Кабинет был пуст. Совершенно, абсолютно пуст — стерильное пространство стекла и полированного металла, где даже пыль не решалась нарушить геометрический порядок. Даести квадратных метров холодного совершенства, заказанного у швейцарского архитектора, который специализировался на проектировании банковских хранилищ и операционных. Здесь не было ничего лишнего: ни картин на стенах, которые могли бы отвлечь, ни книг, которые могли бы напомнить о других мирах. Только массивный стол из чёрного дуба, два кожаных кресла для гостей и панорамное окно от пола до потолка, выходившее на серую, вечно дышащую громаду города.
Душа — тоже.
В этом была странная, почти математическая симметрия: стерильное пространство стекла и стали снаружи, и внутри — выжженная, холодная равнина, где не могло прорасти уже ничего. Ни надежды. Ни сожаления. Ни даже горя — оно давно выгорело дотла, оставив после себя лишь лёгкий радиоактивный пепел на языке. Только ненависть. Колючая, густая, как промышленный смог, висящий над промзонами. Ненависть к себе, к ней, к этому нелепому, жестокому миру, что продолжал вертеться с идиотским постоянством, будто ничего и не случилось. Будто три года назад не остановилось время.
Первые лучи солнца, острые как лезвия бритвы, прорезали серую пелену ночи за окном и упали на идеально отполированную поверхность стола, разбившись на тысячи холодных бликов. Они наполнили светом кабинет, но не душу. Внутри по-прежнему была ночь. Глубокая, беспросветная, без звёзд. Его утро начиналось задолго до рассвета, когда город спал сном невинных — тем сном, который он сам разучился видеть, — а заканчивалось глубоко за полночь, когда даже самые отчаянные тени расходились по домам. Иногда он даже не ехал в ту квартиру-склеп на престижной набережной, где живым, осязаемым напоминанием о конце света звучала тишина. Где по всем законам физики и справедливости должен был раздаваться детский смех. Он стал конченым ублюдком, и это звание нёс теперь как тёмную корону. Превращение чужих жизней в ад — конкурентов, должников, предателей — стало его единственным спасением, единственным языком, на котором он ещё мог разговаривать с миром.
Работа спасала. Работа и пацаны. Они держали его на плаву, как два непотопляемых буя в ледяном океане, не давая сорваться в необдуманную, последнюю пропасть, как сорвался он тогда, три года назад, въехав на полной скорости в бетонную стену собственного счастья. Каждое утро, глядя в безликое стекло, он мысленно падал на колени и шептал слова, похожие на молитву. Просил у неё прощения. И тут же, сжимая кулаки так, что ногти впивались в загрубевшие ладони, желал ей мучительной, медленной смерти. Эти два чувства, абсолютно взаимоисключающие, жили в нём одновременно, срастаясь в один чёрный, болезненный клубок где-то под рёбрами. День сурка. Так было вчера, месяц, год назад… Три года. Грёбаных три года. Он не жил. Он отбывал срок за преступление, которого не совершал, или совершил — он уже и сам не знал.
Три года он ищет. Ту, перед кем должен стоять на коленях. И ту, в которую должен пустить пулю. Она уничтожила всё: его веру в людей, его будущее, их ребёнка — маленькое «завтра», которое они создали. Она вырезала из него самое важное хирургически точным движением, оставив пустую, зияющую рану, куда теперь задувал только ледяной ветер. На каждый его запрос, на каждый звонок Серёге — тому самому менту из управления, который «может всё», у кого есть доступ ко всем камерам, всем базам, всем паспортным столам, — один и тот же ответ, как заевшая пластинка: «Нет следов, Марк. Её нет». Её, простую девчонку без роду и племени, как будто стёрли ластиком с карты мира. В голове точил червяк сомнения: «А что, если она погибла?» Он гнал эти мысли прочь, с яростью затравленного зверя, потому что если это правда — тогда он сдохнет. Просто сдохнет, как двигатель без масла. Её нет ни в официальных базах, ни в теневых, ни за границей, куда он слал запросы через полукриминальных «туристов». Её имя — призрак. «Мне бы только знать, что она жива», — лгал он сам себе по утрам. Нет.
Он бы в тот же миг мчался к ней, сломя голову, стирая в порошок шины. Нет, опять ложь! Он бы приехал, чтобы посмотреть в её глаза — те самые, синие, как небо, — и выстрелить. А потом — себе. Это был единственный понятный ему финал, единственная логическая точка в этом безумном уравнении.
Он вывернул наизнанку жизнь того ничтожного Андрюши, её бывшего, который сломал их будущее. Тот не выходил на связь — да и самого Андрея, того прежнего, самоуверенного, больше не существовало вменяемого. Марк методично, с ледяным, почти интеллектуальным удовольствием, превратил его существование в кромешный, беспросветный ад, сделав конченым, трясущимся от каждой тени алкоголиком, который бледнел и покрывался липким потом при виде любой чёрной иномарки на улице. Туда ему и дорога — на самое дно, в грязь и забвение. Последний след её, настоящий, осязаемый, обрывался в московском аэропорту «Домодедово», на потёртой записи камеры наблюдения у стойки регистрации, где она стояла, опустив глаза, в простой тёмной куртке с капюшоном. Позвони она хоть на полчаса раньше, он бы остановил самолёт, запер все выходы, перерыл бы терминал сантиметр за сантиметром, а потом спустил бы всех гончих псов этого города на её след. Но она это знала и по этому ответила на звонок за пару минут до вылета. И она растворилась, испарилась, растаяла в многомиллионной, безликой толпе этого чудовищного, ненасытного муравейника. Не улетела — по данным паспортного контроля. Не уехала на поезде — по сводкам вокзальных камер. Не работает, не живёт официально. Призрак. Мираж. Незаживающая рана, которая пульсирует в такт его сердцу.
Каждый вечер, закрывая глаза, он прокручивал в голове одни и те же выцветшие киноплёнки: их счастливые моменты, уже затёртые до дыр, выгоревшие от постоянного, мазохистского просмотра, от которого не было спасения. Её смех, чистый и звонкий. Её запах — ваниль и что-то свежее, травяное, как утренняя роса, который въелся в его кожу навсегда. А потом… Потом тот день. День, когда она убила их ребёнка. День, когда он убил в себе всё человеческое, всё, что могло чувствовать боль и слабость, и стал тем, кем стал. Бесчувственной, отлаженной машиной по производству денег и боли для тех, кто вставал на его пути.
Этот кабинет стал его неприступной крепостью и роскошной тюрьмой одновременно, камерой пыток, которую он выстроил себе сам. Он вырвал с корнем всё, что могло хоть как-то напоминать о прошлом — о мягкости, о тепле, о прозрачности. Никаких стеклянных дверей, никаких элегантных прозрачных перегородок, никаких фотографий в серебряных рамках. Никто не должен был видеть его боль, его внутренний тлен, ту разъедающую изнутри, ядовитую ненависть, которая стала его топливом. Только грубый, неоштукатуренный бетон, холодная сталь и непроглядное тонированное стекло, сквозь которое он наблюдал за миром внизу, как за гигантской, беспокойной аквариумной рыбкой, которую можно было купить, продать или раздавить одним движением пальца.
---
Дверь в кабинет с глухим, тяжёлым грохотом распахнулась, нарушив давящую, почти осязаемую тишину, — словно граната, брошенная в склеп. Ввалились Егор и Димон, внося с собой хаос живого, дышащего мира: запах ночной осенней прохлады, прилипший к их дорогим кожаным курткам, сладковатый, приторный душок дорогого табака и ту показную, натянутую браваду, за которой они безнадёжно пытались скрыть своё растущее, липкое беспокойство. Они были громкими, крупными, гиперреальными — болезненный, режущий глаз контраст с призрачным, почти невесомым существованием хозяина этого ледяного логова.
— Здарова, друг! Че, опять тут ночуешь, как сова? — рявкнул Егор, его голос прозвучал нарочито бодро и громко, но тут же потонул, поглощённый ледяной, мёртвой акустикой голого пространства. — Город спит, бабы млеют, а ты тут как призрак бродишь между этих своих стульев. Надо же, мебель-то есть, а сидеть не на ком.
Он нервно, отрывисто похлопал по спинке одного из холодных кожанных кресел. Марк не оторвался от окна, от созерцания первых утренних пробок, которые, как тёмная, густая кровь, начинали медленно пульсировать в венах ещё спящего, но уже просыпающегося города. Его спина, прямая и напряжённая, как натянутая до предела тетива лука, была немым, но более чем красноречивым ответом. Он стоял, заложив руки за спину в замок, и в его абсолютной, каменной неподвижности таилась первобытная, готовая сорваться угроза.
— Что может быть нового? — его голос донёсся до них плоский, безжизненный, лишённый даже привычного металлического тембра, словно голос робота. — Мы расстались вчера вечером. С тех пор мир не перевернулся, Америку заново не открыли. Всё на своих местах. К сожалению.
Димон, не дожидаясь приглашения, тяжело, с усталым видом опустился в кресло напротив пустого, отполированного до зеркального блеска стола. Он не смотрел на Марка. Он пристально вглядывался в его отражение в тёмном, зловещем стекле панорамного окна — искажённое, размытое, похожее на бесплотного призрака из какого-то другого, параллельного измерения. Его лицо, обычно готовое сорваться в насмешливую или дерзкую шутку, было незнакомо-серьёзным и смертельно усталым, с глубокими тенями под глазами.
