Глава 1. Лиза

Есть такое время ночи, когда город наконец затыкается. Не целиком — где-то всегда будет выть сигнализация или хлопать дверь подъезда, — но верхний слой шума стирается, и остаётся только гул. Ровный, низкий, почти уютный. Я люблю это время. Одиннадцать с чем-то, может, ближе к полуночи, когда сидеть на лавке под фонарём с книгой — не странность, а единственно правильное занятие.

Лавка у круглосуточного ларька на углу Чернышевского и Пятой Парковой — моё личное секретное место, о котором знает, наверное, весь район. Продавец Гиви уже не спрашивает, буду ли я что-нибудь покупать. Я не буду. Мне нужен только фонарь над головой и два-три часа тишины, в которой Сильвия Плат звучит не как программа по зарубежной литературе, а как разговор.

Сегодня не читается.

Я перечитываю один и тот же абзац третий раз, и слова скользят мимо, не цепляясь ни за что. В голове — завтрашний семинар по когнитивной лингвистике, незаконченная глава диссертации и мамин голос из утреннего созвона: «Лиза, тебе двадцать два, а у тебя ни нормальной работы, ни нормального мужчины, только книжки и фонарь». Она не говорила про фонарь, но могла бы.

Я опускаю книгу на колени и смотрю на ларёк. Гиви внутри листает что-то в телефоне, подсвеченный голубоватым экраном и лампой дневного света, от которой все выглядят как покойники. За стеклом ровными рядами стоят бутылки с водой, и мне почему-то хочется пересчитать их, когда взгляд цепляется за движение правее.

Мотоцикл.

Точнее — сначала звук. Характерный низкий рык, который я чувствую грудной клеткой раньше, чем слышу ушами. Потом свет фары, один резкий луч, который мазнул по асфальту и погас. И вот он стоит у ларька — чёрный спортбайк, хищная обтекаемая форма, которую я не могу опознать по марке, потому что ничего не понимаю в мотоциклах и никогда этим не гордилась.

Парень, который с него слезает, двигается так, будто вокруг нет ни одного наблюдателя. Ну, технически их и нет — только я, и я наблюдаю из-за книги, которую подняла обратно к лицу с позорной скоростью.

Шлем. Чёрный матовый шлем с тонированным визором, который он не снимает. Кожаная куртка, не новая — видно, что она живёт на нём, а не висит в шкафу для образа. Перчатки он тоже не снимает — подходит к окошку, стучит костяшкой по стеклу, и Гиви поднимает голову.

— Воду. Холодную. Самую холодную, какая есть.

Голос глухой через шлем, но слышно хорошо — ночь тихая, расстояние между ларьком и моей лавкой смешное. Что-то в этом голосе, в его тембре, низком и чуть хрипловатом даже через фильтр визора, заставляет меня задержать дыхание на секунду дольше, чем нужно.

Гиви что-то бурчит. Звякает холодильник. Парень стоит вполоборота ко мне, и я понимаю, что пялюсь поверх страницы сто тридцать четвёртой, на которой Сильвия Плат заслуживает куда больше внимания, чем случайный мотоциклист у ларька.

Я заставляю себя опустить взгляд.

Одно предложение. Второе. На третьем я снова поднимаю глаза — и обнаруживаю, что он смотрит на меня.

То есть — визор направлен в мою сторону. Я не вижу его глаз. Не вижу лица вообще. Но я физически ощущаю его взгляд, всей поверхностью кожи, как будто ночной воздух между нами сгустился и стал плотнее.

Он берёт бутылку у Гиви. Не оборачиваясь. Не отводя от меня шлема. Приподнимает визор ровно настолько, чтобы поднести горлышко к губам, — и я вижу только подбородок, линию челюсти, и как вода стекает по коже и оставляет тёмную дорожку на вороте футболки под расстёгнутой курткой. Визор опускается обратно.

А потом он идёт ко мне.

У меня есть примерно четыре секунды, чтобы решить, как я к этому отношусь. Четыре секунды — это восемь его шагов, неспешных, уверенных, с тем ленивым ритмом, который бывает у людей, абсолютно не сомневающихся в том, что они делают. За эти четыре секунды я успеваю: а) запаниковать, б) напомнить себе, что паниковать глупо, в) выпрямить спину, г) сделать лицо, которое, надеюсь, говорит «мне совершенно всё равно, что ты идёшь ко мне».

Он останавливается в двух шагах от лавки. Крутит бутылку в затянутой в перчатку руке — машинально, между пальцами, — и этот простой жест почему-то приковывает взгляд.

— Сильвия Плат, — говорит он, кивнув на книгу. Голос глухой из-за шлема, но интонация считывается безошибочно. Это не вопрос. Это начало чего-то. — В полночь. На лавочке. У ларька.

Я поднимаю бровь. По крайней мере, надеюсь, что поднимаю одну, а не обе, потому что иногда у меня не получается.

— И?

— И ничего. — Он делает ещё глоток, снова приподняв визор на ту же невозможно скупую щель. — Просто красиво.

Вот здесь нормальная я должна промолчать или сказать «спасибо» и вернуться к книге. Но какая-то другая я, та, которая просыпается ближе к полуночи и принимает сомнительные решения, говорит:

— Красиво — это ты так подкатываешь?

Он смеётся. Коротко, негромко, и звук гаснет внутри шлема, но я успеваю его поймать, и он теплее, чем я ожидала.

