Осень в академическом парке была не вспышкой увядания, а долгим, степенным вдохом перед зимним сном. Воздух, острый и чистый, пахнул прелой листвой, дымом из печных труб их маленького дома и тёплым хлебом. Киара вышла на крыльцо, обняв себя за плечи. Наблюдала, как Аррен поправляет скрипящую ставню у сарая. Движения его были точными, лишёнными былой магической стремительности, но обретшими новую, умиротворённую грацию. Это был труд не по необходимости, а ради самого труда — ритуал закрепления мира.
Их сын, Террон, появился на пороге беззвучно, как тень. В двадцать он был выше отца, а в его осанке читался странный синтез безупречной выправки Аррена и хищной, сдержанной готовности Киары. Его волосы, иссиня-чёрные и коротко остриженные, казались чужими на фоне серебра отца и ночи матери. Но глаза — рубиновые, глубокие, с недетской тяжестью взгляда — выдавали наследие с первого мига. Кожа, бледная и гладкая, как отполированный мрамор, оттеняла резкие, словно высеченные черты лица: высокие скулы, прямой нос, упрямый подбородок. Он был красив не так, как люди. Он был совершенен так, как бывают красивы клинки или горные пики — без намёка на мягкость.
Он молча взял у отца ящик с инструментами, и в этот момент из-за угла дома появилась девушка. Студентка младших курсов, с взволнованно румяными щеками и конвертом в дрожащих пальцах. Она замерла, увидев его, и в её глазах смешались восторг и ужас.
— Террон? Я… мне поручили передать. Вам.
Он повернул к ней лицо. Его взгляд, лишённый любопытства, скользнул по конверту, по её руке, по её лицу, будто изучал незнакомый, но неинтересный вид мха на камне. Он взял письмо. Бумага была надушена, с изящным вензелем.
— Спасибо, — произнёс он. Голос был ровным, без тембра, звуком отдалённого колокола под толщей льда.
Девушка, не получив ни улыбки, ни намёка на продолжение, заторопилась прочь, споткнувшись о корень. Террон не посмотрел ей вслед. Он повертел конверт в пальцах, почувствовав лёгкое, смешное биение чужого волнения, запечатанное в бумагу. Потом большим пальцем провёл по краю. По линии разреза вспыхнул и тут же погас крошечный, холодный огонёк — белый, с синевой в сердцевине. Конверт и его содержимое обратились в горстку тончайшего пепла, который ветер унёс прочь, не дав коснуться земли.
— Зачем? — спросил внутри ледяной голос Белого дракона, похожий на скрежет льда по камню. — Можно было просто не читать. Они так нервничают, когда их дар отвергают.
— А я не люблю долги, — мысленно, но чётко ответил Террон. — И обещания, которых я не давал.
— Практично, — отозвался второй голос, шипящий, как пар над кислотой. — Пепел — хорошее удобрение. Для чего-нибудь полезного.
Две сущности внутри него, отозвались не противоречием, а тихим, почти отцовским одобрением. Они давно приняли друг друга, как две стороны одной горы — солнечную и теневую. Их спор был не войной, а вечным диалогом бытия, и Террон был живым мостом в этом диалоге.
Аррен, наблюдавший за сценой, встретился взглядом с Киарой. В их молчаливом обмене не было осуждения сыну. Было понимание, отшлифованное годами. Они знали цену внимания, навязанного миром. Киара слегка подняла бровь, будто говоря: «Опять?» Аррен едва заметно пожал плечами: «Что поделаешь». Террон, поймав этот беззвучный разговор, кивнул им, как партнёр, подтверждающий условия давнего договора. Да, опять. И нет, это не проблема.
Позже, за ужином, в комнате царила тишина, но не неловкая. Звучал лишь стук приборов да тихий голос Аррена, обсуждавшего с Киарой новый учебный план для первокурсников. Террон слушал, изредка вставляя точное замечание или вопрос. Он знал их историю — не по рассказам, а по молчанию, которое наступало между ними иногда, по едва уловимому касанию руки отца к шраму на предплечье матери, по тому, как они смотрели в окно на севере, будто видя там не парк, а ледяную гробницу. Их прошлое было тяжёлым камнем на дне реки их настоящего. Оно было, оно определяло течение, но вода над ним была прозрачной и спокойной.