— Опять был у Серёги? — спросил Димон без предисловий, уставшими, натруженными пальцами потирая переносицу, будто пытаясь стереть накопившуюся за ночь головную боль.
Марк медленно, с невероятной, почти театральной плавностью обернулся. Движение было хищным, точёным. Его лицо оставалось совершенной, безупречной маской — ни одной лишней морщины, ни малейшего намёка на живую эмоцию. Но глаза… Глаза горели лихорадочным, нездоровым, почти безумным блеском, как у человека на самой последней стадии нервного истощения, когда тело уже отказывает, а мозг продолжает яростно, неистово гореть. Он подошёл к столу, не спеша, и упёрся в него костяшками пальцев, побелевших от напряжения. Свет от утреннего окна падал на него сзади, оставляя его лицо в глубокой, нечитаемой тени, но делая этот самый невыносимый блеск в его глазах ещё ярче, ещё пронзительнее.
— Димка. Серёга — мусор. Хороший, полезный мусор с блатом, но мусор. У него базы, доступы, корочки, печати. Но он связан по рукам и ногам своими же бумажками, своими правилами и отчётами. Он не может искать там, где нет бумажного, официального следа. А ты… — Марк сделал театральную, тягучую паузу, наклонился чуть ближе, и его голос снизился до хриплого, доверительного, ядовитого шёпота, полного маниакальной, безумной, почти религиозной надежды. — Ты жулик, брат. Лучший. Не последний воришка с района, а настоящий артист, виртуоз теневого мира. У тебя связи не в пыльных архивах, а в живых людях. У тебя глаза и уши в каждом вокзальном сортире, в каждой общаге для гастарбайтеров, в каждом подпольном кабинетике нотариуса-оборотня, в каждом ларьке, где делают левые справки за наличные без вопросов. Менты — ничто. Серёга, который «всё везде», — ноль, пустое место. Его базы — пыль прошлого. Он ищет по бумажкам. А я знаю… Я ЗНАЮ, что ты можешь найти человека по одному запаху страха, по неуловимой тени от брошенного украдкой взгляда, по слуху, который ползёт по тёмным подворотням быстрее любого шифрованного интернета. Запусти своих крыс, Димка. Во все щели. Каждого города, каждой области, каждой богом забытой деревни, куда можно сбежать и затеряться. Не по документам — по шёпоту. Кто снимал квартиру за наличные без договора, без лишних глаз? Кто искал работу официанткой или уборщицей с её лицом, с её взглядом? Кто платил наличными и молчал, как настоящий партизан на допросе? Ты же жулик, блядь! — голос внезапно сорвался на сухой, резкий, надтреснутый крик, в котором звенела давно копившаяся ярость. — Лучший! Ты же знаешь, где искать тех, кто не хочет, чтобы их нашли! Ты сам таким был!
В комнате повисло тяжёлое, густое молчание, которое давило на барабанные перепонки. Егор замер у двери, застыв в неловкой позе, прекрасно понимая, что сейчас на поверхность всплывёт и прозвучит вслух то, о чём они молчаливо и по взаимному согласию молчали все эти долгие три года.
— Нет, — отрезал Димон, наконец поднимая на Марка свой прямой, тяжёлый, неотрывный взгляд. Это было не просто слово, а звук захлопнувшейся навеки стальной камеры. Окончательный и бесповоротный, как удар топора по плахе.
— Да почему, блядь, «нет»?! — Марк со всей силы ударил сжатым кулаком по зеркальной поверхности стола. Глухой, мощный, звенящий удар заставил задребезжать даже тяжёлый хрустальный стакан для ручек на самом дальнем конце. Его терпение, и без того висевшее на тончайшем волоске, лопнуло окончательно. В его привычном холодном, ледяном спокойствии появилась опасная, зияющая, неконтролируемая трещина, из которой хлынула лава слепой ярости. — Я что, не брат тебе? Мы с тобой как ниточка с иголочкой, с самого начала. С первой жестокой драки за школой. С первой палёной водки, которую мы вытащили из твоего отцовского бара. Мы — одна кровь, Димка! Одна плоть!
— Нет, — повторил Димон, чётко и медленно, и в его голосе впервые за этот разговор прозвучала не раздражённая злость, а холодная, отточенная, выстраданная до дна железная решимость. — Орлов, я тебе три года назад сказал. В тот самый день, когда ты её душил возле «Кузницы». Я сказал тогда и повторяю сейчас, глядя тебе в глаза. Я не буду искать Таю. Не буду. И точка. Точка, блять, жирная, нарисованная кровью.
Имя, прозвучавшее в мёртвом воздухе кабинета, подействовало на Марка как удар разряда тока по оголённым нервам. Он весь инстинктивно сжался, будто получил жестокий, точный пинок под самое дых. Его лицо исказила гримаса неподдельной, почти физической боли, мышцы на скулах заиграли, челюсть сжалась так сильно, что послышался отчётливый, скрежещущий звук.
— Блядь… — выдохнул он, закрывая глаза на долгую секунду, словно пытаясь стереть произнесённое имя из реальности. — Не называй её. Не смей. Меня просто рвёт наизнанку от одного этого звука. Выворачивает до самых пяток.
— Так нахрена ты её ищешь, если тебя от одного имени рвёт?! — встрял Егор, резко отбросив личину бесшабашного, неунывающего весельчака. Его лицо покраснело от нахлынувших, сдержанных слишком долго эмоций, от этой мучительной, копившейся беспомощности. — Сам себя, как последнего мазохиста, мучаешь! Как цепной пёс на привязи, которого сам же и приковал, и теперь лает на одну лишь луну! Может, уже хватит?! Очнись!
— Чтобы убить, — тихо, почти буднично, безо всякой интонации выдохнул Марк, открыв глаза. И его глаза стали пустыми, плоскими, абсолютно бездонными, как дуло пистолета, смотрящее на тебя в упор в полной темноте. — Пулю. Прямо в лоб. Уже выбрал. Купил два года назад, когда окончательно понял, что Серёга — ноль, пустышка. Она лежит и ждёт своего часа. В сейфе. Иногда открываю, любуюсь на неё. Красивая, кстати. Совершенная.
В комнате повисла мёртвая, леденящая душу тишина, в которой отчётливо слышалось лишь тяжёлое дыхание Егора. Слова повисли в воздухе тяжёлым, ядовитым, удушающим смогом, которым невозможно было дышать. Егор остолбенел, его рот невольно приоткрылся от шока. Он смотрел на Марка, как на абсолютно незнакомого, чужого, опасного психа, которого нужно срочно изолировать от мира и от самого себя.
— Ты… ты ебанулся окончательно, совсем, ты конченый уёбок, — прошептал он, инстинктивно отшатнувшись к холодной бетонной стене, как будто отшатывался от заразной, смертельной болезни. — Это же… Это же Тая, блять. ТАЯ!
— Димон, ты же мне брат, — голос Марка снова сорвался, но теперь не в крик, а в тихую, отчаянную, почти детскую мольбу, которая звучала дико и жутко, исходя из уст этого холодного, вырезанного из гранита человека. — Всё отдам. Весь этот ебаный, кровавый бизнес, который нам дался ценой нашей молодости и кусками души. Все деньги. Всё до копейки, до последней бумажки. За неё!
Просто найди её. Дай мне адрес. Город. Улицу. Номер подъезда. Мне нужно… мне нужно просто её увидеть. Хотя бы краем глаза, из окна машины, на расстоянии… Убедиться, что она дышит, ходит, живёт своей жизнью… А потом…
— А потом ты спокойно прикончишь её, как больное животное, — безжалостно, чётко и безапелляционно закончил за него Димон. Он поднялся с кресла медленно, тяжело, как поднимается медведь, потревоженный в берлоге, и его фигура вдруг показалась огромной, заполнившей собой всё пространство кабинета, затмив даже самодовлеющую фигуру Марка. — Нет, Марк. Не помогу. Никогда. И знаешь почему? Потому что за те три коротких месяца, что она с нами была — а была она с НАМИ, с нашей бандой, а не только с тобой одним, — она не была для нас просто твоей очередной пассией, тёлкой на горизонте. Она стала… нашей. Слушала наши тупые, бесконечные байки про сорванные в юности дела, смеялась таким чистым, заразительным, солнечным смехом, что в этой вонючей, пропахшей деньгами, порохом и кровью жизни на миг становилось светлее и легче. Отчитывала меня сурово, но по-доброму, когда я напивался в стельку. Она стала сестрой, понимаешь? Сестрой по духу. А ты её сломал. Не она тебя — именно ты её. Своим едким, тотальным недоверием, которое давно переросло в клиническую паранойю. Своей удушающей ревностью, которая была похожа на острое, неизлечимое безумие. Ты загнал её в такой тесный, тёмный угол, что единственный выход, который она увидела, — это бежать без оглядки. И она сбежала. Что до того, как она поступила с вашим ребёнком… — Димон замолчал, сглотнув ком в горле. — Бог ей судья. Но посеял-то вину, бросил первое злое семя — ты, Орлов. Только ты один. И я не хочу, чтобы ты её нашёл. Потому что если ты её найдешь, ты её хладнокровно убьёшь. Или себя. Или и её, и себя вместе. И я не смогу этого видеть. Я дорожу ею. Её тихим покоем где-то там. Гораздо больше, чем твоим ебаным, извращённым, уродливым мщением, которое ты с таким пафосом выдаёшь за высшую справедливость.