— Если бы я подкатывал, ты бы это почувствовала.

— Я чувствую, что ко мне подошёл незнакомый мужчина в шлеме посреди ночи. Это чувство ближе к тревоге, чем к романтике.

— Справедливо. — Он отступает на полшага, и в этом движении нет обиды, только что-то вроде уважения к обозначенной границе. — Могу отойти на три метра. Или пять. Или вон до того дерева. Но оттуда мне придётся кричать, а у нас тут спальный район.

Я чувствую, как дёргается уголок губ. Нет. Не буду улыбаться.

— О чём тебе кричать-то?

— О Сильвии Плат, видимо. — Он пожимает плечами. — «Умираю — это искусство, как и всё остальное. Я делаю это исключительно хорошо». Тебе ведь нравится именно это?

Я моргаю.

Мне, наверное, не стоит удивляться, что человек способен процитировать Плат. Люди читают. Даже люди в мотоциклетных шлемах посреди ночи у ларька. Но что-то в том, как он это произнёс — ровно, без нажима, без попытки произвести впечатление, — заставляет меня захлопнуть книгу и посмотреть на него прямо.

Глава 2. Алексей

Я проезжаю два квартала, прежде чем понимаю, что улыбаюсь.

Это раздражает, потому что улыбаться в шлеме — бессмысленное занятие, никто не видит, а щёки упираются в поролон, и через пару минут начинает сводить челюсть. Но я улыбаюсь, и ничего не могу с этим сделать, и злюсь на себя примерно полсекунды, а потом перестаю, потому что жизнь слишком короткая, чтобы злиться на собственную улыбку.

Девчонка с книгой.

Я заехал за водой. Просто за водой. Двадцать минут по ночному городу, пустые дороги, горячий воздух пополам с выхлопом, гудящие мышцы после целого дня — и всё, что мне было нужно, это холодная вода и ещё двадцать минут дороги до дома. Простой план. Понятный.

А потом я увидел её.

Она сидела под фонарём, и фонарь делал с ней какую-то несправедливую вещь — выхватывал из темноты только её, как будто весь остальной район был декорацией, а она — единственным, на что стоит смотреть. Тёмные волосы убраны наверх, но не аккуратно, а как получилось, и несколько прядей выбились и лежали на шее. Она читала, и у неё было такое лицо, какое бывает у людей, когда они целиком внутри текста, — слегка нахмуренное, с чуть приоткрытыми губами, и я подумал, что она похожа на тех девушек из старых фильмов, которые сидят в библиотеках и не знают, что за ними наблюдают. Только те девушки обычно были в чёрно-белом кино, а эта — в цвете. В очень подробном, невозможном цвете.

Я подошёл к ларьку и попросил воду, и пока продавец копался в холодильнике, я смотрел на неё и думал, что надо сесть на байк и уехать. Именно так и надо сделать. Потому что я знаю, чем заканчиваются такие вещи — ничем. Ничем они заканчиваются, если ты тот, кто я есть, и у тебя нет ни диплома, ни карьеры, ни ответа на вопрос «а кем ты себя видишь через пять лет», который нормальные люди задают на третьем свидании.

А потом она подняла глаза.

И посмотрела на меня. И быстро спряталась за книгу — так быстро, что я чуть не рассмеялся вслух, потому что это было самое красноречивое «мне всё равно» в истории человечества.

И я пошёл к ней. Потому что — ну а что мне ещё было делать. Иногда ноги принимают решения раньше головы, и спорить с ними бесполезно.

Плат.

Она читала Плат. Я увидел обложку — «Под стеклянным колпаком», потрёпанное издание, явно не первый раз прочитанное, — и внутри что-то щёлкнуло. Такой звук, как будто ключ проворачивается в замке, который давно считал сломанным.

Я не врал ей — я действительно читал Плат. Давно, в другой жизни, когда ещё думал, что университет и правильные шаги в правильном порядке — это то, чего я хочу. Мне было девятнадцать, и я таскал из библиотеки всё подряд: Плат, Буковски, Керуак, Бродский — всех тех авторов, которых девятнадцатилетние парни читают, чтобы чувствовать себя глубокими. Разница в том, что большинство из этих парней потом забывают цитаты и идут работать в офис, а я забыл офис и оставил цитаты.

Когда я заговорил с ней, она сделала именно то, что я ожидал: подняла бровь, выставила колючки, попыталась казаться равнодушной. И это было бы убедительно, если бы не одна вещь — она развернулась ко мне всем корпусом. Целиком. Ещё до того, как решила, что я заслуживаю внимания, её тело уже решило за неё. Я заметил это сразу, и мне пришлось очень постараться, чтобы не упомянуть это вслух, потому что тогда бы она точно меня прогнала.

Она умная. По-настоящему умная, не из тех, кто нахватался цитат и козыряет ими при случае. Это было слышно по тому, как она разговаривала — быстро, точно, каждое слово на месте, с таким холодноватым юмором, за которым пряталось что-то тёплое. И она, кажется, не очень хотела, чтобы это тёплое было видно. Она напомнила мне кошку, которая делает вид, что ей не интересен фантик на верёвочке, но зрачки уже расширились и хвост подрагивает.

Лингвист. Она учится на лингвиста. И вся жизнь у неё расписана — это было понятно не по словам даже, а по тому, как она испугалась моего вопроса. «А что в этом плохого?» — и голос стал жёстче, и спина выпрямилась, и это был не совсем её голос, я почему-то уверен. Кто-то вложил ей в голову, что план — это единственное, что стоит между ней и катастрофой. Родители, наверное. Или один из родителей. Такое обычно делает кто-то один, у кого хватает настойчивости повторять одно и то же, пока оно не прорастёт.

