавета скривилась. — Мне не нужен никто. Я Алёшу ждать стану. Сколько потребуется, хоть десять лет.

— Так я и не говорю, что тебе нужно срочно галанта завести. Ты, верно, не слушаешь меня вовсе. Тебе надо сделать вид, что ты увлеклась новым кавалером. Сделать вид, понимаешь? И лучше, если это будет кто-то незнатный, небогатый из твоих же людей. Чтобы создать видимость тайного романа. Хочешь, Петьку тебе уступлю? — Мавра хихикнула, но Елизавета лёгкий тон не поддержала, и та продолжила: — Главное, чтобы Анне доложили, что у тебя новый полюбовник.

Глава 4

в которой иноземцы строят козни, а Алёшка слоняется по базару

Из открытого окна доносился задорный звон стали — во дворе донжона на ровной, посыпанной гравием площадке двое мужчин сражались на шпагах. Ещё несколько стояли поблизости — наблюдали.

Анджей Плятер смотрел на фехтовальщиков из окна второго этажа, невольно любуясь мягкими и грациозными, словно у леопарда, движениями — имелся такой зверь в зверинце при его собственном дворце. Жесты были собранными, чёткими, точными и красивыми. Да, породу не скрыть… Даже если обрядить мальчика в рубище, он всё равно останется аристократом. Отпрыском древнейшего польского рода…

Матеуш сделал резкий выпад, и шпага, выбитая из руки сражавшегося с ним кавалера, с мелодичным звоном упала на гравий. Он вскинул клинок — отсалютовал противнику, и зрители поодаль зааплодировали.

— Благодарю, мсье Годлевский! — Высокий темноволосый мужчина, соперник Матеуша, поклонился. — Не хотел бы я встретиться с вами на поле боя!

Тот улыбнулся, что-то ответил — граф не расслышал, что именно. И, пожав друг другу руки, молодые люди разошлись.

— Матеуш! — окликнул граф. Тот поднял голову и, увидев его, склонился в почтительном поклоне. — Не уходи, я сейчас спущусь к тебе.

Когда он сошёл вниз, Матеуш ждал у центрального входа. Шпагу он убрал в ножны, и о поединке напоминали лишь влажные пряди тёмно-каштановых волос, прилипшие ко лбу.

— Что-то случилось, ваше сиятельство?

— Пойдём, мой мальчик, прогуляемся. — Граф махнул рукой в направлении ворот.

Они миновали крепостную стену, прошли по мосту и двинулись в сторону парка, окружавшего замок и простиравшегося до самого берега реки Косон.

Весна, едва заметная две недели назад, когда они прибыли в Шамбор, теперь красовалась перед ними, точно кокетливая панна в кружевном бело-розовом наряде — кругом цвели каштаны и магнолии, волшебный аромат наполнял воздух.

— Прибыл гонец от графа де Морвиля[54], — проговорил Плятер, когда они отошли от замка. — Привёз паспорта и бумаги. Завтра ты отправишься в путь.

Он глубоко вздохнул, стараясь отогнать невольную грусть, и продолжил:

— Кардинал остался доволен нашей придумкой — он готов на любые интриги, лишь бы избежать вооружённого столкновения с Россией.

— Он так боится московитов?

— Де Флёри вообще не любит воевать. Впрочем, для духовного лица сие похвально. — Граф усмехнулся. — Ты отправишься в Москву под видом французского коммерсанта господина Антуана Лебрё, негоцианта из Лиона, торгующего тканями. Якобы для изучения рынка и налаживания торговых связей.

— В Москву? — Матеуш удивился. — Но разве царский двор находится в Москве? Я слышал, что у русских теперь новая столица…

— Уже нет. Московиты забросили Петербург, едва похоронили своего бесноватого царя. Шевалье де Кампредон, бывший посланник в России, полагает, что Петербург ждёт судьба Ахетатона[55]. Впрочем, туда ему и дорога… Но мы отвлеклись. Итак, мой мальчик, чтобы не привлекать к себе в пути излишнего внимания, ты станешь представляться купцом, но кроме того у тебя будут документы на имя шевалье де Лессара, который отправляется в Москву в качестве нового секретаря французского посольства. Заранее трудно предугадать, какая из легенд окажется в твоём деле более полезной, возможно, возникнет необходимость войти в высшее общество, тогда тебе пригодится паспорт на имя де Лессара. В Москве тебе поможет мсье Маньян, поверенный по делам Франции в России, он же подскажет, как лучше действовать…

— Поверенный? — Матеуш, кажется, удивился.

