Утро в детском доме начиналось одинаково — как будто кто-то каждую ночь заводил один и тот же механизм: хлопала дверь в коридоре, сипло звякали ключи у дежурной, разносился запах каши, и по линолеуму тянулся мягкий шорох тапочек. В такие утра особенно ясно понималось: тут время не течёт — его выдаёт воспитательница порциями, как хлеб в столовой.
Света Селезнёва проснулась до подъёма. Не потому, что ей не спалось — наоборот, она провалилась бы в сон с радостью, если бы могла. Просто сегодня тело само знало: будет перемена. А перемены здесь чувствовали кожей, как простуду.
Она лежала и смотрела в потолок, где над батареей трещина расползалась тонкой веточкой. За полгода Света выучила её, как карту: вот здесь “поворот”, вот здесь “развилка”. Глупо, но это было единственное, что не менялось.
Вчера Анна Сергеевна — воспитательница с вечной усталостью в глазах и руками, красными от горячей воды — сказала, глядя куда-то мимо Светы:
— Завтра приедут… усыновители. Документы готовы. Понимаешь?
Света кивнула. Слово “усыновители” звучало сухо, канцелярски, как “акт”, “печать”, “срок”. Но за ним пряталось другое: дом. Или его видимость.
Она не плакала. Плакать в детдоме было так же обычно, как чистить зубы: утром, вечером, иногда — втихую ночью. Света старалась не заводить лишних привычек. Слишком многие здесь оставались навсегда.
Когда прозвучал подъём, девочки зашевелились, зашептались, кто-то захихикал, кто-то ругнулся. Вика, соседка Светы, умная и колючая, сказала вполголоса, не поворачивая головы:
— Селезнёва… ну что, тебя берут? Смотри, если люди приличные — не забудь, кто тут с тобой был.
Света промолчала. Она давно поняла: Вика говорит не от злости, а от страха — потому что кому-то везёт, а кому-то нет, и это страшнее любой несправедливости.
В умывальнике вода была холодной. Осень стояла такая, когда всё сырое, выцветшее: небо низкое, деревья голые наполовину, и даже свет в окне будто устал. Света умылась, вытерла лицо полотенцем с чужими буквами “2 отряд” и посмотрела на себя в зеркало: тринадцать лет, а глаза — как у взрослых, которым нельзя ошибаться.
После завтрака Анна Сергеевна позвала её к себе. В кабинете пахло бумагой и кремом для рук. На столе лежала Светина папка с документами — её “броня”, единственное, что подтверждало: она существует. Рядом — новая куртка, аккуратно сложенная, и пакет с вещами.
— Примерь, — сказала Анна Сергеевна.
Куртка была хорошая, дорогая на вид, не “детдомовская”. Света на секунду испугалась: как будто, надев её, она обязана будет стать другой — благодарной, удобной, правильной.
— Нормально, — сказала она, натягивая рукава.
Анна Сергеевна вздохнула — то ли облегчённо, то ли тяжело.
— Они… очень солидные. — Она понизила голос. — Культурные люди. В городе их знают.
Эти слова могли означать всё что угодно. Света только крепче сжала папку.
В актовом зале было прохладно и немного пахло пылью от занавески. На стенах висели детские рисунки: дом, солнце, мама-папа с улыбками. Света всегда смотрела на них как на рекламу — ярко, но никто не гарантирует, что внутри правда так.
У окна стояла директор в строгом костюме, рядом — соцработник с папкой. И ещё двое.
Света увидела их сразу — и почему-то первой мыслью было: они слишком красивые для этого места.
Мужчина и женщина были лет пятидесяти, одетые так, будто приехали не в детдом, а на какую-то важную встречу. У женщины — пальто идеального кроя, без единой лишней складки, светлые волосы уложены, на шее тонкая цепочка, серьги сдержанные, но явно дорогие. Лицо — красивое, ухоженное, спокойное, словно в нём заранее выключили все лишние эмоции. Мужчина — высокий, подтянутый, в тёмном пальто, в дорогих ботинках, с уверенной осанкой. Они выглядели парой из другого города, другой жизни, где нет линолеума в коридоре и каши по расписанию.
Женщина сделала шаг и сказала мягким, поставленным голосом:
— Светлана? Здравствуйте. Я — Елена Павловна. Это мой муж, Андрей Викторович.
Мужчина кивнул:
— Здравствуй, Светлана.
Он произнёс её имя полностью — не “Свет”, не “Светка”. И от этого стало ещё более официально, ещё более страшно.
Света кивнула в ответ. Слова “здравствуйте” не выговорились — горло стянуло.
Формальности потекли привычно: директор, соцработник, подписи, даты. Света слышала не смысл, а звук бумаги: шур-шур, щёлк печати, короткое “да, верно”. Елена Павловна время от времени смотрела на Свету внимательно, как на вещь, которую выбирают — не грубо, а сосредоточенно, оценивающе. Андрей Викторович почти не смотрел прямо, будто понимал: взгляд может давить.
— Всё, — сказала наконец соцработник. — Можно ехать.
Анна Сергеевна подошла, поправила Свете воротник, как маленькой, и тихо сказала:
— Ты только… не бойся. Ладно?
Света снова кивнула. Сказать “спасибо” она не смогла.
Они вышли на улицу. Ветер пах мокрыми листьями и холодом. Возле ворот стояла машина — большая, чёрная, блестящая, как полированная шахматная фигура. Не “такси”, не “простая”, а такая, возле которой люди невольно выпрямляют спину.
Елена Павловна открыла заднюю дверь.
— Прошу, — сказала она. — Тебе будет удобно сзади.
Света села. Внутри пахло кожей и чем-то ровным, дорогим — не духами даже, а самой уверенностью в том, что всё под контролем.
Машина тронулась мягко, почти бесшумно.
Первые минуты ехали молча. За окнами тянулся город: серые остановки, мокрые тротуары, рекламные щиты, деревья, из которых ветер выдувал последние листья. Света смотрела и пыталась запомнить — не потому, что любила этот город, а потому что он был её последней привычной картинкой. Всё остальное впереди было неизвестным.
— Светлана, — заговорила Елена Павловна, — если тебе нужно будет… что угодно… ты говори. Мы постараемся сделать так, чтобы ты чувствовала себя спокойно.
Света услышала “постараемся” и подумала: значит, даже они не уверены.