Марк замер, будто вкопанный. Всё его тело напряглось до предела, как у охотничьей собаки, учуявшей наконец-то давно желанную дичь. Его взгляд стал пристальным, пронизывающим насквозь, сканирующим каждую микроскопическую деталь, каждую едва уловимую дрожь на лице Димона, ища слабину, брешь, намёк на ложь.
— Димон… — произнёс он медленно, растягивая слова, вкладывая в каждый слог тяжёлое, липкое подозрение. — Ты говоришь так… будто уже знаешь что-то. Будто сам проверял. Нашёл для себя, тихо, втайне, просто чтобы убедиться, что она жива-здорова? Что не пропала в никуда… Скажи мне честно… она… — голос снова сорвался, но теперь уже не от боли, а от удушающей, чёрной, всепоглощающей ревности, которая подкатила к самому горлу и сжала его. — Она не одна там? Рядом с ней есть кто-то, кто… кто её касается?
Он не смог договорить. Сама мысль о том, что она может быть счастлива без него, смеяться, улыбаться другому, делить с кем-то свою постель и утренний кофе, была для него в тысячу раз мучительнее, невыносимее даже мысли о её смерти. Смерть — это конец, точку можно поставить и как-то жить дальше. А вот мысль о её жизни, полной и яркой, но без него — это бесконечная, изощрённая пытка на всю оставшуюся вечность.
Димон не дрогнул. Не отвел глаз, не моргнул. Он смотрел Марку прямо в лицо, и в его взгляде не было ни капли лжи, только усталая, горькая, выстраданная правда и непоколебимая, стальная решимость.
— Нет. Не искал. И не буду. Клянусь тебе чем угодно — нашей старой дружбой, могилой твоей матери, своей честью, чем хочешь. Но если бы и искал, если бы однажды не выдержал и всё-таки кинул удочку в свои тёмные, мутные воды… — он сделал драматическую паузу, давая каждому слову нужный, убийственный вес, — я бы никогда, слышишь, НИКОГДА тебе этого не сказал. Ни за какие деньги в мире. Ни под какой, даже самой жестокой пыткой. Потому что моя задача сейчас — не помочь тебе утолить твою боль, которая уже давно съела тебя заживо изнутри. Моя задача — не дать тебе совершить то, за что тебя уже никто и никогда не простит. Даже мы. Особенно мы. Я дал себе железное слово. Чем дальше она от всего этого ада, от тебя, от всех наших грязных разборок и от этой твоей чёрной, бездонной ямы внутри, тем лучше. Для неё. И для тебя, хотя ты этого не понимаешь и не примешь никогда. Я охраняю её покой. От тебя же самого.
Слова повисли в воздухе холодным, неоспоримым приговором. Егор молчал, потерянно, его взгляд метался между двумя друзьями, понимая, что он только что стал свидетелем чего-то окончательного и непоправимого. Какого-то глубинного, тектонического разлома, который уже не зацементировать ничем — ни кровью, ни памятью, ни годами.
— Пацаны, — голос Марка стал тихим, срывающимся на хрип, и в нём на миг прорвалась наружу неподдельная, животная, нечеловеческая боль. Та боль, которую уже не заглушить ни тоннами алкоголя, ни вспышками жестокости, ни новыми миллионами. — Как мне жить-то дальше? А? Как вообще дышать? Она сделала то же самое, что и Ева когда-то. Та же предательская история. Тот же самый нож в спину. Она убила моего ребёнка. Мою кровь. Моё единственное возможное будущее. Она ЗНАЛА, куда бить! Я же ей всё рассказал, я открыл самое больное, самое гнилое, незаживающее место в своей жизни! И она взяла и воткнула туда нож по самую рукоятку и провернула! Это же бесчеловечно! Я не хочу её долго мучить… Я не садист, в конце концов. Я просто хочу, чтобы её больше не было. Стереть. Как стирают досадную, роковую ошибку. Чтобы эта адская боль, эта чёрная дыра внутри меня наконец прекратилась. Закрылась. Затянулась.
— Марк, да ты просто больной, ебучий ублюдок! — крикнул Егор, не сдерживаясь больше, выплёскивая наружу весь свой накопившийся страх, гнев и беспомощность. — Забудь её, наконец! Выкинь из своей башки! Она тебя уже сгубила, а ты лелеешь эту херню, как святыню, как единственную оставшуюся ценность! Очнись, проснись! Живи, чёрт побери! Мы же тут, мы с тобой! Мы же не бросили тебя! Забей на всё! Выпусти пар на каких-нибудь случайных дебилах, сожги пару машин, уничтожь недостойных, разбей всё к чёрту, но забей на эту хрень!
Марк засмеялся. Это был страшный, дребезжащий, абсолютно пустой звук, похожий на ломку сухих костей в глубокой тишине. В этом смехе не было ни капли живого веселья, только ледяное, всепоглощающее, бездонное отчаяние.
— Забыть? — он медленно, с театральным трагизмом покачал головой, и в его глазах, освободившихся на миг от каменной маски, вспыхнул тот самый фанатичный, гибельный, религиозный огонь мстителя, готового идти до конца. — Никогда. Это моё. Моё священное право. Моя единственная и последняя цель. Я найду её. Если не здесь, в этой стране, то на самом краю света. Если не в этой жизни, то в следующей, я буду искать. Я буду искать, даже если от меня останется одна лишь челюсть, скрежещущая её именем по ночам. Пока во мне теплится хоть капля ненависти. А её… — он медленно, с ненавистью обвёл их тем самым пустым, мёртвым взглядом, — её во мне хватит на вечность. Она неиссякаема, как родник в аду.
Марк посмотрел на них — на этих двух мужчин, которые, как неприступные скалы, стояли теперь между ним и его единственной целью. Которые любили его, как родного брата, и в то же время боялись за неё, как за потерянную сестру. Которые сделали свой мучительный выбор, и выбрали её тихий покой вместо его возможного спасения, её далёкую жизнь вместо его сиюминутного, слепого мщения. В этот миг, холодный и ясный, как отточенное лезвие бритвы, он понял окончательно и бесповоротно: он абсолютно одинок в своей войне. Даже они, самые близкие, были уже не на его стороне. Они остались по ту сторону баррикады, в мире живых, дышащих людей, которые хотят просто жить дальше. А он навсегда застрял здесь, в аду прошлого, с пистолетом в одной руке и с её фотографией в другой.
Наступила долгая, гнетущая, невыносимая тишина, в которой был слышен лишь далёкий гул города за окном. Казалось, всё уже сказано. Все мосты не просто сожжены — развеяны их пепел по ветру, чтобы даже памяти не осталось. Вся комната была наполнена этим пеплом, этим прахом, им стало физически трудно дышать.
Тогда Димон тяжело, с шумом выдохнул, словно сбрасывая с плеч невидимый, неподъёмный груз принятого решения, и провёл большой, шершавой ладонью по своему лицу, смывая с него остатки страшной серьёзности и усталость многих бессонных ночей.
— Ладно. Всё. Хватит. Эта тема закрыта. Навсегда. Как гробовая крышка, забитая намертво. Больше ни полслова. Ни намёка. Поехали. Суббота, блять. Утро доброе. Поехали в тот новый пафосный клуб на набережной, про который все шепчутся. Там музыка такая оглушительная, громовая, что никаких лишних мыслей в башке не останется. Виски — дорогой, выдержанный, шотландский, с дымком. И девки, которые не будут спрашивать про твою израненную душу, потому что у них своих душ давно нет и не было. Мы будем пить, пить до самого дна, пока не отключимся полностью. Ты, я, он. Как в самые старые, самые простые и самые лучшие наши дни. До того, как ты запустил в своей башке этот адский механизм самоуничтожения. До Таи, до всех этих чёрных, бездонных дыр.
— Идите вы нахуй со своим клубом, — буркнул Марк, но уже без прежней силы, без энергии ненависти, без огня. Он был вымотан до предела, опустошён до самого дна своим же собственным накалом страстей, этой испепеляющей внутренней бурей, которая только что пронеслась через него. Он был как разряженная до нуля батарея, от которой осталась лишь холодная, красивая, но мёртвая оболочка.
Димон решительно подошёл к нему вплотную и грубо, по-дружески, но с непререкаемым авторитетом тряхнул его за плечо.
— Не пойдём, сказал же. Поедем. Вместе. Потому что иначе ты тут просто сдохнешь у этого своего чёртова окна, и нам потом придётся рассказывать твоим несуществующим детям, какой ты был клёвый пацан, пока окончательно не поехал крышей. Встал, тварь ебучая. Одевайся. Быстро.