Я знаю, как это работает. У меня было похожее.

Но это другая история, и думать о ней сейчас я не хочу.

Я сворачиваю на свою улицу и глушу мотор. Снимаю шлем, и ночной воздух бьёт по лицу — тёплый, с запахом нагретого асфальта и пыльных тополей. Сижу на байке, держу шлем в руках и смотрю в темноту.

Она не назвала имени. И я не назвал.

Я мог бы. Мог бы попросить номер. Любой вменяемый человек так бы и сделал — «давай обменяемся номерами, выпьем кофе, вот это всё». Нормальный набор. И я уже открыл рот, чтобы предложить, и в этот момент она сказала «а что в этом плохого» — про свою расписанную жизнь, про кафедру и конференции, — и в её голосе на долю секунды мелькнуло что-то такое, от чего я передумал.

Не вызов. Скорее — щит. Она проговаривала эти вещи как мантру, как что-то, во что нужно верить, чтобы земля под ногами не поехала. И я подумал: она ищет кого-то, кто впишется в этот план. Кого-то с дипломом, с должностью, с ответами на вопросы, которые задают на ужине у родителей. Кого-то, при виде которого её мама — или кто там — скажет «ну наконец-то» вместо «ты шутишь?».

А я — я ни во что не впишусь.

Поэтому я встал и ушёл. Красиво ушёл, надо отдать мне должное. Легко, с шуткой, не дав ей увидеть момент, когда решение далось мне тяжелее, чем должно было. Потому что вот какая штука: она улыбнулась мне. Один раз, в самом конце, и она пыталась это скрыть — сжала губы, как будто можно физически удержать улыбку, если достаточно сильно стиснуть зубы. Не получилось. Уголки рта поехали вверх, и в глазах мелькнула злость на саму себя, и это было — я даже не знаю, как это описать. Красиво — слишком простое слово. Честно — ближе. Она улыбнулась честно, а от честного уехать сложнее, чем от красивого.

Глава 3. Лиза

Я не сплю до трёх.

Это не бессонница в привычном смысле — не тревога, не списки дел, которые крутятся в голове и не дают отключиться. Это другое. Я лежу на спине, одеяло сбито к ногам, потому что ночь тёплая и душная, и потолок надо мной испещрён тенями от фонаря за окном, и я прокручиваю разговор. Весь, с начала до конца. Каждую реплику.

«Если бы я подкатывал, ты бы это почувствовала.»

Я чувствовала. В том-то и проблема. Я чувствовала, и он знал, что я чувствую, и не стал на этом играть, и вот это — вот именно это — не укладывается у меня в голове.

Я переворачиваюсь на живот и утыкаюсь лицом в подушку. Подушка тёплая с обеих сторон, я уже проверила.

Он процитировал Плат. Вот так, легко, между делом, как будто все мотоциклисты в шлемах носят с собой «Леди Лазарь» в подкорке. И не напрягся, не выдержал паузу для эффекта, не посмотрел на меня, ожидая восхищения. Просто сказал — и пошёл дальше. Я за двадцать два года своей жизни могу пересчитать по пальцам одной руки мужчин, которые знают, кто такая Сильвия Плат, и у большинства из них это знание заканчивается на «а, это та, которая с духовкой». А этот — цитирует наизусть. В полночь. У ларька. В мотоциклетном шлеме.

Я снова переворачиваюсь на спину.

Ладно. Допустим, он начитанный. Бывает. Это не повод лежать без сна и вспоминать, как он пил воду — запрокинув голову, и капли стекали по подбородку на шею, и я видела только полоску кожи под шлемом, и почему-то именно эта полоска, узкая, незащищённая, между чёрным пластиком и воротом футболки, показалась мне интимнее, чем должна была. Интимнее, чем голая грудь на пляже, интимнее, чем расстёгнутые пуговицы на рубашке. Потому что всё остальное было закрыто — шлем, куртка, перчатки, — и эта случайная полоска кожи была единственным, что он мне позволил увидеть.

Боже, о чём я вообще думаю.

Я сажусь в кровати и включаю телефон. Два часа сорок семь минут. Шесть непрочитанных сообщений от Ани, и я знаю, не открывая, что там что-то про «ты не поверишь, что сегодня было» или «я нашла идеальную тушь» или «мне нужно с тобой поговорить, вопрос жизни и смерти» — последнее обычно означает, что ей не идёт новая стрижка.

Я не открываю. Вместо этого я смотрю на чёрный экран и вижу своё отражение — растрёпанные волосы, тёмные круги, которые к утру станут ещё темнее, и выражение лица, которое я бы описала как «раздражённая растерянность», если бы это было реальным термином.

Он не назвал имени.

Я тоже.

И он ушёл. Встал с лавки, сказал что-то лёгкое, необязательное — и ушёл. Не попросил номер. Не предложил увидеться. Не сказал «было приятно познакомиться» или другую формулу из учебника по социальному взаимодействию. Просто сел на байк, поднял руку и уехал. И я до сих пор не могу понять, что меня задевает больше — то, что он это сделал, или то, что я хотела, чтобы он этого не делал.

«Просто интересно, когда ты в последний раз делала что-то, чего нет в плане.»

