Бертольд никогда не считал себя религиозным человеком, но за сорок лет, что он владел солеварнями на побережье Литании, он ни разу не пропустил ежегодную жертву богу глубин Торосу. Это была не вера, нет. Это была сделка, такой же четкий и бездушный расчет, как и все в его деле. Соль была богатством, а море — его единственным и капризным партнером, которому лучше было платить вовремя. Десятая часть дохода, идолы из черного дерева, серебряные цепи и, раз в год, главное подношение — золотая статуя рыбы, которую жрецы храма Тороса торжественно топили в приливной волне с центрального пирса. Бертольд смотрел на эти церемонии с мрачной усмешкой в густую бороду, считая про себя, сколько новых чанов для выварки он мог бы купить на эти деньги, но платил. Потому что дед его платил, и отец платил, и шторма обходили их солеварни стороной, а рассол в шахтах держал нужную крепость.
Все изменилось, когда наместником в портовый город Рош-Торос прислали лорда Эрхарда фон Гельцена. Худой, с лицом, напоминающим голодного хорька, этот выскочка из столицы привез с собой не только королевский указ о повышении налога на соль втрое, но и ту самодовольную уверенность, что любой местный обычай можно перекроить под нужды казны. Война на восточных границах пожирала золото с такой жадностью, с какой рассол впитывался в соль, и фон Гельцену было плевать, что Торос — бог жестокий и мстительный. Он смеялся в лицо жрецам, когда те пришли к нему с прошением сохранить налоговые послабления для храмовых земель.
— Боги, — сказал наместник, развалившись в кресле, которое привез с собой из столицы, обитое красным бархатом, — они сами за себя постоят. А я отвечаю перед королем.
Бертольд стоял в приемной и слушал этот разговор через неплотно прикрытую дверь. Его толстые, покрытые соляными наростами пальцы сжимались в кулаки. Он был не из тех, кто громко возмущается. Он был из тех, кто считает, взвешивает и молчит. И счет, который он держал в голове, был страшен. Тройной налог разорял его вчистую. Он мог уволить половину рабочих, но тогда встанут варницы. Мог продать лес, заготовленный на зиму, но тогда нечем будет топить печи. Или мог, как делал всегда, заплатить Торосу золотую рыбу, но тогда на налог просто не оставалось денег, и наместник отобрал бы солеварни по закону.
Он сидел в своей конторе, пахнущей солью и потом, и смотрел на старую, потускневшую статую рыбы, которая стояла на почетном месте в резном дубовом ларце. Ее сделал еще его отец. Рыба была толстая, с выпуклыми золотыми глазами, и Бертольду всегда казалось, что она смотрит на него с немым укором. Он плюнул бы на этот укор, если бы не страх. Не перед богом — перед тем, что море, лишенное своей доли, отнимет у него все.
— Блядь, — сказал он в пустоту. — Решайся, старый хрыч.
Он решился. Впервые за сто лет, как гласили летописи храма, ни одна семья солеваров не пропустила жертвоприношение. Но Бертольд пропустил. В день церемонии он не принес золотую рыбу. Вместо этого он отнес золото наместнику, выложил его тяжелые кружочки на сукно стола и сказал:
— Вот налог за этот год. Весь. До последней монеты.
Фон Гельцен приподнял бровь, пересчитал золото, усмехнулся и кивнул. Ему было все равно, что там, в храме, недосчитались очередной золотой рыбы. Бертольд вышел от наместника с тяжелым сердцем, но с чувством, что он сделал единственно возможный выбор. Он даже позволил себе кружку горячего вина в таверне «Якорь», чего не делал уже много лет. Сидел у закопченного окна, смотрел на серую гладь залива и думал: авось пронесет. Бог глубин, может, и жесток, но он же не всевидящий. Сотни лет топят в него золотом, неужели одной пропущенной рыбой дело решится?
Авось не пронесло.
На следующее утро Бертольд проснулся от тишины. Это была неестественная, гнетущая тишина, которой не должно было быть. Он выскочил из дома, который стоял на скалистом мысу в двух сотнях шагов от причалов, и замер. Сердце его ухнуло куда-то вниз, в пустоту. Моря не было. Там, где вчера еще бился прилив, где вода лизала сваи солеварен, простиралась бесконечная, ссохшаяся, грязно-серая равнина из ила, песка и обломков ракушек. Вода ушла. Она отступила на добрую милю, оставив на берегу корабли, которые теперь лежали на боку, как выброшенные киты, жалобно скрипя мачтами. Рыбацкие лодки, еще вчера покачивавшиеся у причала, валялись в грязи в полусотне шагов от воды.
Бертольд не верил своим глазам. Он спустился по лестнице, вырубленной в скале, ступил на ил, который противно чавкнул под подошвами. Дошел до ближайшего соляного бассейна, где еще вчера кипела работа. Бассейн был пуст. Рассол, который он выкачивал из шахт месяцами, ушел. Вся вода, что питала его промысел, исчезла вместе с морем.
— Пиздец, — выдохнул Бертольд. Голос его прозвучал глухо в этой мертвой тишине, где даже чайки умолкли.
К полудню весь город узнал о том, что случилось. Люди высыпали на берег, смотрели на обнажившееся дно, крестились на храм Тороса, который теперь возвышался на скале над пустотой, и шептались. Жрецы вышли на пирс в своих тяжелых одеждах из черной парчи, расшитой серебряными волнами, и провозгласили, что это гнев бога. Торос отвернулся от города. Торос забрал свое море.
— Это тот, кто не принес жертву! — кричал верховный жрец, потрясая посохом, увенчанным кораллом. — Это проклятие пало на нас из-за жадности одного человека!
Бертольд стоял на пороге своей конторы и смотрел, как мимо идут люди. Он видел их лица — испуганные, злые, ищущие, на кого бы вылить этот страх. Он знал, что они смотрят на него. Но он еще не понимал, насколько все серьезно.