Марк посмотрел на них — на Егора, который уже доставал телефон, чтобы заказать самый лучший столик в клубе, на Димона, смотрящего на него с требованием и усталой, но непоколебимой братской любовью. На людей, которые всё ещё, против всего разума, пытались вытащить его из трясины. И он понял, что сегодня, в этот раз, он их не переломит. Сегодня он проиграл этот раунд, но не войну.
Всё, что ему оставалось сейчас — это эта звенящая пустота внутри. И тихая, безумная, как горячечный бред, надежда, что однажды он обойдёт их бдительность, найдёт слабину в их обороне и найдёт её сам. Без их помощи. Несмотря ни на что. Наперекор всему.
Он коротко, почти незаметно кивнул, опустив голову. Жест временной, тактической капитуляции.
— Ну… хуй с вами, — глухо, безо всяких эмоций согласился он, уже поворачиваясь к строгой, минималистичной вешалке, где висел его длинный, чёрное, как ночь, пальто, в потайном кармане которого всегда лежала та самая, распечатанная на матовой бумаге фотография из аэропорта — последний, застывший след. — Поехали тратить нажитые непосильным трудом деньги. На дорогой и крепкий алкоголь и на дорогих, но пустых женщин. Как в самые старые, самые добрые, самые беззаботные времена.
Он двинулся к выходу, проходя мимо них, не глядя. Его тень, длинная, искажённая и бесплотная, побежала по голому, полированному бетонному полу кабинета, на мгновение смешавшись с их плотными, живыми тенями, а затем резко отделившись, уйдя вперёд. Он шёл впереди, а они — следом, сзади, как строгие надзиратели, как незваные ангелы-хранители, как последние верные друзья, которые ещё не догадывались, что охраняют его уже не от враждебного мира, а от него самого, от его собственной тени.
А в сейфе, в потайной, глухой нише за массивной несгораемой дверью, лежал тщательно ухоженный, идеально смазанный пистолет с одним-единственным патроном в магазине. И молча, терпеливо ждал своего звёздного часа.
Воздух в «Орхидее» был не просто густым — он был материальным, вязким, словно его вываривали из смеси старых денег, новой пошлости и человеческих желаний, вывернутых наизнанку. Он лип к коже, как влажный шёлк, пропитывал лёгкие сладковатой отравой дорогих сигар и ещё более дорогого парфюма, под которым сквозил едва уловимый, но неистребимый запах пота, тревоги и плохо скрытой продажности. Клуб не просто шумел — он дышал, сопел, пульсировал. Глубокий, подкожный бас, не столько слышимый, сколько ощущаемый внутренностями, выбивал из реальности ритм, под который мигали и вздрагивали стробоскопы, выхватывая из мистического полумрака обрывки плоти: мелькающую челюсть, блеск слишком влажных глаз, изгиб обнажённой спины, алый оскал накрашенных губ. Зеркала, оправленные в чёрное дерево, множили и без того бесчисленную толпу до бесконечности, создавая иллюзию поглотившего самого себя, вечного карнавала, где каждый был и участником, и зрителем собственного падения.
В эпицентре этого сияющего ада, на низком, угольно-чёрном бархатном острове дивана, возвышавшегося над танцполом как трон или скала среди бушующего моря, расположились трое. Они не просто сидели — они владели этим пространством, излучая холодную, безразличную мощь, которая отталкивала случайных гостей и, как магнит, притягивала взгляды голодных.
Отсюда, с этой выгодной высоты, открывался идеальный, почти божественный обзор на главное святилище клуба — танцпол. Плотно сбившаяся, единая, пульсирующая масса человеческих тел колыхалась в такт однообразному техно-биту. Но взгляд, отточенный годами цинизма, неизбежно выхватывал из кашицы детали: девичьи тела, затянутые в плёнку платьев, откровенно тёрлись о случайных или не очень кавалеров; запрокинутые головы с закрытыми глазами в экстазе или его дешёвой подделке; ладони, скользящие не по чужим, а по собственным бокам и бёдрам — древний, откровенный и до тошноты предсказуемый ритуал призыва.
Марк Орлов восседал в самом центре дивана, откинувшись глубоко назад, в бархатную прохладу, словно вростая в него, становясь его частью — тёмной, недвижимой, опасной. Он не смотрел на танцпол. Его взгляд, остекленевший и пустой, был устремлён куда-то в точку на зеркальной стене, но не отражался в ней, а будто проходил насквозь, в некое другое измерение, где не было ни этой музыки, ни этого смрадного веселья. В его длинных, тонких пальцах, способных и ласкать, и ломать, медленно, с гипнотической монотонностью вращался бокал. Лёд в «Блэк Лейбеле» уже почти растаял, разбавляя дорогой виски водой, но Марк не замечал этого. Он подносил бокал к губам, отпивал ровно столько, чтобы не прерывать ритуал, и снова возвращал его в медленный танец. Левая рука лежала на колене, и лишь периодическое, судорожное сжатие пальцев в тугой, белый от напряжения кулак выдавало бурю, бушевавшую под ледяной корой внешнего спокойствия. Он пил. Не для удовольствия, не для раскрепощения. Он пил методично, безжалостно, как инженер, заливающий бетон в трещину плотины, — пытаясь заткнуть, зацементировать, похоронить заживо ту внутреннюю пропасть, что зияла в нём с того дня и угрожала, казалось, поглотить целиком, без остатка.
Тишина, исходящая от него, была громче любых децибелов клубной музыки. Это была тишина ледника, тишина космоса, тишина выжженной пустыни. Она окутывала его непроглядным саваном, отделяя от всего живого.
Егор и Димон, восседавшие по бокам, как верные гончие у трона скупого короля, эту тишину ощущали на физическом уровне — она щекотала затылок, заставляла кожу покрываться мурашками. Они обменивались взглядами — быстрыми, рефлекторными, почти телепатическими. Взгляд Егора, широкоплечего брюнета с лицом уставшего ангела, говорил: «Опять его накрывает. Смотри, не дышит, смотрит в никуда». Взгляд Димона, огромного, с короткой щеткой волос и умными, жесткими глазами, отвечал: «Знаю. Третью залпом осушил. Сейчас рванёт. Держись». Они тоже пили — дорогой виски из хрустальных стопок, но их питьё было иным.
Это было питьё за компанию, питьё для поддержания иллюзии нормальности, питьё-буфер, пытавшееся хоть как-то сгладить леденящий холод, исходивший от их друга, их брата, их боли. Их беспокойство не выражалось словами, оно витало в воздухе между ними — острое, колючее, как запах озона перед ударом молнии.
На троицу стали обращать внимание. Сначала взгляды девушек с танцпола были случайными, скользящими. Потом — заинтересованными, оценивающими. Эти парни не сливались с толпой. На них не было кричащего золота или логотипов, но каждая деталь — от идеального кроя простых чёрных футболок до дорогих, но не бросающихся в часов часов на запястьях — кричала о деньгах, тихих и старых. Но главное была не одежда. Главным была аура. Аура тех, кто привык владеть, а не просить. Аура хищников, сытых, но от этого не менее опасных. Одна из девушек, темноволосая, в серебристом платье, которое на ней сидело как вторая кожа, уже несколько минут ловила глаза Егора. Её взгляд был томным, обещающим, пухлая нижняя губа была слегка прикушена в полуулыбке-полувызове. Рядом с ней пританцовывала её подружка, рыженькая, миниатюрная, в коротком платьице цвета спелой клубники. Она хихикала, поглядывая то на Димона, то на свою смелую подругу.
— Марк, — Егор наклонился к нему, перекрывая локтем пространство и чуть приглушая рёв музыки своим низким, хрипловатым голосом. — Смотри-ка, тёлки на тебя запали. Вон та, темненькая, в серебре… Она, блядь, пялится на тебя, как на икону. Сводит глаза. Давай, брат, разгони тухляк. Бери, развлекись. Хули тут, как сыч, киснуть?
Марк повернул к нему голову. Движение было медленным, тяжёлым, будто сквозь плотную среду. Его глаза, серые и холодные, как зимнее море, встретились со взглядом Егора. В них не было ни интереса, ни раздражения, ни даже привычной презрительной скуки — лишь абсолютная, плоская, бездонная пустота. Он медленно, с преувеличенной чёткостью, прошептал, но его шёпот, хриплый и острый, как лезвие, перерезал все окружающие звуки. — Нахуй идите. Обои.
Стоя в прихожей в тот вечер и слушая, как Дима пытается подобрать последние слова утешения, я вдруг поняла, что он произносит их не мне, а тому призраку, которым я была еще минуту назад. Свет из гостиной падал полосой на его озабоченное лицо, выхватывая из полумрака знакомые черты — друга, свидетеля, вечного примирителя, чья роль в нашей драме давно превратилась в рутину. «Давай подождем ещё, Тай. Он остынет. Обязательно остынет. Дайте друг другу время». Его фразы, такие логичные, такие разумные, повисли в воздухе, как холодный пар, оседая на коже ледяной росой безнадежности. И в этой тишине, прорезаемой лишь мерным тиканьем старых часов, — мой ум, тот самый аналитический ум, заработал. Не сломался, не закричал — а заработал, с тихим, чётким щелчком, как взведённый курок. Это был гром среди абсолютно ясного неба моей личной разрухи. И он принёс с собой не дождь слёз, а холодный, выверенный план, возникший из пепла эмоций с кристаллической ясностью.