Вот это не даёт мне спать. Не цитата из Плат, не голос из-под шлема, не полоска кожи на шее — хотя всё это тоже, но в первую очередь — этот вопрос. Потому что я не смогла на него ответить. Не потому что ответ сложный, а потому что ответ простой, и он мне не нравится. Я не помню. Я не помню, когда в последний раз делала что-то незапланированное. Всё, что я делаю, — это пункты списка, и когда один пункт завершён, я перехожу к следующему, и мне от этого спокойно, и это нормально, и это правильно, и мама говорит, что это единственный способ не оказаться в ситуации, в которой оказалась она, когда доверилась мужчине без плана и осталась одна с ребёнком и кредитом за квартиру.

Я ложусь обратно и натягиваю одеяло до подбородка, несмотря на жару.

Засыпаю ближе к четырём. Мне снится фонарь и чёрный визор, в котором отражается моё собственное лицо, и голос, который говорит: «Допустим». Моим голосом.

Утром я просыпаюсь от звонка Ани.

— Вставай, — говорит она вместо «привет». — Мне нужно на мойку, у меня на машине слой пыли толщиной с палец, и я отказываюсь ехать на свидание в таком виде.

— Который час? — Я щурюсь на экран. Девять тридцать. Семинар в два. Я могу себе позволить.

— Время делать мне одолжение. Через полчаса у твоего подъезда. Оденься прилично, там работают красивые мальчики.

— Аня, мне не нужны красивые мальчики.

— Тебе нужны красивые мальчики. Ты просто об этом не знаешь.

Она вешает трубку раньше, чем я успеваю возразить. Это нормально. Аня всегда вешает трубку на самом сильном аргументе, потому что знает: если дать мне время на ответ, я найду двенадцать причин остаться дома.

Я встаю. Душ. Кофе. Волосы сохнут сами, пока я натягиваю джинсы и футболку и ищу второй кроссовок, который, как выясняется, закатился под кровать. Прилично, как просила Аня, я одеваться не собираюсь. Это автомойка, а не показ мод.

Аня подъезжает в девять пятьдесят пять — белый «Поло» с действительно впечатляющим слоем пыли. Я сажусь на пассажирское, и она окидывает меня взглядом.

— Ты спала часа четыре.

— Пять, — вру я.

— Врёшь. Но ладно. Кофе?

— Уже пила.

— Второй кофе?

— Аня. Мойка.

— Мойка, — соглашается она и выруливает со двора.

Мойка находится в промзоне за Третьим кольцом — из тех мест, где заборы из профнастила, бетонные заплатки на асфальте и вывески, напечатанные в типографии, которая закрылась в две тысячи восьмом году. Аня ездит сюда, потому что «дёшево и парни симпатичные», и я перестала спорить с этой логикой примерно на третьем визите, когда поняла, что спорить с Аниной логикой — это как спорить с погодой: бессмысленно и мокро.

Мы заезжаем на площадку, и Аня глушит мотор. Перед нами — открытый бокс с бетонным полом, шланги, пара вёдер, радио на подоконнике, из которого играет что-то с тяжёлым басом. И два парня.

Первого я замечаю сразу — он сидит на перевёрнутом ведре у стены, в телефоне, коренастый, в таком же оранжевом рабочем комбинезоне, только застёгнутом и заляпанном. Нормальный парень. Фон.

Глава 4. Алексей

Я узнаю её сразу.

Это даже не вопрос узнавания, не та секунда, когда мозг сопоставляет лицо с памятью и выдаёт результат. Это моментальное, телесное, на уровне позвоночника — я поворачиваюсь, вижу белый «Поло» на площадке, вижу девушку на пассажирском сидении, и всё внутри меня говорит: это она.

Девчонка с книгой. Девчонка из-под фонаря. Та, которая читает Плат в полночь и говорит «допустим» так, будто кладёт карту на стол рубашкой вверх.

Она сидит за лобовым стеклом и смотрит на меня, и у неё приоткрыты губы, и я вижу это даже через отсвет солнца на стекле, и мне требуется вся выдержка, которая у меня есть, чтобы не остановиться посреди шага и не заржать. Потому что жизнь — смешная штука. Двенадцать часов назад я сидел на лавке и думал, что больше её не увижу, и что это к лучшему, и что ни во что я не впишусь, — а теперь она здесь, на моей мойке, и смотрит на меня так, как ночью не смотрела, потому что ночью на мне был шлем и она видела только голос.

А сейчас она видит всё.

И я вижу всё. Я вижу, как она сидит — чуть подавшись вперёд, руки на коленях, волосы распущены, — и она не в тёмной фигуре под фонарём, она в утреннем свете, и это совсем другой человек. То есть тот же, но — больше. Подробнее. Я вижу её глаза — тёмные, большие, — и скулы, и как прядь волос лежит на ключице, и мне хочется подойти ближе, чтобы рассмотреть лучше, но я уже и так иду к ней, и у меня в голове одновременно три мысли.

Первая: она меня не узнает. Конечно не узнает — она видела шлем, перчатки, куртку и темноту. А сейчас передо мной стоит... ну, я. Комбинезон, кудри, татуировки, утреннее солнце. Два разных человека. Она не свяжет одно с другим, и от этого мне одновременно легче и хуже.

