Смотритель водных зеркал

Вода не знает жалости. Эрнст усвоил это прежде, чем научился выговаривать имя Триединой Владычицы, богини, чей лик был одновременно и материнским, и бездушным, как гладь застоявшегося озера. Он служил в её храме с тех пор, как память отказывалась ловить что-то ещё, кроме сырости, камня и запаха известки, которой жрецы затирали трещины в стенах. Сорок лет, а может, и все пятьдесят — время здесь текло иначе, замедляясь у края священных бассейнов, словно сама богиня не желала отпускать ни мгновения, чтобы потом не спеша пережевать его в своих глубинах.

Храм Триединой Владычицы стоял на границе между миром живых и мёртвых, как любили повторять жрецы, нажимая на голос. На самом деле он стоял на окраине города, там, где река делала изгиб, напоминая петлю висельника. Двенадцать бассейнов, вырубленных в толще чёрного камня, тянулись вдоль главного нефа, и вода в них была такой неподвижной, что казалась застывшим стеклом. Никакого течения, никакого движения — только гладь, отражавшая сводчатый потолок, где между рёбер сводов застревал дым от благовоний. Говорили, что в этих бассейнах нельзя увидеть своё лицо. Вместо лица вода показывала душу. Купцы, чьи души были изъедены ростовщичеством, видели там свои скелеты, сжимающие мешки с золотом. Знатные дамы, тайно посещавшие бордели, глядели в воду и находили там себя старыми, с вывалившимися гнилыми зубами. Жрецы, стоящие у алтаря, объясняли это великим даром богини: узри свой грех, покайся, заплати храму и будешь прощён. Схема работала безотказно.

Эрнст за эту схему отвечал. Его должность называлась «смотритель водных зеркал», что звучало почти торжественно, если не знать, что весь его штат состоял из него одного, а жалование выдавалось раз в полгода и тут же уходило на пропитание и тряпки, которыми он вытирал пол. Он следил, чтобы вода не мутнела, чтобы в бассейны не падала пыль, чтобы приходящие паломники не совали руки в священную гладь, пытаясь потрогать собственные пороки. Он жил в каморке за алтарём, где стены покрывал липкий налёт сырости, а единственным окном служила решётка в полу, через которую он смотрел в сточную канаву. Его мир ограничивался этими стенами, вечной вознёй с грязными тряпками и тихим, монотонным плеском, когда он менял воду в бассейнах по большим праздникам.

Ни разу за сорок лет он не посмотрел в священную воду пристально. Не наклонился, не заглянул в самую глубь, не попытался разглядеть там что-то, кроме своего размытого отражения. Ему казалось, что чистому сердцу там не на что глядеть. А Эрнст искренне считал своё сердце чистым. Ну, насколько чистым может быть сердце человека, который сорок лет подтирает за грешниками и получает за это медяки. Он не воровал, не прелюбодействовал, не гневался на богов. Он просто жил. Тихо, незаметно, как мох на камне. Единственным его богатством, кроме старой рясы, пропитанной сыростью, была дочь, которую он отдал в услужение в город двадцать лет назад.

Лиса. Он назвал её в честь рыжей кошки, которая жила у них в деревне, пока не сдохла под колёсами воза. Жена Эрнста умерла при родах, и девочка росла в храме, играя среди бассейнов, пока не научилась ходить. Жрецы смотрели на это косо, но терпели — Эрнст был хорошим работящим смотрителем, а детский смех в святилище можно было списать на милость богини. Когда Лисе исполнилось семь лет, Эрнст понял, что не может оставлять её здесь. Храм не место для девчонки, которая скоро станет девкой, а девке среди жрецов, которые давали обет безбрачия, но на самом деле просто тщательнее скрывали свои хотелки, делать было нечего. Он отдал её в город, в дом дальней родственницы, которая обещала пристроить её в портнихи. «Будет шить платья, выйдет замуж за ремесленника, заживёт», — говорила родственница, принимая последние медяки Эрнста. Он верил. Ему так хотелось верить, что он заставил себя поверить, хотя в глубине души знал, что родственница та ещё проходимка.

Двадцать лет он не видел дочери. Двадцать лет он посылал с оказией письма, на которые никогда не получал ответа. Двадцать лет он успокаивал себя тем, что она просто занята, что у неё своя жизнь, что она забыла старого отца-смотрителя, который пахнет сыростью и ладаном. Это было даже хорошо. Забыла — значит, не нуждается, значит, всё у неё в порядке. Эрнст смирился. Он почти забыл, как она выглядит, помнил только рыжие волосы, похожие на ту самую кошку, да смех, который звенел под сводами храма, пока жрецы не шикнули на него в последний раз.

Она пришла в храм в канун большого праздника, когда город затягивало дымкой осеннего тумана, а в бассейны сыпались серебряные монеты от паломников, желавших очиститься перед зимой. Эрнст стоял у входа, поправляя светильники, и увидел её, когда она уже заходила под руку со стариком в дорогом, но поношенном плаще. Старик опирался на трость с золотым набалдашником, дышал тяжело, с присвистом, и его лицо под капюшоном было испещрено красными прожилками — верный признак того, что кровь отравлена годами невоздержанности. Лиса шла рядом, чуть позади, как подобает спутнице, но в её движениях не было той почтительной скованности, с которой прислуга сопровождает господ. Она шла свободно, с той особой, расслабленной грацией, которую Эрнст за свою жизнь научился распознавать. Он насмотрелся на знатных дам, приходивших в храм, чтобы оплакать свои грехи. Но те дамы были одеты в парчу и шёлк. Лиса была одета в простое, но дорогое платье, её рыжие волосы были убраны под платок, и она смотрела вокруг с выражением усталой скуки.

Эрнст узнал её не по лицу — лицо двадцатисемилетней женщины мало напоминало лицо семилетней девчонки. Он узнал её по родинке на шее, той самой, что была у его покойной жены. Кровь стукнула в голову так сильно, что перед глазами поплыли круги. Он хотел шагнуть вперёд, окликнуть её, сказать: «Лиса, это я, отец». Но она прошла мимо, не взглянув на него, её плечо почти коснулось его руки, и от неё пахло не сыростью и ладаном, а дорогими духами, вином и чем-то ещё, чему Эрнст не мог подобрать названия, но что заставило его желудок сжаться.

Загрузка...