Слова Димы стали катализатором не боли, а ярости. Холодной, беззвучной ярости, что начала пульсировать в висках. Кто он такой, этот Марк, чтобы я ждала? Мысль пронеслась раскалённым кинжалом. Кто он такой, чтобы я ещё раз преклонила перед ним своё колено, уже стёртое в кровь предыдущими падениями, отдала на растерзание последние остатки гордости, снова открыла то самое сердце, ту самую душу и это проклятое, предательское тело, которое, кажется, всё ещё помнит его тепло и тянется к нему, как к наркотику? Никогда. Этого никогда не случится. Я уйду. Я испарюсь так, чтобы от меня не осталось даже воспоминания о запахе в этой прихожей. А он останется. Пусть живёт с этим. Пусть живёт с тишиной, которую он сам создал своим криком, с пустотой в дверном проёме, где ещё витает эхо моего смеха, с осознанием, приходящим по ночам, что я — не жду. Что я не буду ждать. Я буду счастлива. Или научусь так искусно делать вид, что это станет неотличимо от правды. Но — без него. Навсегда. Каждое «навсегда» отдавалось в груди глухим ударом, похожим на хлопанье тяжёлой двери в пустом доме.
И тогда, как вспышка, память отбросила меня на пять лет назад. Не в прошлое, а в другую вселенную, где воздух был другим, а боль — благородной и чужой. В гостиную родительского дома, где пахло яблочным пирогом, воском для паркета и старой бумагой отцовских книг, и где мой отец, Алексей Романович Лебедев, человек с прямой, как шпага, спиной и тихими глазами цвета промозглого неба над Невой, положил свою большую, исчерченную шрамами-картами былых сражений руку на мою.
— Тая, милая моя. Нам нужно поговорить с тобой. Серьёзно. Не как отец с дочерью, а как один солдат с другим, — его голос был непривычно мягким, обволакивающим, и в этой мягкости таилась сталь, та самая, что чувствуется в ножнах, когда знаешь, что внутри лежит отточенная катана.
Я оторвалась от книги, почувствовав холодок тревоги, проползший по позвоночнику. Этот тон не предвещал ничего хорошего.
—Что, папа? Что тебя так тревожит? Давай, я вся во внимании, — я отложила том, прикрыв ладонью страницу, будто пытаясь удержать хрупкий мир выдуманной истории.
Он вздохнул,и этот вздох был похож на звук закрывающейся тяжёлой двери в бункер — глухой, окончательный.
— Доченька, понимаешь... профессия у меня такая. Не просто работа, а судьба. Клеймо. За спиной осталось много недругов. Я бы сказал, врагов. Людей, для которых моё имя — как бельмо на глазу. Жизнь военного — это не только парады и романтика. Это выбор, который делаешь раз и навсегда, и каждое твоё решение, каждый приказ оставляет за собой шлейф. И за этот шлейф иногда приходится платить. Не тебе. Так уж вышло. Но... есть одна история. Я должен её рассказать. Только тебе. Чтобы ты знала. На всякий случай.
Он прищурился,глядя куда-то в прошлое, сквозь стены комнаты, сквозь годы, прямо в дым и грохот того самого ада.
— В конце девяностых я был на войне. Не на той, что в учебниках, парадной и далёкой, а на той, грязной и беспощадной, где всё решают секунды, удача и способность отключить сердце, чтобы работала голова. Если опустить подробности, которые не для твоих ушей, то дело было так... Мой отряд попал в засаду. Классическая ловушка. Нас прижали в ущелье. Прорывались из окружения. И... полегли почти все. Как я ни старался, как ни метался, прикрывая своих. Все. Кроме меня — чёрта лысого, старого волка, которого сама смерть, видимо, брезговала забирать — и одного парня, солдата. Руслана.
Папа замолчал,сглатывая комок в горле, и его глаза стали влажными не от сентиментальности, а от бессильной ярости, сохранённой на два десятилетия. Его пальцы сжали мою руку чуть сильнее, не причиняя боли, а просто фиксируя, будто боясь, что я сейчас исчезну, растворись, как те ребята.
— Его ранило в ногу, насквозь. Кость раздробило. Идти он не мог. Не то что ползти. А у меня — ни царапины. Опыт, везение, возраст... а он был молодой, горячий, жизнь только начиналась, девушка в городе ждала, как он потом признался. И их было вдесятеро больше. Я оказал ему первую помощь, жгут, уколы морфия... а потом двое суток мы пробирались к своим. Сначала нёс его на себе, его кровь текла по моей спине, горячая и липкая. Потом, к ночи первого дня, соорудил из плащ-палаток и стволов молодых берёзок подобие волокуш, привязал его ремнями и тащил. Шли ночами, под вой ветра и далёкие выстрелы. Днём замирали в канавах, в развалинах фермы, в гнилой воде, прикрывшись грязью и листьями. Ждали темноты как спасения. Он бредил, звал мать. А я говорил с ним, чтобы он не уснул. Говорил о чём угодно. О будущем. О том, как он ещё пойдет с этой девушкой в кино... А на рассвете второго дня нас уже встретили наши дозорные... выходили, отпаивали чаем и самогоном от шока.
Он выдохнул,и казалось, из его груди вышла тень тех самых суток, тень страха, боли и животного, цепкого желания выжить.
— Ногу ему, в итоге, спасли, чудом. Но... ходит он теперь только с тростью. Навсегда. Инвалидность. Потом он часто приезжал, навещал. Сидели тут, на кухне, молча, без слов, просто пили чай, и в этой тишине было больше сказанного, чем в любых разговорах... Но год назад он пропал. Словно сквозь землю. Перестал звонить, от него не было вестей. А в последний свой визит... он сказал мне тогда. Сказал, глядя прямо в глаза, и в его взгляде было что-то новое, твёрдое и пугающее: «Алексей Романович, как бы жизнь ни повернулась, если тебе или твоим когда-нибудь понадобится помощь — настоящая, последняя, когда все другие двери захлопнутся — звони. Я помню. Я в долгу. Отвечу тем же. Чем смогу». И оставил номер. На клочке бумаги от пачки «Беломора».
Папа медленно,почти с благоговением, достал из внутреннего кармана своего поношенного, но безупречно чистого пиджака пожелтевший, аккуратно сложенный вчетверо клочок бумаги. Цифры на нём были выведены химическим карандашом, уже слегка расплывшиеся от времени.
Наши дни, эти бесконечные, вытянутые в тонкую, почти невидимую нить будней, дни, что текут медленно, как густой мёд, и одновременно проносятся с безумной скоростью метеора, дни, что отсчитывают время не минутами, а ударами сердца, затаившегося в груди под дорогим шёлком блузы — прошло три года. Три года — это целая эпоха молчания, эпоха великого переселения души из одного тела в другое, эпоха титанической работы над собственной сущностью, которую я, с фанатичным упорством алхимика, переплавила в нечто совершенно иное, в нечто неузнаваемое и оттого — безопасное. И сейчас, в этот самый миг, когда я смотрю на своё отражение в огромном, от пола до потолка, зеркале своей гардеробной, я вижу её — Лили Маре. Это имя стало моим новым дыханием, моим паролем в мир спокойствия, моим щитом и моим знаменем одновременно; урождённая француженка, будто сошедшая со страниц старой, слегка пожелтевшей от времени биографии, история происхождения которой чиста, как горный ручей, вымыта до блеска, выверена нотариусами и заверена печатями в массивных папках, легенда, в которую я вжилась настолько, что порой сама ловлю себя на мысли о Лионе, о виноградниках Прованса, о запахе круассанов по утрам, хотя никогда там не была. Я приехала сюда, в эту величественную, суровую, бескрайнюю Россию, вслед за своим сердцем — такова официальная, красивая версия, — выйдя замуж за могущественного, харизматичного, словно высеченного из гранита власти, Александра Маре, чьё имя в нашем городе не просто звучит — оно витает в воздухе, оно вплетено в экономическую ДНК этого места, оно — синоним успеха, пусть и отдающего холодком стальных сейфов и негласных договорённостей.
Моя внешность — это не просто смена имиджа, это тотальный, перманентный спектакль, где я и режиссёр, и сценарист, и главная актриса, играющая без антракта. Где-то в туманном, почти мифическом прошлом осталась Тая с её роскошной гривой чёрных, как смоль в безлунную ночь, волосы — я отрезала их в один вечер, с почти священным трепетом, наблюдая, как тяжёлые пряди падают на мрамор пола, словно последние нити, связывающие меня с той жизнью. Теперь мои волосы — это короткая, дерзкая, идеально уложенная волна пепельно-платинового оттенка, холодного, как иней на стекле зимним утром, оттенка, который не оставляет места для тёплых воспоминаний. Мои глаза, некогда синие, как небо, зеркало души, в которой бушевали бури, теперь — тёмные, глубокие, как лесное озеро в сумерках, карие глубины, куда я прячу каждый свой истинный взгляд за удобными, не вызывающими подозрений линзами. Моё лицо — это тщательно выстроенная крепость: макияж — дымчатый, сложный смоки-айс, создающий иллюзию загадочной усталости, будто я только что отложила в сторону важный философский трактат, и алый, бескомпромиссный, как приговор, цвет губ — помада, которая говорит сама за себя, запрещая фамильярность и предупреждая о дистанции. Большие, круглые очки в изящной оправе, этот гениальный аксессуар, якобы корректирующий зрение, а на деле — лучший друг моей маски, искажающий черты, добавляющий налёт учёной или просто очень занятой светской дамы, окончательно стирающий портрет Таи Лебедевой с холста реальности.