Вторая: я не могу ей сказать. Не могу подойти и выдать «привет, это я, тот парень в шлеме, который вчера цитировал тебе Плат». Потому что тогда — что? Она посмотрит на меня, на комбинезон, на вывеску «Автомойка», посчитает в уме и получит ответ на вопрос «а чем ты занимаешься», и ответ ей не понравится. Я это знал ночью и знаю сейчас, и ничего не изменилось за двенадцать часов, кроме того, что теперь я знаю, как она выглядит при свете дня, и мне от этого хуже, потому что она выглядит так, что у меня сбоит дыхание.

Третья: какого чёрта она делает на моей мойке.

— Серёга, — говорю я, не оборачиваясь. — Клиенты.

— Сам вижу, — бурчит он с ведра. — Твоя очередь.

Моя. Конечно, моя.

Я подхожу к машине со стороны водителя. За рулём — девушка, которую я не знаю: яркая, рыжая, с накрашенными губами и выражением лица, которое говорит «я точно знаю, как ты выглядишь без комбинезона, и мне нравится». Она опускает стекло, и на меня выливается волна сладких духов и какой-то попсовой песни из динамиков.

— Привет, — говорит рыжая. — Нам полный комплекс.

— Полный комплекс, — повторяю я и улыбаюсь ей, но мой взгляд уже соскальзывает на пассажирское сидение. На неё. Это сильнее меня. Это какой-то чёртов магнит, и я ничего не могу с этим сделать.

Она смотрит на меня. Прямо. И я вижу, как она пытается сделать лицо — то самое, ночное, «мне совершенно всё равно», — и у неё не получается. Потому что ночью между нами было полтора метра лавки и шлем, а сейчас я стою в полуметре, в расстёгнутом комбинезоне, мокрый, и от меня пахнет автошампунем и потом, и её взгляд скользит по моей груди и ниже, к животу, и она это замечает, и резко отводит глаза, и на скулах проступает румянец.

Румянец. Утренний свет. Господи.

— Аксель, — говорю я рыжей. — Можете пока посидеть под навесом, минут двадцать.

— Аксель? — это уже не рыжая. Это она. С пассажирского сидения, не поворачивая головы, будто говорит в пространство, но я слышу каждую букву. — Это имя или прозвище?

Я наклоняюсь чуть ниже, чтобы видеть её через салон. Рыжая между нами откидывается на спинку, не скрывая удовольствия от происходящего.

— Зависит от того, что тебе больше нравится, — отвечаю я, и это дерзость, и я вижу, как она чуть щурится, как будто решает, раздражает её это или нет.

— Мне нравятся имена, — говорит она. — Прозвища — для людей, которые боятся своих настоящих.

И вот тут — вот прямо тут — мне хочется сказать ей, что она абсолютно права. Что я боюсь. Не прозвища, а всего остального — того, что за ним стоит. Но вместо этого я улыбаюсь, и это получается легко, потому что она только что сделала то, что делала ночью: укусила ровно туда, где больнее всего, и даже не поняла, что попала.

— Алексей, — говорю я. — Но все зовут Аксель.

— Все — это кто?

— Все, кто знает меня дольше пяти секунд.

— Мы знакомы десять. И мне пока нормально с «Алексеем».

Рыжая за рулём переводит взгляд с неё на меня и обратно — быстро, жадно, как зритель на теннисном матче.

— Это Лиза, — говорит рыжая. — Она всегда такая. Не обращай внимания.

Лиза.

Её зовут Лиза.

Я повторяю это имя про себя, беззвучно, и оно ложится куда-то в грудную клетку и остаётся там. Лиза. Девчонка с книгой. Девчонка из-под фонаря. У неё есть имя, и мне его только что подарили бесплатно — не она сама, а её подруга, — и я не знаю, радоваться этому или нет, потому что знать её имя означает, что она стала реальнее, а чем реальнее она становится, тем сложнее мне будет делать вид, что я просто парень на мойке, который видит её впервые.

— Лиза, — говорю я вслух, пробуя это на языке, и улыбаюсь. — Двадцать минут. Можете подождать вон там, под навесом.

Рыжая выходит первая — уверенно, цокая по бетону, сразу к пластиковым стульям. Лиза выходит медленнее. Она выбирается с пассажирского, и я стою достаточно близко, чтобы почувствовать запах её шампуня — что-то лёгкое, ненавязчивое, ничего общего со сладкими духами подруги. Она проходит мимо, не глядя на меня. Нарочито не глядя. С прямой спиной и чуть вздёрнутым подбородком, как человек, который точно знает, что на него смотрят, и прикладывает все усилия, чтобы это не имело значения.

Глава 5. Лиза

Он моет машину Ани, а я смотрю на его руки и ненавижу себя за это.

Нет, не за то, что смотрю. Смотреть — нормально. Люди смотрят на красивые вещи, это физиология, эстетическое восприятие, нейроны в зрительной коре и всё такое. Я ненавижу себя за то, как я смотрю — жадно, воровато, из-под опущенных ресниц, как будто краду что-то, что мне не принадлежит. За то, что каждый раз, когда он наклоняется или поворачивается, мой взгляд соскальзывает к расстёгнутому вороту комбинезона, к этому треугольнику обнажённой кожи, и я не могу его удержать. Взгляд, в смысле. Кожу тоже.

— Ты пялишься, — говорит Аня.

— Я не пялюсь.

— Лиз. У тебя глаза размером с блюдца, и ты не моргала последние тридцать секунд. Ты пялишься.

Я моргаю. Демонстративно. Несколько раз подряд.

— Я просто жду, пока он закончит.