Он вырос в этой тишине. В запахе старой бумаги из отцовского кабинета и остроте масел для клинков из материнской комнаты. В звуке совместной работы над задачами, которые решались не магией, а логикой и терпением. Любовь здесь была не в словах. Она была в полной чашке чая, которую мать ставила перед ним, не спрашивая; в отцовской ладони, лёгкой на его плече, когда тот проходил мимо; в том, что его одиночество никогда не пытались развеять насильно. Они дали ему корни, но не клетку. И потому он любил их той редкой, абсолютной любовью, что не требует доказательств.
Со сверстниками у него не сложилось ничего. Не из-за высокомерия, а из-за фундаментальной, непреодолимой разницы в масштабе существования. Их заботы — оценки, интриги, первые влюблённости — были для него мелкой рябью на поверхности пруда, в то время как его ум был погружён в омут древних голосов и бездонного неба. Он слышал их смех в коридорах Академии, видел, как они сбиваются в стайки, и чувствовал то же, что, вероятно, чувствует одинокий волк, наблюдающий со скалы за игрой щенков: отстранённое, почти биологическое непонимание. Ему не было до них дела. Ни до кого. Они были хрупкими, временными, слишком погружёнными в игру под названием «общество», правилами, которые он с рождения отказывался принимать. Их попытки заговорить с ним разбивались о стену его вежливого, но абсолютно непреодолимого безразличия. Он не ненавидел их. Он их не замечал. И в этом была самая страшная для них форма отчуждения.
Но его настоящая жизнь начиналась за пределами этих стен.

Приглашение от дома Соларис пришло не на бумаге, а в виде личного курьера — молодого, безупречно одетого аристократа с пустыми глазами и заученными фразами. Он ждал у калитки, не смея переступить порог без прямого приглашения, словно их дом был поражен чем-то заразным. Террон принял его на крыльце.
— Лорд Альберик Соларис просит вас оказать честь посещением семейной резиденции для обсуждения вопросов, касающихся вашего будущего и положения семьи в новых… реалиях, — отбарабанил посланец.
Террон смотрел на него, и в его рубиновых глазах не было ни волнения, ни страха. Был холодный, аналитический интерес, как к редкому насекомому. Он знал, что это ловушка. Но была и другая причина, глубокая и тихая, которую он не стал бы озвучивать даже драконам внутри. Он шёл туда не только чтобы отвергнуть их. Он шёл, чтобы высказать всё то, что его отец, Аррен, так и не сказал им за долгие годы — из долга, такта или той самой ледяной выдержки, что была и его силой, и его клеткой. Террон чувствовал не свою обиду, а сыновью ярость за того мальчика, которым когда-то был его отец, за юношу, которого пытались сломать в этот безупречный инструмент. Он шёл туда как их общий, наконец-то свободный голос. Ловушку можно обратить в оружие, если войти в неё с единственной целью — сломать изнутри.
— Передайте, — сказал Террон, и его голос был тише шелеста осенних листьев, но от этого не менее чётким, — что я явлюсь. Завтра в полдень. Для окончательного разговора.
Его согласие было не уступкой. Это был приговор, который он собирался вынести сам.
Резиденция Соларис была не замком, а крепостью разума. Стены из светло-серого мрамора, лишённые украшений, геометрически безупречные линии, тишина, в которой слышен был лишь далёкий звон магических инструментов из лабораторий. Здесь не жили — здесь вычисляли. Террона провели в кабинет Альберика — помещение, больше похожее на операционную или штаб: карты, свитки, голографические проекции битв вместо картин.
Лорд Альберик Соларис восседал за столешницей из чёрного стекла. Он казался ещё более острым и безжизненным, чем в памяти Террона, будто годы не добавляли ему плоти, лишь оттачивали костяной каркас. Его кроваво-красные глаза изучали внука без тени родственного чувства.
— Террон. Рад, что ты увидел целесообразность диалога, — начал он, не предлагая сесть. — Ситуация в Империи нестабильна. «Лига Старой Крови» набирает влияние, и их риторика против всего синтетического и гибридного опасна. Твоё уникальное положение… требует защиты и правильного позиционирования.
— Позиционирования, — повторил Террон, не двигаясь с места. Он стоял посреди комнаты, как инородное тело, которое нельзя вписать ни в один из этих безупречных чертежей.
