Я совершенно ничего не смекаю в искусстве, не понимаю Пикассо и не восхищаюсь Сальвадором Дали. То ли дело Айвазовский! Смотришь на его полотно и не задаёшься вопросом: «а что же хотел сказать автор?». Всё уже сказано! Ясно, как морская вода! Это же голая мощь, брошенная тебе в лицо.
Ты видишь каждый пенящийся гребень волны, чувствуешь солёный ветер, слышишь рокот и скрежет матч. Это не какая-то там абстракция, которую можно повесить вверх ногами и всем понравится. Ты либо трепещешь перед стихией Айвазовского, либо тонешь в ней. Третьего не дано. Он писал море лучше, чем кто-либо, потому что понимал его душу, уверен, он даже слышал сирен. Выдумка, да, но абсолютно точно он их слышал! А иначе как сказать, что душа в его картинах простая и бездонная одновременно? Её не нужно расшифровывать. Её нужно пережить.
Вот и всё искусство.
Переживание. Не нужны никакие игры разума, нужен крик души!
Да, я, видимо, ничего не смекаю в искусстве.
Сейчас же я приехал на выставку, чтобы нужные люди в нужном месте узрели мою сегодняшнюю победу. Утром я сломал хребет конкуренту на тендере под Тулой. Вот такой вот мой последний, завершающий мазок. Я, своего рода, тоже художник.
Сбросив пиджак в руки гардеробщицы, я ухватил шампанское с подноса проносившегося мимо официанта и стал наблюдать за гостями. Передо мной мелькали гладко выбритые мужчины в чёрных костюмах и их блестящие спутницы в вечерних платьях. Я сделал глоток, продолжая осмотр территории.
Вот старик Волохин. Седой, как зимний иней, стоит у дальней стены, окружённый привычной свитой льстецов. Он поймал мой взгляд и кивнул. Волохин мой начальник уже как семь лет. Именно он вытащил меня из конторы, где я считал копейки в чужих отчётах, и ввёл в мир, где эти же копейки превращаются в сотни тысяч одной поставленной подписью. Волохин знал цену сегодняшней победы под Тулой, знал, сколько грязи пришлось замешать в бетон, чтобы фундамент конкурента дал трещину. И одобрял. Конечно, одобрял. В нашем деле чистые руки признак либо нищеты, либо глупости.
Рядом с ним, чуть поодаль, маячил Новиков - сегодняшний побеждённый. Лицо его, обычно румяное от самодовольства, теперь выглядело болезненно-бледным. Он упорно отводил взгляд, делая вид, что поглощён беседой с каким-то галеристом, но я видел, как пальцы его нервно тарабанили по бокалу. Новиков был из тех, кто ещё вчера звонил мне с предложением «договориться по-человечески», а сегодня уже подсчитывал убытки. Я мысленно усмехнулся: человек, который верит в «по-человечески», в нашем мире обречён проигрывать.
Взгляд мой скользнул дальше, по привычке отмечая знакомые лица. Вот и Лариса Ковальчук - супруга одного из партнёров Волохина, высокая брюнетка с безупречной осанкой и глазами, в которых всегда тлела скука. Месяца три назад, на корпоративе в загородном доме, я провёл с ней ночь. Помню, как в полутёмной гостевой комнате, пока внизу ещё гремела музыка, я медленно задирал её длинную шёлковую юбку, обнажая прохладные бёдра. Кожа у неё была гладкой, но как же от неё смердело духами. Будто бы весь флакон на себя прыснула. И всё же, она была в ту ночь истинным искусством, в отличие от всего этого концептуального хлама на стенах, где краска размазана так, словно ребёнок пальцами поводил.
Я ухмыльнулся приятному воспоминанию, поддаваясь превосходству над присутствующими в зале, - над их улыбками, над их сделками, над их постелями, - и перевёл взгляд дальше.
И тут увидел её.
Среди бездарных абстракций и кричащих инсталляций висела практически неприметная по размеру картина, но от неё, казалось, исходил свой собственный свет. На холсте, вполоборота, поджав колени к груди и обхватив их руками, сидела юная девушка.
Полупрозрачная ткань - тюль, похожая на дымку утреннего тумана - едва касалась её тела, не скрывая наготы, но и не выставляя напоказ. Она лишь намекала, подчёркивала хрупкость линий, нежность кожи, которая казалась светящейся изнутри. Длинные светлые волосы, цвета спелой пшеницы под солнцем, падали волнами на плечи и спину, скрывая и одновременно открывая линию позвоночника. Каждый позвонок был виден так ясно, словно художник выписывал его с душевным трепетом, боясь пропустить хоть одну деталь. Я не мог отвести взгляд от её плеч, от длинной шеи и слегка наклонённой головы. Всё в ней дышало неземной чистотой.
Это была не красота в обычном смысле. Не та, что вызывает желание обладать, прижать, взять (хотя и она тоже). Я бы сказал, что её красота была ангельской, безгрешной, от которой хотелось отвести взгляд, потому что смотреть на неё казалось кощунством. Как смотреть на обнажённую душу, случайно подсмотренную в щёлку.
Сильнее всего в девушке притягивала худоба.
Худоба, от которой моё сердце сжималось до боли.
Я видел её проступавшие под кожей рёбра, натянутые такой тонкой кожей, что, чудилось, прикоснись – и она порвётся. А её ключицы были точно крылья птицы, сложившей их навсегда, чтобы не улететь. Хрупкие запястья можно было бы сломать всего двумя пальцами, одним неуклюжим нажатием.