— Угу. И наслаждаешься процессом ожидания.

Я хочу ответить что-нибудь язвительное, но в этот момент он тянется вверх, протирая крышу, и комбинезон снова сползает с плеча, обнажая ключицу и начало татуировки — что-то вроде ветки, или нерва, или молнии, чёрные линии расходятся от ключицы вниз и исчезают под тканью. И его живот напрягается от движения, и я вижу, как прорисовываются мышцы под кожей, и эту дорожку волос ниже пупка, и мне хочется провести по ней пальцем. Просто провести. Сверху вниз. Медленно.

Я отворачиваюсь так резко, что шея хрустит.

— Ты в порядке? — спрашивает Аня с ухмылкой, от которой хочется удалить её из друзей.

— Прекрасно. Просто шею свело.

— От усердного непялинья.

— Аня.

— Что? Он горячий. Это объективный факт. Ты не обязана быть роботом.

Я не робот. Именно в этом проблема. Если бы я была роботом, у меня бы не стоял перед глазами этот кадр — как он двигается, как его бёдра перекатываются в такт музыке, как он перебрасывает губку из руки в руку и ловит за спиной. Роботы не запоминают такие вещи. Роботы не чувствуют тепло внизу живота от того, как чужой человек моет машину.

Но я чувствую. И это сводит меня с ума, потому что двенадцать часов назад я чувствовала нечто похожее — сидя на лавке рядом с мужчиной, лица которого я даже не видела. Два раза за один неполный день. Два совершенно разных незнакомца. Что со мной происходит?

Он заканчивает с крышей и обходит машину, проверяя что-то. Потом берёт шланг и начинает смывать, и вода разлетается веером, и на секунду через струю проходит солнечный луч, и всё это — мокрый оранжевый комбинезон, брызги, его кудри, прилипшие ко лбу, — выглядит как кадр из фильма, который я бы никогда не призналась, что смотрю.

Его коллега, тот коренастый парень с ведра, проходит мимо нас к боксу и бросает на ходу:

— Минут пять ещё.

Аня кивает. Я тоже киваю, хотя он уже не смотрит. Мне нужно чем-то занять руки, и я вытаскиваю телефон и открываю заметки к диссертации, и буквы расплываются перед глазами, потому что за экраном телефона, в двадцати метрах от меня, Алексей-который-Аксель выключает шланг и вытирает лоб внутренней стороной запястья. И я вижу это периферийным зрением, и моё периферийное зрение — предатель.

— Так, — говорит Аня, придвигаясь ближе. — Расскажи мне.

— Что рассказать?

— Ты странная с утра. Мешки под глазами, рассеянная. Ты не спала. Почему?

Я колеблюсь. Я не собиралась рассказывать Ане про мотоциклиста — это звучит нелепо даже в моей голове. «Я сидела ночью под фонарём, и ко мне подошёл мужчина в шлеме, и мы поговорили про Сильвию Плат, и он уехал, и я не могу перестать о нём думать.» Это не история. Это завязка плохого фанфика.

— Не спалось, — говорю я. — Жарко было.

— Угу, — Аня прищуривается. Она знает, что я вру. Она всегда знает. — Ладно. Не хочешь говорить — не говори. Но с тебя подробности, когда созреешь.

Я киваю, и в этот момент — шаги. По бетону, ближе. И запах — автошампунь, что-то цитрусовое, и под ним пот, и что-то ещё, тёплое, живое, незнакомое. Я поднимаю глаза.

— Готово, — говорит он. И смотрит на Аню, но потом его взгляд перемещается на меня, и он задерживается на долю секунды дольше, чем нужно. — Можете принимать работу.

— Отлично, — Аня встаёт и цокает к машине. Я начинаю вставать вслед за ней, и он делает шаг в сторону, давая мне пройти, но расстояние, которое он оставляет, — маленькое. Не неприличное. Не вызывающее. Но достаточно маленькое, чтобы я почувствовала тепло его тела, когда прохожу мимо, и чтобы запах усилился — шампунь, пот, что-то цитрусовое, — и чтобы мне пришлось чуть повернуть корпус, и мы оказываемся на мгновение лицом к лицу.

Его глаза — серо-зелёные. Вот теперь я вижу. Серо-зелёные, с тёмным ободком вокруг радужки, и в них — веселье. Тихое, внутреннее, как будто он знает что-то смешное и ждёт момента, чтобы мне рассказать.

— Как тебе машина? — спрашивает он. — В смысле, работа.

— Пока не видела. Я смотрела в телефон.

Ложь. Наглая, неприкрытая ложь, и мы оба это знаем. Он улыбается — не ухмылка, а та же улыбка с ямочками, которую я видела, когда он шёл к нашей машине, — и наклоняет голову.

— В телефон, — повторяет он. — Все двадцать минут.

— Да. У меня диссертация.

— Ты пишешь диссертацию на автомойке.

— Я пишу диссертацию везде.

— Уважаю, — говорит он. И делает полшага назад, возвращая расстояние, которое на мгновение исчезло. Но воздух между нами не возвращается в нормальное состояние — он всё ещё тёплый, всё ещё заряженный, и я чувствую это кожей. — Диссертация по чему?

— Когнитивная лингвистика.

Зачем я это говорю? Зачем я стою и разговариваю с парнем с автомойки о своей диссертации? Аня уже у машины, проверяет что-то, и мне нужно идти к ней, и сесть, и уехать, и забыть, как пахнет автошампунь на чужой коже.