— Да. После отъезда посланника этот господин представляет там Францию единолично. При Кампредоне Габриэль Мишель Маньян был секретарём в посольстве, а теперь остался за главного. Какой карьерный взлёт! — Граф презрительно скривился. — Впрочем, говорят, этот плебей — весьма ловкий господин, к тому же много лет прожил в России, прекрасно знает и язык, и обычаи московитов… Словом, будет тебе весьма полезен. Ты передашь ему письма от графа де Морвиля, расскажешь о наших планах, и он подскажет, как лучше действовать…

Некоторое время они шли молча, Анджей Плятер посматривал на спутника — Матеуш хмурил тёмные брови, обдумывая услышанное, и вдруг повернулся к графу.

— Ваше сиятельство… Я всё хотел спросить… Как вы полагаете, человек, что обесчестил мою тётку Эльжбету… это не мог быть сам царь Пётр?

Плятер почувствовал, как заледенели ладони.

— Матушка говорила, что этот негодяй — русский вельможа. Из самых близких к царю. А что, если это был он сам? Ведь он тоже находился тогда в Гданьске…

Граф помолчал, стараясь унять бешено колотящееся сердце, а потом чуть качнул головой.

— Не знаю, Матеуш. Я был тогда очень далеко… — Голос всё же предательски дрогнул, но Матеуш, кажется, не обратил на это внимания. — Никто не знает, кто это был. Эльжбета ничего никому не рассказала…

Не стоило спрашивать, но он не удержался:

— Ты помнишь её, мальчик?

— Помню. Она была очень красивая. — Матеуш улыбнулся. — И меня любила. Играла со мной, учила читать… Я помню, как она катала меня на качелях в саду… Тогда мне казалось, что она любит меня больше, чем матушка. И я даже придумал, что она и есть моя настоящая мать… — Лицо его осветилось смущённой улыбкой.

Глава 5

в которой Анна Иоанновна решает государственные вопросы, а Алёшка работает грузчиком

Через распахнутое окно веяло запахом молодой листвы и вчерашнего дождя. Высокая, полная женщина, стоявшая возле него, привычным движением приняла из рук слуги штуцер, уверенно взвела курок. Ложе приклада упёрлось в плечо, ствол плавно пошёл вправо и вверх, и комнату наполнил грохот. Запахло порохом. Слуга забрал ружьё, поставил возле стены, оперев на приклад, и тут же подал даме другое, заряженное. Вновь сухой щелчок курка и почти сразу же грохот. Третий штуцер, четвёртый, пятый…

Двое мужчин, стоявших за спиной дамы, наблюдали за стрельбой. Один спокойно и заинтересованно, второй — нервно вздрагивая от каждого выстрела. Наконец, разрядив последний штуцер, дама обернулась к ним.

— Браво, Ваше Величество! Ни одного промаха! Полагаю, во всей Москве не найдётся стрелка, способного потягаться с вами! — по-немецки произнёс плотный мужчина в камзоле, богато расшитом золотым галуном и алмазами, и зааплодировал.

Женщина довольно улыбнулась, а взглянув на второго господина, зашлась весёлым смехом.

— Что-то ты, Андрей Иванович, сбледнул, — проговорила она, отсмеявшись.

— Я наделён излишне резвым воображением, Ваше Величество, — нервно усмехнулся тот. — Представил, что мне вздумалось прогуляться в саду под вашими окнами…

— Не бойсь, Андрей Иваныч, я не охочусь на своих министров. — Императрица прошла к бюро и уселась в кресло. — Зачем ты хотел меня видеть?