— Разумеется. Отказ от фамилии был эмоциональным жестом. Пора его исправить. Ты станешь открытым наследником дома Соларис. Мы обеспечим тебе политическое прикрытие, место в Совете, статус, который заставит этих вырожденцев из Тенебрин заткнуться. Твоя сила станет не личной аномалией, а легитимным инструментом нашей династии. — Альберик сложил длинные пальцы. — Естественно, это потребует от тебя некоторых шагов. Публичных заявлений. Отказа от связи с… прошлым твоей матери. Чистота линии должна быть безупречной в глазах общества.
В воздухе повисло молчание. Террон чувствовал, как внутри него пробуждаются оба дракона. Не ярость, а нечто большее — глубокое, первозданное отвращение.
— Они хотят поставить тебя в витрину. С табличкой, — шипел Чёрный, и его голос был похож на кипение кислоты.
— Они пытаются аппроксимировать живое существо политической формулой, — холодно констатировал Белый.
— Вы предлагаете мне стать вашим флагом, — наконец сказал Террон. Его голос не дрожал. Он резал. — Позолоченным талисманом. Чтобы прикрыть мной свою жажду власти, пока вы продолжаете свои игры. Вы предлагаете мне отречься от матери? От той половины себя, что даёт мне силу, о которой вы можете только мечтать?
— Я предлагаю тебе выжить и обрести влияние! — в голосе Альберика впервые прозвучал металл, ледяной и острый. — Без нас ты — диковинка, на которую охотятся все! С нами — сила!
— Сила? — Террон сделал шаг вперёд. Его движение было не угрозой, но пространство вокруг него словно сжалось, стало тяжелее. — Вы говорите о силе, вы, которые боялись собственных драконов до такой степени, что вырезали их, как аппендикс? Вы, которые видят в мире лишь шахматную доску? Вы, которые сломали моего отца, пытаясь впихнуть его живую душу в ваши мёртвые схемы? Ваша «сила» — это трусость, возведённая в стратегию. Это страх перед всем живым, что не вписывается в ваши чертежи. Вы не семья. Вы — архив. Пыльный склад амбиций, в котором задохнулось всё человеческое.
Альберик медленно поднялся. Он был высок, но рядом с Терроном, наполненным тихой, вселенской яростью, казался хрупким, бутафорским.
— Ты не понимаешь, с чем играешь. Отвергнув защиту семьи…
— У меня есть семья, — перебил его Террон. Каждое слово падало, как обточенный льдом булыжник, высекая искры из тишины. — Она живёт в старом доме в академическом парке. Она не предлагает мне сделок. Она дала мне свободу. А вы… вы предлагаете самую роскошную клетку. Нет.
Он выдохнул, и в выдохе этом, казалось, вышла последняя тень сомнения, последний призрак долга перед этим местом.
— Я, Террон, сын Киары и Аррена, отрекаюсь от дома Соларис. От его фамилии. От его наследства. От его «защиты». От его гнилых, бескровных амбиций. С этого момента для вас я не существую. А вы — для меня.
Тишина после разрыва была особого свойства. Она не была пустой — она была насыщенной, как почва после долгого отдыха, готовая дать ростки чему-то новому. Террон проводил дни в полётах и в долгих, молчаливых внутренних беседах. Драконы внутри него, освобождённые от необходимости защищать его от родового давления, теперь обращались к более глубоким, вечным темам.
Они говорили с ним о времени. Не о годах и веках, а о великих дыханиях вселенной — эпохах, когда иные цивилизации достигали зенита и, не сумев найти равновесия с собой, исчезали в небытии, оставив после лишь эхо в памяти стихий.
— Были строители кристаллических городов, — рассказывал Белый дракон, и в его ледяном голосе звучала печаль рассеянного света. — Они верили, что совершенная форма породит совершенный дух. Они вычислили идеальные углы, гармоничные частоты, создали дворцы, от которых захватывало дух. Но в погоне за безупречной формой они выхолостили содержание. Их души, закованные в математическую элегантность, перестали рождать новое. Они замерли, буквально окаменели в своих идеальных чертежах, превратившись в красивые, пустые статуи. Их города стоят до сих пор в глубине пустынь — молчаливые музеи самим себе.
Террон слушал, пролетая над лесами, и ему виделись эти призрачные башни из хрусталя, сияющие под чужим солнцем. В его сознании всплывали холодные чертежи кабинета Альберика, безупречные и безжизненные. Сходство вызывало не мысль, а глухое, физиологическое отторжение.
