Задушена мечтами не своими,
Катлин во тьме шагала — без пути.
Но сердце билось — вопреки родным,
Прося одно: "Себя мне не предать. Прости."
Классная комната погрузилась в душный полумрак, словно майский зной запер в ней не только тепло, но и звуки. Плотные бордовые шторы, давно утратившие яркость, наглухо прикрывали окна, оставляя лишь узкие щели, через которые пробивались золотистые лучи. Они дробились о пыльные частицы в воздухе, рисуя на партах призрачные узоры. Учитель биологии, сутулый мужчина в выцветшем пиджаке, монотонно бубнил у доски, изредка тыкая указкой в схему митоза, где разноцветные стрелки сплетались в хаотичный танец. Его голос, плоский и безжизненный, сливался с жужжанием мухи, бившейся о стекло в углу.
Катлин сидела на третьей парте, поджав под себя ногу. Её синяя ручка скользила по линованной бумаге, оставляя за собой ровные строчки текста. Она выводила каждую букву с нажимом, будто вбивая слова в страницу: «Хроматиды… расходятся… к полюсам…». Кончик языка непроизвольно прикусывался в моменты сосредоточенности, а висок подрагивал от напряжения. Её тетрадь, испещрённая закладками и пометками на полях, пахла свежей бумагой и чернилами — запах, ставший утешением, надёжнее любых духов.
Мысли держались в заданных рамках: никаких «отвлечений». Ни вспышек смеха с задних рядов, ни взглядов в окно, где ветер трепал верхушки каштанов. Особенно — никаких образов, от которых щемило под рёбрами. «Интерфаза, профаза, метафаза…» — повторяла она про себя, глубже вжимаясь в стул. Учёба была крепостью. Родители гордились её «собранностью», их похвала звучала как: «Вот видишь, Кат, когда не распыляешься на ерунду». А ерундой считалось всё, что заставляло сердце биться быстрее, чем диктовал учебник.
Солнечный луч, прорвавшийся сквозь занавески, упал на запястье, обнажив тонкий шрам — след от детской попытки «стать сильнее». Теперь вместо лезвия были конспекты, вместо крови — чернила. Она писала до тех пор, пока пальцы не немели, а в ушах не стихал шепот тревог. Митоз, мейоз, циклы клеток — они были проще, чем циклы сердца. Предсказуемые, логичные, без риска трещин.
Но щит дал трещину, когда её периферийное зрение уловило движение справа. Айк. Он всего лишь переложил учебник, но в этот момент его пальцы замерли на обложке, будто он колебался — стоит ли открывать её вообще. Катлин невольно задержала на нём взгляд.
Он был… обычным. Невысокий, в простой серой футболке, с непослушными тёмными волосами, падающими на лоб. Ничего особенного. Но именно в этой обыденности таилось что-то невыносимо притягательное. Может, дело было в его молчаливости? В том, как он оставался невозмутимым, даже когда весь класс взрывался от смеха? Или в том, как его тетради по физике были исписаны не только формулами, но и странными набросками в углах страниц?
Он был объектом тайных воздыханий многих девушек в школе, но, казалось, не замечал этого. Неприступный и одинокий — ещё одна причина, по которой Катлин старалась не думать о нём. Даже не смотреть. Даже не представлять, что они могли бы говорить… о чём-то. О чём угодно.
Но именно эта неприступность и делала его таким желанным. Катлин знала: девчонки пытались пробить его броню, заговорить о чём-то, кроме уроков, пригласить на свидание. Всё разбивалось о его вежливую, но непроницаемую стену. Он был загадкой. Тихой гаванью, где, казалось, можно было бы найти покой.
Катлин резко вернулась к конспекту. «Не сейчас. Не ему», — приказала себе, сжимая ручку так, что костяшки побелели. Слово «метафаза» появилось на странице с такой яростью, что бумага порвалась. Родители были правы: любовь — роскошь для тех, у кого нет цели. В голове зазвучал голос матери: «Любовь — для тех, кто доволен чужой жизнью. Ты ведь не из таких, Кат?»
На стене в её комнате, под часами с треснувшим стеклом, висел план. Каждый час был расписан, как клетки в тетради: подъём в шесть, тридцать минут на обед, никаких соцсетей, фильмов, "лишних людей". Айк не вписывался даже в сноску.
— Катлин, продолжите, пожалуйста, — голос учителя прозвучал, как удар хлыста, возвращая в реальность.
Она вздрогнула и вскочила. В классе захихикали.
— Э-это… фаза анафазы, — выдавила она, чувствуя, как горит лицо.
— Верно, — кивнул мистер Гарсиа. Ни злорадства, ни раздражения — только сухая констатация. — И что происходит в анафазе, мисс Уйат?
Катлин открыла рот, но её спас звонок. Она застыла у парты, сжимая край стола, пока одноклассники неслись мимо, скрипели стулья, хлопали рюкзаки. Когда дверь за учителем закрылась, и осталась только тишина, она наконец вдохнула полной грудью. Воздух пах мелом и страхом — резким, как йод.
И тогда она ощутила его присутствие. Не звук, не движение — тишину, которая сгущалась. Айк сидел, откинувшись на стуле, пальцы барабанили по обложке учебника в ритме, похожем на шифр. Катлин медленно повернула голову, и их взгляды столкнулись. Его глаза были не просто голубыми — как лёд на рассвете, пронизанный солнечными нитями. В них плавали золотистые вкрапления, словно кто-то рассыпал звёздную пыль по аквамариновому океану.
— Ты… осталась что-то дописать? — спросил он. Голос — низкий, чуть хриплый, будто давно не говорил.
Катлин попыталась ответить, но язык прилип к нёбу. Вместо слов — только покачала головой. Его взгляд скользнул к её тетради. Смятая страница, порванная ручкой, выглядела болезненно откровенной.
— Я… мне нужно идти, — выдохнула она, хватая рюкзак. План в голове вспыхнул: 17:00–18:30 — химия. Темы 12–15.
— Подожди. — Он шагнул ближе. Его запах — свежий, с нотами мяты и графита — перекрыл всё остальное. — Ты всегда так…
Гул в ушах заглушил слова. Она отступила к окну, спиной касаясь прохладного стекла. Луч света заиграл на стене, указывая на часы. Стрелки неумолимо двигались к пяти, но время, казалось, сжалось в точку.
— «Всегда» — это глупо, — перебила она, повторяя слова матери. — У меня нет на это времени.