— Рискну навлечь на себя гнев Вашего Величества, но долг призывает меня вновь напомнить вам о главной обязанности монарха перед подданными — выборе наследника престола. Вы молодая женщина и, конечно же, к радости народа станете править не один десяток лет, однако ваши подданные не смогут спать покойно, покуда наследник не будет назван. Конечно, самым предпочтительным было бы, если бы Ваше Величество изволили сочетаться браком…

При этих словах лицо «алмазного» вельможи омрачилось, и он бросил быстрый тревожный взгляд на императрицу.

— Помилуй, Андрей Иваныч, какой уж нынче марьяж, чай, мне не двадцать лет… — Императрица с лёгкой досадой махнула рукой. — Что это ты выдумал…

— Тогда вариантов у вас немного, а именно всего три: ваша племянница, принцесса Мекленбургская, кузина Елизавета и сын её покойной сестры, герцог Голштинский.

— Потаскуху Лизетку в императрицы?! — Тёмные глаза Анны полыхнули гневом. — Кильского чёртушку[59]?! Да не бывать тому никогда!

И толстые пальцы, унизанные кольцами, сложились в увесистый кукиш, который Её Величество продемонстрировала поочерёдно обоим собеседникам.

— Петрушкину отродью неча делать на троне российском! Добро бы ещё Авдотьи Лопухиной отпрыски были, а не пьяной шлёнды, что портки всему гарнизону стирала да юбку заголяла перед всяким желающим!

Императрица, похоже, рассердилась не на шутку — вскочила и с прытью, совершенно неожиданной для её корпулентной фигуры, промчалась по кабинету.

— Стало быть, тем паче вопрос с престолонаследием надобно решить как можно спешнее, — мягко проговорил Остерман. — Как вы знаете, блаженной памяти государь Пётр Алексеевич[60] почили, не оставив распоряжений на случай своей кончины, и, стало быть, законную силу имеет завещание предыдущего монарха, сиречь, тестамент[61] государыни Екатерины Алексевны. А согласно ему трон наследовать должны Анна Петровна и её потомство, каковым является герцог Голштинский Петер-Ульрих, а после него — цесаревна Елисавет и её дети. Коль скоро — язык мой отказывается произносить сии слова — вы не оставите собственного распоряжения о том, кто унаследует по вам трон, престол перейдёт к одному из этих двоих.

Императрица вновь прошлась по кабинету уже спокойнее и остановилась возле окна. Остерман невольно поёжился, верно, представил в руках у той бьющий без промаха штуцер.

— Ваше сиятельство, — обернулся он к «алмазному камзолу», — хоть вы меня поддержите! Малодушное нежелание помышлять о блаженном успении не украшает монарха! Ежели б Пётр Великий с тщанием и серьёзностью подошёл к этому вопросу, у власти не оказались бы неграмотная баба[62] и лакей из Немецкой слободы, торговавший пирогами[63]!

Увлёкшийся Остерман в ужасе прикусил язык, поняв, что сболтнул лишнего — ведь в этом случае дама, стоявшая перед ним, даже в смелых снах не могла бы мечтать о российском престоле. Однако Бирон, как ни странно, его поддержал.

— Зато благодаря его легкомыслию Россией теперь правит исконная императрица природного русского корня, — рассмеялся он. — Так что пути Господа неисповедимы! Но граф Остерман прав: не стоит бросать дело на самотёк. Ежели ты, душа моя, желаешь укрепить на престоле ветвь своего батюшки, не осквернившего фамилию браком с лифляндской портомоей, тебе следует прислушаться к его советам.

— Почему бы вам, Ваше Величество, уже теперь не объявить наследницей племянницу, Елизавету-Екатерину-Христину? Коль скоро вы и слышать не желаете о замужестве, более близких родственников у вас нет и уж, верно, не будет.

— Девочку невозможно сделать наследницей, покуда она не сменит лютеранскую веру на православную…

— Значит, надо сделать это! — воодушевился Остерман. — И как можно спешнее. Однако, если бы Ваше Величество соблаговолили дозволить вашему покорному слуге высказать своё ничтожное мнение, я бы посоветовал вам как можно скорее выдать принцессу замуж, а наследника выбрать из детей мужеска пола, что родятся в этом браке. Права на престол у мужчины всегда основательнее, нежели у женщины.