— А ещё были дети вулканов, — вступал Чёрный дракон, и его шипящий голос смешивался со свистом ветра. — Народ пламени и мгновенной страсти. Они не строили ничего вечного — лишь гигантские кострища для своих пиров и сожжений. Они жили одним днём, одним порывом, презирая завтра. Их сила была ослепительна и ужасна. И они сгорели. Не от врага. От собственной неукротимой ярости, которая в конце концов обратилась внутрь. Они пожрали сами себя в огне гражданской междоусобицы, длившейся одно-единственное, бесконечное столетие. От них остался лишь пепел, да тёплые камни в долинах, где теперь никто не живёт.
И в этом повествовании Террон слышал эхо грубого голоса деда Кельвана, видел ярость, готовую спалить мир, лишь бы не согнуться. Цикл. Вечное, глупое повторение.
Но самый пронзительный рассказ был о фениксах.
— Это были гордейшие из гордых, — говорил Белый, и в его тоне звучало не осуждение, а безмерное уважение к трагедии. — Их суть была огнём возрождения. Они могли восстать из пепла любого поражения, любой раны. Это стало их догмой. Они возвели свою способность в абсолют, в единственную истину.
— И когда пришла беда, которую нельзя было пережить, просто воскреснув, — продолжал Чёрный, и его голос звучал приглушённо, как тлеющие угли, — они столкнулись с выбором. Изменить свою природу, принять помощь, смириться… или остаться верными себе. Они выбрали верность. Они сошлись всем родом и возжгли величайший костёр, в котором сгорели все до единого, чтобы не допустить «осквернения» своей чистой сути чуждыми силами. Не враг их уничтожил. Они самостоятельно совершили акт абсолютного, ужасающего самоуничтожения во имя чистоты идеи о самих себе. Гордыня была их силой и их саваном.
— Упрямство, — подытожил Белый, — бывает разным. Одно — упрямство потока, который точит камень. Другое — упрямство скалы, которая предпочитает расколоться, чем позволить воде изменить свою форму.
Террон молчал, впитывая эти истории. В них не было морали, только факты. Но факты эти ложились в душу тяжёлым, неоспоримым грузом. Мир не просто ходил по кругу. Он был заражён этой идеей чистоты, этой готовностью к самоуничтожению во имя призрака. И он, носитель двух сущностей, сам был живым отрицанием этой идеи. От этой мысли внутри него зародилось нечто новое — не тревога, а острое, жгучее любопытство. А что, если есть другие? Не упрямцы, не фанатики, а те, кто ищет иной путь?
Именно в такой момент размышлений, когда он стоял на уступе одной из возвышенностей, внизу, на ещё не просохшей от утренней росы дороге, послышался чёткий, неспешный стук копыт и скрип колёс. Не рысь гонца, не грохот военного экипажа. Это был звук целенаправленного, неторопливого вторжения в его уединение. Террон не обернулся. Он знал, кто может позволить себе приехать так. Только один человек.
Дома, в небольшой гостиной, они уселись. Аррен и Киара удалились, дав им пространство, но Террон знал — мать слушает кожей, а отец анализирует каждый оттенок интонации из кабинета. Исфрид, в тёмном дорожном плаще, казался усталым чиновником, но его глаза, глаза учёного-некроманта, горели тем же неугасимым любопытством, что и прежде. Он так и не женился, ему позволяло время, да и ситуация в стране не становилась легче после войны с Разломами.
— Я слышал, ты устроил в обоих домах небольшой апокалипсис, — начал Исфрид, и в уголке его глаза дрогнула не улыбка, а её тень, знак странной, уставшей от всего забавы. — Альберик Соларис в ярости, которую даже не пытается скрыть за расчётами. Кельван Тенебрин… — Исфрид махнул рукой, словно отгоняя навязчивое насекомое. — Кельван Тенебрин в своём репертуаре. Он называет это «проявлением истинной, неукротимой сути», но в его голосе я слышу яд. Он боится, что не сможет этой сутью управлять.
Террон молча слушал, откинувшись в кресле. Рубиновые глаза были непроницаемы.
— «Лига Старой Крови», — Исфрид произнёс это название без эмоций, как диагноз, — получила от твоего демарша новый импульс. Их риторика теперь проста: смотрите, даже плод великого эксперимента Императора отворачивается от новых порядков, ищет чистоты! Хотя, — он посмотрел на Террона пристально, — ты ведь не ищешь чистоты. Ты её отрицаешь в принципе. Что, согласись, ещё страшнее.