Моё тело, пережившее священный, преображающий акт материнства, изменилось кардинально, подарив мне новую физическую оболочку, которую я научилась не просто носить, а демонстрировать с определённой долей гордости: ушла в небытие прежняя, юношеская, чуть угловатая лёгкость, уступив место мягким, округлым, по-женски соблазнительным формам, пышной, наполненной жизнью груди, ставшей символом этой новой, зрелой ипостаси; я не стала бороться с этими переменами — я обняла их, как часть легенды, и облачила в ткани, которые никогда, ни при каких обстоятельствах, не примерила бы прежняя я: безупречно скроенные костюмы от кутюр, платья-футляры, сковывающие движение, но дарящие ощущение неуязвимости, шёлковые блузы с жабо, напоминающие о другой эпохе, дорогие, невесомые кашемировые накидки — весь этот гардероб был униформой Лили Маре, жены олигарха, женщины с безупречным, но холодным вкусом, в которой не оставалось ни капли бесшабашности, дерзости и той особой, дикой гордости, что была присуща Тае, одевавшейся в джинс, трлстовку и свободу. И в этой новой, расчётливой дерзости, в этой спокойной, не нуждающейся в доказательствах гордости Лили была на сто, на двести процентов сильнее — она была легальна, одобрена обществом и защищена именем мужа.
Но одно было для меня неприкосновенно, священно, и я не пошла на это даже под давлением страха и ради максимальной безопасности: я не позволила скальпелю хирурга вторгнуться в черты своего лица. Это был мой внутренний обет, мой маяк в море лжи: я хотела, страстно, до слёз, до дрожи в пальцах, чтобы мой сын, взирающий на мир серьёзными, не по-детски проницательными глазами, видел истинные, данные мне от рождения очертания материнского лица, ощущал его тепло, пусть изменённое слоем тонального крема и подчёркнутое косметикой, но родное по кости, по крови, по самой своей сути. Поэтому я избрала иной, более тернистый путь трансформации — путь титанической работы над каждой мелочью, над каждой деталью, превращая каждый прожитый день в бесконечную репетицию перед самым строгим зрителем — перед самой собой. Я переделала походку: плавную, кошачью поступь охотницы сменила на уверенный, отмеренный, чётко структурированный шаг женщины, привыкшей к длинным коридорам власти, к паркету банкетных залов, к тому, что её движение всегда имеет цель и смысл. Я перекроила свой голос: тот звонкий, переливчатый, как весенний ручеёк, тембр был сознательно похоронен, а на его месте, путём бесконечных упражнений, был выращен низкий, бархатистый, слегка хрипловатый контральто, окрашенный стойким, элегантным французским акцентом — акцентом, который я впитывала из старых фильмов, из аудиокниг, доводя его до автоматизма в разговорах с продавцами, с таксистами, пока он не стал органичной частью моего дыхания, моей новой лингвистической родиной.
Я изгнала с лица улыбку на людях — мои губы, подведённые тёмным карандашом и окрашенные в ягодно-красное, научились смыкаться в тонкую, ровную, ничего не выражающую линию, а улыбка, та самая, солнечная и беззаботная, стала драгоценной валютой, которую я тратила только в стенах нашей квартиры, только для него, моего мальчика. Мои жесты стали экономичными, весомыми, лишёнными всякой суетливости; взгляд, некогда живой, цепкий, мгновенно реагирующий, теперь стал тяжёлым, непроницаемым, оценивающим, будто я постоянно сканировала пространство на предмет скрытых угроз, невидимых намёков, малейших признаков того, что моя легенда дала трещину. Я работала над всем, абсолютно всем, что только можно было изменить силой воли и постоянной тренировкой, чтобы ни одна молекула моего существа, ни один жест, ни одна интонация не могла выдать во мне ту, прежнюю, чтобы ни одна ищейка, даже самая талантливая, нанятая всё ещё, как мне мерещилось в ночных кошмарах, Марком, не учуяла знакомый, давно забытый аромат прошлого в этом новом, тяжёлом, тщательно составленном парфюме.
Александр, мой стратег, мой покровитель и моя потенциальная гибель, время от времени проводил своеобразный аудит моей новой личности, холодным, аналитическим взглядом изучая меня, как изучают сложный финансовый отчёт, и его вердикты были кратки и безэмоциональны: «Между Лили и Таей нет и не может быть ни грамма сходства. Даже самые натренированные глаза, даже интуиция, если бы она материализовалась, не найдёт здесь точек пересечения. Тени прошлого бессильны». И я заставляла себя верить ему, потому что верила в титанический труд, проделанный мною, в ту железную дисциплину, что стала моим вторым «я». Даже с ним, с Александром, в редкие минуты обсуждения дел или планов, я не позволяла себе роскоши говорить без акцента; даже с сыном, лаская его перед сном, читая сказки, я сохраняла в голосе эту лёгкую, мелодичную чужеродность, превращая её в особую, интимную традицию.
Никто, ни одна живая душа в этом мире, не имел права произнести вслух моё настоящее имя — оно стало священной табуированной зоной, словом-призраком; да и некому было его произносить, кроме него, Александра, но между нами существовал нерушимый, молчаливый пакт: он — Александр Маре, я — Лили Маре. Чистый, кристально ясный, взаимовыгодный бартер, не нуждающийся в лишних словах: он получает идеально подогнанную под требования его мира спутницу, помощницу, актрису для светских раутов и иногда — доверенное лицо для дел, а я — неприкосновенность, безопасную гавань для сына и ресурсы для его будущего.
И я готовилась, я готовилась к возможной встрече с прошлым каждый день, каждый час, каждую минуту, превращая каждый новый рассвет в поле для ментальной битвы, в тренировочный полигон, где страх дрался с решимостью, а паника — с холодным расчётом. Это ожидание было не пассивным, оно было деятельным, оно жгло меня изнутри, как вечный двигатель, и в этой нескончаемой внутренней войне я закалила свой характер, выковала его в огне постоянной опасности и остудила в ледяной воде необходимости выжить. Александр, со своей безжалостной, хищной прагматичностью, во многом стал моим невольным тренером в этом — он помогал, но помощь его была жёсткой, требовательной, лишённой сантиментов, как помощь опытного офицера новобранцу на передовой. Мы с сыном, моим единственным светом и источником вечной, ноющей тревоги, жили в той самой просторной, роскошной, но безличной, как гостиничный номер премиум-класса, квартире, которую он предоставил мне в первый день нашего странного союза — это была золотая, безупречно обставленная клетка с панорамным видом на чужой, неласковый город. О существовании моего Тимофея не знал практически никто из внешнего мира — только Александр, разумеется, тщательно подобранная, купленная дорогой ценой молчания женщина — домработница, её лицо никогда не выражало ничего, кроме почтительности, а уста были наглухо запечатаны щедрыми ежемесячными выплатами и пониманием, что одно неверное слово может стоить ей не только работы, но и благополучия. Ещё с нами проживала девушка — Алиса, я называю ее Лисичкой, у неё рыжие волосы, она похожа на солнышко. Она добрая, мой верный друг. Пару лет назад я её спасла от её же дяди, который хотел продать её как вещь за долги. Она знает кто я, и мою историю. Ей я могу доверять, как себе самой. Сам Александр обитал в своём огромном, похожем на средневековую крепость, затерявшимся где-то в непроходимом лесу, далеко за городом, и наши с ним жизни пересекались лишь по чётко оговорённому, деловому графику: светские мероприятия, деловые ужины, редкие визиты для поддержания легенды. На людях мы играли идеальную, улыбчивую, немного отстранённую пару, и меня, по большому счёту, всё в этой роли устраивало — ровно до тех пор, пока я не оставалась наедине с собой в тишине своей спальни и не вспоминала о том, что скрывается за фасадом.
Ибо Александр пугал меня, не явно, не открыто, а тихо, глубоко, на уровне древних инстинктов, которые просыпаются, когда чувствуешь рядом крупного, умного и абсолютно непредсказуемого хищника. За его безупречными манерами, дорогими часами, сшитыми на заказ костюмами и аурой непререкаемой власти скрывался жестокий, беспринципный человек, чей бизнес, я это понимала с первых же месяцев, цвёл не на солнечных полянах законности, а в густых, сумрачных лесах полулегальных и откровенно тёмных сделок. Мне, как его официальной супруге и партнёру по этому спектаклю, волей-неволей приходилось погружаться в эту тень с головой: замещать его в офисе, когда он уезжал по своим «деликатным», не терпящим отлагательств делам; вести переговоры с партнёрами, чьи лица были масками, а глаза — пусты и холодны, как у глубоководных рыб; подписывать бумаги, в суть которых я предпочитала не вникать слишком глубоко, ограничиваясь поверхностным, формальным пониманием. Я знала — знала не умом, а каждой клеткой своего существа, — что у него есть целая вселенная теней в прошлом, о которой я не знала ровным счётом ничего, да и не стремилась узнать, сознательно отгораживаясь от этой информации, как от радиации, понимая, что некоторые знания несут не силу, а смертельную опасность.