Глава 6

в которой все подслушивают, подглядывают, мечтают и строят далеко идущие планы

В саду пел соловей. Выводил рулады, щёлкал, свистел, словно плёл из звуков невесомые, ажурные кружева. Прасковья сидела на окне, слушала переливчатые трели и думала о том, почему песню соловья невозможно слушать без сладкой дрожи в душе. Жаворонка можно, зорянку, скворца, иволгу, а соловья — нет. Тут же сердце трепещет и мурашки по всему телу.

Соловей на несколько мгновений смолк, и Прасковья услышала осторожный шорох шагов, как ей показалось, под самым окном. Силясь разглядеть происходящее, она легла грудью на подоконник и высунулась наружу. Нос щекотнул тонкий и острый запах ландышей, стоявших в оловянной кружке на окне.

Старый дворец царя Алексея Михайловича был одноэтажным, но на каменном подклете, поэтому окна отстояли высоко от земли. Сперва Прасковья ничего не разглядела, да и соловей с новым пылом взялся за свою песню, и она решила было, что ей причудилось, когда в темноте весеннего сада шевельнулась тень, чуть более плотная, чем невесомый ночной эфир. Высокая фигура выступила на дорожку, белевшую в ночи свежим песком, и Прасковья вздрогнула. Она сразу узнала обладателя — ещё бы ей его не узнать! Второй месяц при взгляде на этого человека у неё внутри точно шквал проносился — ураганные порывы сдували все мысли, язык немел, а глаза не желали вести себя, как подобает очам благовоспитанной барышни — просто прилипали к его лицу, и отвести их не представлялось никакой возможности. А когда удавалось поймать его взгляд, Прасковью словно калёным железом припекало — всё тело покрывалось испариной, щёки наливались тяжёлым жаром, и дыхание сбивалось. Кажется, Мавра уже догадалась о мучениях подруги, во всяком случае Прасковья не раз ловила на себе её насмешливый взгляд.

Человек под окнами шевельнулся и вступил под сень деревьев, которая моментально его укрыла. Прасковья соскочила с окна и заметалась. Нет-нет! Спускаться в сад нельзя! Что скажет матушка, если узнает, что дочь бегает ночью по парку, мечтая встретиться с мужчиной, который к тому же ей вовсе не пара! Ведь она сотню раз повторила, что Прасковья должна вести себя безупречно, чтобы и малейшего пятнышка на честь фамилии не легло. Нет, это никак невозможно! Пусть Мавра милуется под кустом со своим Петькой, Прасковье, такое не подобает. Она из древнего почтенного рода, Нарышкины с государем в родстве были! Да ей даже смотреть в сторону простого певчего невместно! А уж если сестрица Настасья заглянет да не застанет её в светёлке, тут же домой к маменьке отправят…

Прасковья подхватила епанчу, лежавшую на сундуке возле двери, и выскочила из горницы.

Майская ночь окутала покрывалом запахов и звуков. Прасковья на несколько секунд зажмурилась, приноравливаясь ко мраку. Луна — крошечная полоска, не толще ногтевого обрезка, висевшая над деревьями, нынче была не помощница, а диаманты звёзд, разметавшихся по небосводу, хоть и делали его похожим на камзол графа Бирона, света давали чуть.

Наконец, глаза привыкли, и она закрутила головой, стараясь понять, куда удалилась замеченная из окна фигура. Деревья во мраке сделались огромными недобрыми великанами, что тянули к ней костлявые длинные пальцы, и Прасковье вдруг стало страшно, точно в темноте сада могло и впрямь таиться что-то опасное.

Плотно кутаясь в епанчу, словно укрываясь щитом, она нерешительно пошла по тропинке между деревьев, вздрагивая от каждого шороха, и пару минут спустя вышла к берегу пруда.