— Это про то, как язык связан с мышлением? — спрашивает он.

Я моргаю. Опять.

— Ты знаешь, что такое когнитивная лингвистика?

— Я знаю, что такое слово «когнитивный», — говорит он. — И слово «лингвистика». Сложить два и два я пока ещё в состоянии.

Глава 6. Алексей

Серёга ждёт ровно до тех пор, пока белый «Поло» не скрывается за поворотом, и потом говорит:

— Ну и что это было?

— Что — что?

— Ты двадцать минут мыл машину и при этом ни разу не посмотрел на машину.

Я подбираю шланг и начинаю скручивать. Серёга сидит на ведре и не помогает, потому что Серёга не помогает никогда, пока не наступит его очередь, а его очередь — следующий клиент. Мы так договорились три года назад, и это единственный договор в моей жизни, который я ни разу не нарушил.

— Я мыл машину отлично, — говорю я.

— Ты пропустил задний бампер.

Чёрт. Я пропустил задний бампер. Серёга ухмыляется — лениво, со знанием дела.

— Тебя накрыло, — говорит он.

— Меня не накрыло.

— Аксель. Ты танцевал.

— Я всегда танцую.

— Ты танцевал в её сторону.

Я открываю рот, чтобы возразить, и закрываю, потому что он прав. Я танцевал в её сторону. Не специально — или, может быть, специально, но той частью мозга, которая не спрашивает разрешения у остальных частей. Она сидела под навесом на пластиковом стуле, и моё тело развернулось к ней, как подсолнух к солнцу, и я ничего не мог с этим сделать, и даже не пытался.

— Просто девчонка, — говорю я и вешаю шланг на крюк.

— Угу. «Просто девчонка». Ты с «просто девчонками» про Лакоффа не разговариваешь.

— Ты подслушивал?

— У тебя голос разносится по всей мойке, когда ты заводишься. Лакофф, метафоры, «приезжай ещё». Ты ей только серенаду не спел.

— День ещё не кончился.

Серёга хмыкает, качает головой и утыкается в телефон. Разговор закончен, и я ему за это благодарен, потому что если он продолжит задавать вопросы, мне придётся задавать их себе, а у меня на них нет ответов.

Точнее, ответы есть. Они мне не нравятся.

Я иду в подсобку, открываю кран, набираю воды в стакан. Пью, упираясь бедром в край раковины. На стене — осколок зеркала, приклеенный скотчем, и в нём моё лицо: мокрые кудри, колечко в брови, комбинезон, расстёгнутый до середины живота. Вот что она видела. Вот что увидела вместо шлема и куртки и голоса в темноте. И ей понравилось — я видел, как ей понравилось, — но это другое «понравилось». Ночью между нами были слова. Плат, разговор, его ритм и вес. Сейчас между нами было тело.

И мне от этого неспокойно. Потому что я знаю, как работает тело. Тело — это просто. Тело — это комбинезон, и мышцы, и танец, и расстояние, которое можно сократить. С телом я умею. Я всегда умел, и мне не стыдно за это — мне нравится моё тело, мне нравится, что оно умеет двигаться, и мне нравится эффект, который оно производит, и я не собираюсь притворяться, что не замечаю, как женщины на меня смотрят.

Но с ней я не хочу, чтобы дело было только в теле. С ней я хочу то, что было ночью, — разговор, от которого щёлкает что-то в замке. Плат, «допустим», её улыбку, которую она пыталась удержать и не смогла. Я хочу и то, и другое. И не могу получить и то, и другое, потому что для этого мне нужно сказать ей, что парень в шлеме и парень на мойке — один и тот же человек, а я не могу этого сделать, потому что тогда следующий вопрос будет «а почему ты работаешь на мойке», и за ним — «а какие у тебя планы», и за ним — «а кем ты себя видишь через пять лет», и всё покатится по тому сценарию, в котором я — неправильный ответ.

Я допиваю воду, ставлю стакан и смотрю на своё отражение в осколке зеркала.

Ладно. Вот что я знаю.

Её зовут Лиза. Она учится на лингвиста. Пишет диссертацию о метафорах. Читает Плат ночью под фонарём на углу Чернышевского и Пятой Парковой, и продавца зовут Гиви, и она там завсегдатай. У неё есть подруга — рыжая, громкая, ездит на белом «Поло», которому нужен полный комплекс раз в неделю. И Лиза залилась румянцем, когда я прошёл мимо неё, и её пальцы сжались на ремешке сумки, и она пахнет чем-то лёгким, как будто после дождя.

И ещё я знаю, что ночью, под фонарём, она открылась мне за пятнадцать минут больше, чем большинство людей открываются за месяцы. Она рассказала про лингвистику, про план на жизнь, про конференции — и за всем этим я услышал не то, что она говорила, а то, что боялась сказать. Что план — это не мечта, а забор. Что она стоит за этим забором и смотрит поверх него, и ей интересно, что там, по ту сторону, но она не перелезает, потому что кто-то когда-то объяснил ей, что по ту сторону — только грязь и разочарование.

Я стою по ту сторону. Я и есть та самая грязь и разочарование в оранжевом комбинезоне.

Телефон вибрирует в кармане. Я вытаскиваю — незнакомый номер. Не беру. Потом — сообщение: «Это Рома, у нас репетиция в восемь, ты забыл? Барабанщик новый, надо обкатать.»