Но над всем этим, над нашим бартером, над нашей искусственной идиллией висел дамоклов меч одного невысказанного, но подразумеваемого условия: был и есть тот самый день, та самая черта, когда он попросит меня об «услуге». Я боялась этого дня панически, до физической тошноты, до холодного пота, пробивавшегося на спине даже в тепле камина, каждую ночь просыпаясь от кошмаров, в которых это «попросит» звучало как приговор. Я не была настолько наивна или глупа, чтобы не понимать — цена этой услуги может оказаться непомерной, чудовищной, она может потребовать от меня того последнего, что осталось от прежней души, может потребовать пересечь ту моральную черту, за которой уже нет пути назад к себе. И потому, в самой сокровенной тайне, в потаённых уголках своего израненного, но не сломленного сердца, я плела паутину запасного плана, тщательно, по крупице, собирала информацию, разрабатывала стратегию бегства от Александра Маре, искала лазейки в его системе безопасности, копила неучтённые ресурсы — наличные, мысленно прочерчивала маршруты к призрачной свободе, которая казалась такой же далёкой, как другая галактика.
Но вся эта грандиозная, изматывающая игра в прятки со всем миром, вся эта ложь, возведённая в абсолют, вся эта сталь в голосе и льдистость во взгляде — всё это меркло, бледнело, рассыпалось в прах перед самым главным, перед единственным смыслом и причиной моего существования, моего ежедневного подвига. Мой сынок. Мой Тимофей — Тимой он настаивает, чтобы я называла его, и в этой короткой, твёрдой форме слышится его характер, его ранняя, не по годам, решимость. В его лице, таком серьёзном и сосредоточенном, причудливо и безжалостно сплелись две линии судьбы, и моя, кажется, намеренно стёрта природой: от меня — ровным счётом ничего, будто гены матери растворились, уступив место мощному, доминантному отцовскому началу, — это живой, дышащий, ходячий портрет Орлова, его миниатюрная, но уже такая внушительная копия. Тот же ледяной, пронизывающий, всё видящий насквозь взгляд из-под густых бровей; серые, как полированная сталь в пасмурный день, глаза, в которых, кажется, плавают отражения далёких, неведомых мне бурь; волнистые, цвета утреннего пепла, непокорные волосы. И этот взгляд, способный быть таким суровым и оценивающим, смягчается, тает, наполняется бездонной, всепоглощающей, животной любовью и доверием только когда он устремлён на меня. Он — мой маленький, строгий рыцарь, мальчуган, без ума обожающий свою маму и ревнующий её ко всему на свете: к телефонным звонкам, к ноутбуку, к гостям, даже к книге, которую я читаю вечером, — всё, что отвлекает моё внимание от него, мгновенно попадает в чёрный список его детского недовольства. Но эта трогательная, хрупкая идиллия — лишь одна сторона медали, оборотная же — это постоянная, точащая изнутри, как кислота, ложь, которую мы вынуждены беречь как величайшую тайну. Никто, слышите, ни одна живая душа не должна знать, кто его настоящий отец. Этот страх — мой вечный спутник, тень, от которой не скрыться даже в яркий полдень: если Марк узнает, если каким-то непостижимым, зловещим образом до него дойдёт слух или намёк, если пазл сложится в его голове, он заберёт его. Он вырвет моё сердце из груди чисто, по закону, по всем юридическим канонам, оставив меня с пустотой вместо жизни, с немотой вместо крика. По документам, безупречным, выверенным лучшими (или самыми беспринципными) юристами Александра, мой сын — Тимофей Лебедев, в почерком в графе «отец». Но ребёнок, с его невероятной, интуитивной чуткостью, не любит Александра, он его даже боится, для него этот высокий, холодный мужчина — просто «дедушка», странный, немного пугающий, но неизменно щедрый родственник, который иногда приходит с дорогими, сложными игрушками, чтобы ненадолго навестить, посидеть с ним в гостиной в почтительном молчании или поговорить с мамой о «важных делах» за массивной, всегда закрытой дверью кабинета.
И вот так я и живу, день за днём, Лили Маре: балансируя на тончайшем канате между страхом и надеждой, между леденящей роскошью и добровольным заточением, между безупречной ледяной маской для враждебного мира и тёплой, дрожащей, искренней улыбкой для единственного в этом мире сероглазого мальчика, чьё ровное дыхание во сне — это сакральная музыка моего существования, звук моего собственного сердца, бьющегося в такт вечному, изматывающему, но дающему силы ожиданию. Я готова. Готова ко всему, что уготовила судьба. Готова защищать свою выстраданную тайну и своего сына до последнего вздоха, до последнего удара этого нового, странного сердца, что бьётся в груди под именем Лили, готовой в любой миг сбросить с себя эту изящную тогу светской дамы и превратиться в фурию, в волчицу, в любое существо, которое сможет сохранить для него, для моего Тимы, этот хрупкий, обманчивый, но такой дорогой островок нашего спокойного «сейчас».
Влажный, солёный ветер, пахнущий водорослями, рыбой и тайной далёких, чужих морей, встретил Марка Орлова на взлётном поле аэропорта «Кневичи», едва ступеньки его частного «Гольфстрима» коснулись потемневшего от влаги бетона. Он вышел, не спеша, втянув в лёгкие этот непривычный, тяжёлый воздух, густой, как бульон. Он ощутил на лице не просто влагу, а целую вселенную – мельчайшую взвесь океана, туман с сопок, выхлопы с трассы – всё это оседало на кожу невидимой, солёной пеленой. Город лежал перед ним амфитеатром, подсвеченный уже вечерними, размытыми огнями, уступами спускаясь к тёмным, неспокойным водам Золотого Рога. Над всем этим висел, растворяясь в молочной пелене, гигантский призрак Русского моста – стальной мираж, повисший между мирами.
Край земли. Дыра. Глушь. Последний пирс перед бездной. И именно сюда, в этот туманный тупик, вели нити, которые его люди, разбуженные его бешенством, наконец-то начали вытягивать из цифрового небытия. Каждая такая нить обжигала пальцы, но он был готов сжечь руки дотла, лишь бы добраться до конца. До неё.
Его встретил человек в неброском тёмном костюме, с лицом, на котором профессия не оставила ни одной запоминающейся черты – ни особых глаз, ни примечательного рта, только абсолютная, стерильная нейтральность. Он просто материализовался из тени ангара, когда Марк прошёл паспортный контроль по отдельному, безлюдному коридору, и заговорил тихо, не поднимая глаз выше уровня его галстука, будто изучая узел «Элдридж».
— Добро пожаловать, Марк Анатольевич. Машина ждёт. И есть информация, которую нужно озвучить немедленно.
— В машине, — отрезал Марк, не замедляя шага. Его длинное чёрное пальто из кашемира развевалось полами, создавая вокруг него незримый вихрь, заставляющий людей инстинктивно расступаться. Это был не признак статуса, а подсознательное ощущение опасности, которая исходила от этой фигуры – прямой, жёсткой и отточенной, как клинок, вынутый из ножен в полной темноте.
Чёрный внедорожник с тонированными до состояния слепоты стёклами ждал, заведённый. Внутри пахло дорогой кожей, полиролью и холодным металлом. Запах денег и контроля. Марк откинулся на сиденье, закрыв глаза, но это была не усталость — это была предельная концентрация, собирание в тисках воли всех своих чувств, всего внимания, которое после месяцев бесплодных, унизительных поисков наконец обрело точку приложения. Словно луч прожектора, долго блуждавший в пустоте, наткнулся на первую, скупую вспышку отражённого света.
— Говори, — приказал он, не открывая глаз. В темноте за веками образы стояли чётче.
Человека за рулём звали Виктор, и его специализация заключалась именно в том, чтобы знать то, чего не должны знать другие. В считывании теней, в анализе цифрового шепота.
— Ситуация сложнее и глубже, чем мы думали, — начал Виктор, его голос был ровным, как стробоскоп судебного протокола. — На Таю Лебедеву нет ни одного физического или цифрового следа в этом городе после её предполагаемого вылета из Москвы. Она испарилась. Но в процессе поисков… мы наткнулись на другую активность. Здесь, во Владивостоке. Косвенную, призрачную, очень осторожную. Кто-то с серьёзными ресурсами и не самыми чистыми руками начал интересоваться вами, Марк Анатольевич. Не просто сбор компромата — это было бы банально, как шпионаж в песочнице. Идёт системная, глубокая работа. Аудит ваших дальневосточных активов через третьи, четвёртые, пятые руки, анализ логистических цепочек, попытки точечного, аккуратного выхода на ваших местных партнёров. Всё делается под прикрытием стандартных бизнес-интересов, но паттерн… паттерн говорит о подготовке. К масштабному, враждебному поглощению или, как минимум, к мощному, сокрушительному давлению.