Гладь озерца отсвечивала тусклым свинцовым блеском, и сперва она никого не увидела, поскольку взгляд настойчиво шарил по берегу между кустов, и лишь когда негромкий всплеск привлёк внимание, Прасковья заметила его. Он плыл неторопливо и почти бесшумно. Над водной гладью, неподвижной и ровной, как зеркало, виднелась только голова с очень тёмными в ночном сумраке волосами. Наконец, из воды показались широкие плечи, затем грудь, покрытая редкими чёрными волосками, поджарый, как у молодого пса, живот, и… Прасковья, судорожно сглотнув, попятилась в густую тень кустарника, однако взгляда не отвела. Непроизвольно схватившись ладонями за щёки, она думала, что они, должно быть, светятся во тьме не хуже маяка.

Однако человек на берегу сияния не заметил. Он стоял, дожидаясь, когда ночной ветерок немного обсушит кожу, и как ни мало света давали новорожденная луна и россыпи звёзд, Прасковья видела его всего — от влажных тёмных завитков, падающих на лоб и плечи, до ступней босых ног, перепачканных в песке. От ужаса и восторга у неё вмиг пересохло во рту. А сердце… сердце, кажется, выскочило из груди и трепыхалось где-то прямо под жёсткой бронёй шнурованного корсажа.

Она понимала, что должна сейчас же уйти, а лучше убежать бегом, но не трогалась с места, продолжая с жадным любопытством и ещё каким-то новым, незнакомым чувством рассматривать человека на берегу. Он оказался сложён, как греческий бог — высоченный, широкоплечий с узкими бёдрами и длинными, мускулистыми ногами.

Лет пять назад она была с матерью и сестрой Настасьей в парке Петергофа, украшенном мраморными изваяниями греческих богов и богинь. Рассматривая исподтишка мраморного Аполлона и сравнивая его с живыми мужчинами, Прасковья пришла к выводу, что совершенное тело — фантазия скульптора, и у настоящих людей таких не бывает.

Вновь она убедилась в этом, когда, как-то раз зайдя среди ночи к Мавре в комнату, наткнулась там на Петрушку Шувалова.

До тех пор ей не приходилось видеть голых мужчин, не считая памятного Петергофского Аполлона, и сравнение оказалось не в пользу Мавриного ухажёра. А само действо вызвало у Прасковьи отвращение и брезгливость, и, вспоминая увиденное, она с ужасом думала о том дне, когда матери придёт в голову выдать её замуж.

Глава 7

в которой Алёшка защищает сирот, а Елизавета совершает странные поступки

Больше всего Алёшка боялся, что Савва приедет с утра, пока он на службе. Это было бы весьма некстати — ябедничать Лукичу не хотелось, он собирался разобраться с подлым подрядчиком своими силами.

Вчера прямо с поварни он бросился к себе в каморку и тщательно переписал весь «наряд», после чего отнёс бумагу Лукичу, а сам отправился на базар.

До позднего вечера с чернильницей на шее и пером за ухом Алёшка ходил по рынку, приценивался к каждому из указанных в списке подрядчика товаров и, не доверяя собственной памяти, тщательно записывал в свой листок. Конечно, у разных торговцев цены отличались — иной раз весьма, но даже самые высокие из них были гораздо ниже тех, что значились в «наряде» Саввы. А уж учитывая, как яростно тот торговался с каждым из купцов, плата за иные продукты превышала затраченное почти вдвое.

Чтобы составить полную картину, Алёшка заглянул ещё на два базара, не таких крупных, как в Охотном ряду, но тоже на Москве известных — там цены оказались и того ниже.

Всю обратную дорогу раздумывал над ситуацией. Конечно, Савва трудится не задарма. Услуги его либо сговорены на определённую сумму и никак с затратами на продукты не связаны, либо же, наоборот, подрядчику выдано некоторое количество денег, и чем дешевле он закупит провиант у купцов, тем больше останется ему лично. Ни в том, ни в другом случае нет надобы расписывать в «наряде» завышенные цены.

К обеду и ужину Алёшка опоздал и вновь столовался на поварне у Ефросиньи, на сей раз вместе с крепостной прислугой. Однако был настолько погружён в свои размышления, что почти не замечал происходящее вокруг и даже на подначки девок не отвечал, хотя обычно за словом в сундук не лез.

После ужина он разыскал Василия Лукича, но расспрашивать про Савву напрямую не стал, а сделал вид, будто хочет присоветовать в подрядчики приятеля-земляка, на что Лукич довольно холодно ответил, что с Саввой Евсеичем не первый год дела водит и отказываться от его услуг не собирается, поскольку тот человек проверенный, солидный, харч поставляет добрый и в срок, да и вообще услуги его контрактованы и оплачены наперёд.

Заснуть Алёшка не мог долго, всё вертелся на своём сундуке, будто ему в тюфяк гвоздей напихали и, наконец, решил сбегать на пруд искупаться. Днём лезть в воду на виду у всего парка он, конечно, не отважился бы, а поздним вечером риск попасться кому-то на глаза был невелик, и Алёшка спустился в сад и с удовольствием выкупался. Вода была ещё холодной, и он порядком продрог, это помогло отвлечься и отогнать настойчиво, будто овод, гудевшие мысли.

Однако песня и подслушанный под окошком разговор вновь развеяли сон, повернув помыслы в иное, но столь же бурное русло. Заснул Алёшка лишь под утро.

Не выспался ужасно. На службе зевал, забывал текст тропарей и вообще соображал настолько туго, что по окончании литургии регент хмуро буркнул:

— Коли ещё раз на клирос с похмельной рожей явишься, государыне цесаревне доложу! Оне за этакое непотребство живо тебе от службы откажут, и поедешь обратно в свои хохляцкие палестины коров пасти!

Препираться и оправдываться Алёшка не стал — торопился во дворец, опасаясь, как бы не пропустить приезд подрядчика. Не слишком представлял, что станет делать, когда его встретит, одно знал твёрдо — он должен защитить Елизавету во что бы то ни стало.

Не опоздал. Когда примчался на задний хозяйственный двор, сразу увидел знакомую чубарую лошадь, телегу и снующих туда-сюда мужиков с мешками. Савва вместе с Лукичом, как и накануне, наблюдали за работой. Алёшка к ним не полез, присел в тени возле поленницы, ожидая, когда всё разгрузят.

Наконец, последний мешок на плечах кузнеца Гордея уехал в кладовую, и Лукич отпустил мужиков. Едва те скрылись из виду, он достал из-за пазухи кошель и отсчитал Савве горсть серебряных рублей. Тот перечёл и вернул несколько штук управляющему.

— Держи. Твоя доля.

Ссыпав монеты в увесистый кожаный мешочек, Савва убрал его за ворот кафтана и хлопнул управляющего по спине.

— Ну, бывай, Василий Лукич.

Не спеша влез на телегу и разобрал вожжи. Алёшка понял, что пора — вышел из-за поленницы и приблизился к подрядчику.

— Савва Евсеич, — окликнул он, — а дозвольте полюбопытствовать, отчего вы солонину по девятнадцати копеек за фунт продаёте, когда сами за двенадцать покупали?

Савва скользнул взглядом по латанной сорочке — любимой, матушкой вышитой, — измятым шароварам и обернулся к Лукичу:

— Что-то у тебя, Василь Лукич, холопы больно дерзые стали, видать, давно ты их уму-разуму на конюшне не учил.

И хлопнул вожжами. Лошадь тронула было с места, но Алёшка ухватил её под уздцы.

— Ты вор и мошенник! — крикнул он. — Хватает же окаянства сироту обирать!

Нешироко замахнувшись, Савва полоснул кнутом. Острая боль, словно калёным железом ожгла щёку, плечо и бок, в голове словно что-то лопнуло, и вмиг потемнело в глазах…

***

Когда Алёшка пришёл в себя, оказалось, что за плечи и за руки его держат трое мужиков, под ногами на траве, скрючась, стонал Савва, а Лукич, зелёный, как грядка с горохом, пучил глаза куда-то за плечо Алёшки. Тот попытался обернуться и тут же получил тычок в бок от одного из державших, однако всё же успел увидеть несколько человек, что стояли возле заднего крыльца, и в их числе цесаревну Елизавету.

Загрузка...