Марк медленно открыл глаза. В темноте салона, подхваченные лишь миганием приборной панели, они казались абсолютно чёрными, лишёнными отражения, как обсидиановые шары.
— Имя. Ключевое.
— Основная фигура, за которой тянется этот след — Александр Маре. Местный. Не из самых громких в федеральных сводках, но, как говорят, с очень глубокими карманами и ещё более глубокими связями в этом регионе. Формально у него строительный бизнес, судоремонт, немного логистики. Неформально… его считают «серым кардиналом» всего, что происходит в порту и за его пределами. Прошлое у него стёрто. Появился здесь почти шесть лет назад и врос в местную почву с фантастической скоростью, как паразитическая лиана. Интересно, — Виктор сделал микро-паузу, — что никакой внятной информации о нём до этого периода нет. Вообще. Ни налогов, ни фотографий, ни следов в старых базах. Как будто человек материализовался из воздуха в возрасте под сорок.
— Маре, — повторил Марк, растягивая слово, будто пробуя его на вкус, на плотность, на скрытое значение. Оно было пустым, чужим. И в этой пустоте была главная опасность. Враги, которых ты знаешь в лицо, — это тактика. Враги, возникающие из ниоткуда, из тумана, — это уже стратегическая угроза, мина замедленного действия под фундаментом твоего мира.
И мысль о том, что где-то здесь, в этом сыром, туманном городе, кто-то спокойно и методично, без суеты, копал под фундамент его империи, пока он метался в бессильной, пожирающей всё ярости, разыскивая сбежавшую женщину, заставила его кровь похолодеть, а разум — проясниться до алмазной, режущей остроты. Одна бешеная проблема наложилась на другую, тихую и методичную. И в этом наложении уже не было места случайности. Сквозь хаос проступила зловещая, отчётливая логика.
— Где он?
— Его основной офис — в деловом центре «Вершина», на двадцатом этаже. Появляется он там нерегулярно, по настроению. Чаще делами заправляет его… жена. Лили Маре. Француженка, как гласит легенда. Появилась здесь на пару лет позже него. Красивая, холодная, умная. Говорят, именно она — мозг многих операций.
Но эту деталь — «красивая, холодная, умная» — Марк пропустил мимо ушей, как белый шум. В данный момент его интересовали только угрозы и точки приложения силы.
— Жена, — усмехнулся Марк без тени веселья, звук вышел сухим, как щелчок затвора. — Идеальное прикрытие. Или ширма. Ладно. Вези меня в отель. «Приморский дворец». И организуй мне на завтра… нет, сегодня же, вечером, встречу с этим господином Маре. Найди предлог. Элегантный. Скажем… я рассматриваю возможность крупных инвестиций в портовую инфраструктуру и хочу обсудить потенциальное, стратегическое партнёрство с ключевыми игроками региона. Вежливо, но неотвратимо. Мне нужно посмотреть ему в глаза. Узнать цвет его страха.
Виктор кивнул, его пальцы уже летали над экраном защищённого телефона, отыскивая нужные рычаги и строки кода. Машина, могучий чёрный зверь, неслась по извилистой дороге, огибая тёмные, спящие сопки. Марк смотрел в окно на мелькающие, расплывчатые в тумане здания, на редкие одинокие огни, чувствуя, как давно забытый азарт охотника, заглушённый месяцами отчаяния и гнева, начинает медленно, но верно подниматься со дна его души, как старая, испытанная субмарина. Он нашёл пока не Таю. Он наткнулся на нечто иное. На тень, которая, возможно, знала, где свет.
---
В это же время, в стандартном номере бюджетной, но чистой гостиницы «Владивосток», расположенной всего в двух кварталах от шикарного «Приморского дворца», двое мужчин распаковывали чемоданы с сосредоточенностью сапёров. Обстановка была спартанской, почти аскетичной: две узкие кровати с колючими одеялами, телевизор с потускневшим экраном, запотевший от вечной влажности мини-бар, от которого всё равно пахло плесенью.
— Ну и дыра, — флегматично констатировал Егор, аккуратно выкладывая на шаткий столик ноутбук в ударопрочном корпусе, два запасных аккумулятора, спутниковый модем и целый веер зарядных устройств. — Воздух, как в аквариуме, который чистили десять лет назад. Дышишь – и кажется, что внутри всё обрастает ракушками.
Димона, внешность обстановки интересовала куда меньше. Он обернулся, держа в руках странное устройство, похожее на рацию, но собранное явно в кустарных условиях, с торчащими проводами и парой лишних кнопок.
— Ладно, аквариум так аквариум. Ты по делу что нарыл? Что Марка, нашу раненую акулу, привело сюда, на край географии? И кто этот молчун, что под него тихо копает?
Егор, правая рука Марка, ответственный за всю операционную деятельность их великой, но сейчас шаткой империи, запустил ноутбук. Свет экрана выхватил из полумрака его лицо – обычно спокойное, сосредоточенное, сейчас оно было напряжено, в уголках губ залегли жёсткие складки.
— Нарыл, что тут вода мутная до самого дна. Марк не просто злится – он в ярости, и лезет на рожон с закрытыми глазами. Он мчится на встречу с каким-то местным царьком, Александром Маре. Нашёл Виктор ниточку, что этот самый Маре давно и очень пристально интересуется нашими делами. Не просто мониторит – анализирует, прощупывает слабые места. И делает это тихо, чисто, профессионально. Что Марку, понятное дело, в его состоянии, нравиться не может. Но это, Дим… это уже не поиски Таи. Это пахнет бизнес-войной на пороге дома. А Марк сейчас не в том состоянии, чтобы трезво риски оценивать. Он одержим. Он в ярости смешает всё в одну кровавую кучу, и потом нам расхлёбывать.
— Поэтому мы с тобой и здесь, в этом аквариуме, — напомнил Димон, щёлкая тумблером на своём устройстве. Оно тихо запищало, замигало зелёным светом. — Чтобы наш капитан, пока в атаку идёт, на минах не подорвался. И чтобы с его ценной, пусть и дурной, головой ничего не случилось, пока он эти мины ищет ногами. Этот Маре… если он действительно что-то против Марка затеял, то встреча один на один в его собственном логове – идея тупее некуда. Кто он такой, что имеет против Марка и насколько он опасен – нам это и предстоит выяснить. А заодно – беречь туловище этого балбеса от его же порывов.
— Да, будем на подхвате, как всегда, — вздохнул Егор, но в его глазах мелькнула твёрдость. — Ты со своей магией слежки и вскрытия всего, что закрыто – снаружи. Я буду координировать и копать дальше в цифрах по этому Маре. Если что-то запахнет совсем уж жареным, врываемся и вытаскиваем его за шкирку, даже если он потом нас обоих прибьёт за «вмешательство в стратегию».
Димон усмехнулся, и в его глазах, умных и быстрых, вспыхнул знакомый азарт. Он обожал такие задания. Профессиональный жулик с золотыми руками, а ныне – специалист по нестандартному, но эффективному решению проблем. Он мог вскрыть любой сейф, подделать любой пропуск и уследить за кем угодно, не оставив и тени своего присутствия. Охрана Марка была для него делом чести, делом братской, хоть и невысказанной, преданности.
— Договорились, — кивнул Димон, пряча устройство в походную сумку. — Завтра с утра начну круги нарезать вокруг этой «Вершины». Послушаю, чем там дышат стены, и кого в эти стены впускают. Узнаем, что за зверь такой – Александр Маре.
---
Предлог, который Виктор нашёл к вечеру, был элегантен в своей беспардонной простоте. От имени некой только что зарегистрированной на Кайманах инвестиционной компании, «проявляющей неподдельный интерес к созданию на Дальнем Востоке современного логистического хаба класса «А»», была направлена настойчивая просьба о срочной, неформальной встрече с господином Маре для обсуждения «широких горизонтов взаимовыгодного сотрудничества». Настойчивость, намёк на очень серьёзные, почти неограниченные финансовые потоки и легенда, подкреплённая парой реальных, но давно «спящих» счетов, сделали своё дело. Встреча была назначена на восемь вечера. Имя гостя — мистер Робертс.
Ровно в восемь, отбрасывая длинную, чёткую тень под светом холодных неоновых ламп, Марк Орлов входил в прохладный, выдержанный в стиле стерильного хай-тека атриум бизнес-центра «Вершина». Он был один. Виктор остался в машине, на связи, Егор и Димон занимались своим делом где-то в туманной дымке города.
Марк шёл твёрдой, неумолимой походкой, его чёрный костюм от Brioni сидел безупречно, подчёркивая мощь плеч и узость талии. Но ни мягкость кашемирового пальто, перекинутого через руку, ни тонкие, антимагнитные часы на запястье не могли смягчить того впечатления абсолютной, дикой, неконтролируемой силы и холодной решимости, которое он производил. Это была не энергия денег, а энергия воли, закалённой в боях и сломанная одним предательством. Его лицо было непроницаемой каменной маской, лишь в уголках плотно сжатых, почти бескровных губ залегло лёгкое, едва заметное напряжение – как трещина в граните.
Секретарша на ресепшене двадцатого этажа, молодая, привлекательная и, судя по всему, привыкшая к важным, но предсказуемым гостям, вначале попыталась сохранить профессиональную, сияющую улыбку.