Точно. Репетиция. Гитара. Нормальная жизнь, в которой я — Аксель, который работает на мойке и играет в группе, и катает на байке, и живёт в квартире на шестом без лифта, и ему нормально.

Мне нормально.

Было нормально до вчерашней ночи.

Я набираю Роме «буду» и убираю телефон. Выхожу из подсобки. Солнце шпарит по бетону, Серёга дремлет на ведре, радио играет что-то невнятное. Обычный день. Нормальный. Мой.

Но я возвращаюсь к тому месту на площадке, где стоял «Поло», и смотрю на мокрый бетон, на котором ещё видны следы от шин, и думаю о том, что она стояла вот здесь. Прямо здесь. И что между нами было тридцать сантиметров, и я чувствовал тепло её тела, и от неё пахло чем-то после дождя, и она сказала «мне пока нормально с Алексеем», и от этого «Алексей» — от полного имени, произнесённого её голосом — у меня что-то дрогнуло в рёбрах. Потому что меня так никто не зовёт. Для всех я Аксель. Лёшка для мамы, когда она звонит раз в месяц и спрашивает, ем ли я нормально. Алексей — на документах, которые я не открываю. А она сказала «Алексей» так, будто это имя — настоящее, и всё остальное — маскировка.

И она права.

Всё остальное — маскировка.

Я подбираю забытую губку с пола, бросаю её в ведро и иду к следующей машине, которая уже заезжает на площадку. Серёга поднимается с ведра, потягивается, и мы работаем, и я больше не танцую, потому что музыка играет, а тело не отвечает. Тело думает о другом.

Глава 7. Лиза

Я не собиралась сюда приходить.

Это важно проговорить — хотя бы внутри собственной головы, — потому что иначе получается, что я сижу ночью на лавке под фонарём и жду незнакомого мотоциклиста, как героиня дешёвого романа, у которой нет ни гордости, ни самоуважения, ни тридцати страниц к семинару, которые она так и не дочитала.

Я не жду. Я вышла подышать. В квартире душно, кондиционер сломался ещё в июне, а на дворе июль, и стены к ночи отдают накопленное за день тепло, и дышать нечем, и я взяла книгу — ту же, «Под стеклянным колпаком», потому что не дочитала вчера по известным причинам, — и спустилась к ларьку. Как обычно. Как делаю три-четыре раза в неделю уже второй год. Рутина. Привычка. Никакого подтекста.

Гиви кивает мне через стекло. Я киваю в ответ. Сажусь на лавку. Открываю книгу. Страница сто тридцать четвёртая — та самая, на которой я застряла вчера. Та самая закладка.

Читаю.

Вернее, пытаюсь читать. Потому что мой мозг — подлый, ненадёжный, предательский орган — отказывается обрабатывать текст и вместо этого подсовывает мне картинки. Кудри, прилипшие ко лбу. Оранжевый комбинезон. Расстёгнутый. Треугольник кожи. Дорожка волос ниже пупка. Серо-зелёные глаза с тёмным ободком и весельем внутри. Ямочки. «Ты за Лакоффа или против?»

Я перечитываю абзац. Тот же самый. В третий раз за два дня.

Потом мозг, не спросив разрешения, переключает слайд: чёрный визор, глухой голос, кожаная куртка, «потому что так интереснее», «тебе — интереснее», и как он пил воду, запрокинув голову, и полоска кожи на шее.

Два мужчины. Два набора картинок. Две совершенно разные частоты, на которых вибрирует одно и то же чувство — тянущее, тёплое, непрошеное.

Я закрываю книгу и откидываюсь на спинку лавки.

Что со мной происходит? Я — человек, который за четыре года университета сходила на пять свиданий, и все пять закончились на стадии «спасибо, было мило, давай останемся друзьями». Не потому что парни были плохие. Потому что мне было скучно. Через двадцать минут разговора я понимала, что могу предсказать каждую их следующую реплику, и от этого хотелось попросить счёт и уйти. Я думала, что это нормально. Что мне просто никто по-настоящему не интересен. Что у меня, может быть, слишком высокие стандарты, или слишком занятая голова, или слишком мало места в жизни для чего-то, кроме книг и учёбы.

А потом за одни сутки два незнакомца разговаривают со мной так, что у меня отключается функция прогнозирования. Я не знаю, что они скажут дальше. Я не могу угадать. И от этого у меня кружится голова и влажнеют ладони, и я сижу ночью на лавке и не читаю Плат, потому что Плат проигрывает двум живым мужчинам, а Плат не проигрывает никому и никогда, и это пугает меня больше всего остального.

Десять минут проходят. Пятнадцать. Я открываю книгу, закрываю, открываю снова. Гиви за стеклом смотрит сериал на телефоне, и голубоватый свет мерцает ему на лицо.

Его не будет. Мотоциклиста. Конечно, не будет — с чего бы ему быть? Он заехал за водой, поговорил с девушкой на лавке и уехал. Для него это была случайность, минутное развлечение, и он, наверное, уже забыл. Люди, которые гоняют на мотоциклах посреди ночи, не запоминают случайных девушек у ларьков. У них, наверное, таких девушек — по одной на каждую заправку.

Я встаю. Хватит. Пора домой, спать, забыть, дочитать чёртову Плат и написать комментарий к статье, и жить свою нормальную, предсказуемую, расписанную по пунктам жизнь.

Я делаю три шага от лавки.

И слышу звук.

Низкий рык мотора, который я чувствую рёбрами раньше, чем ушами. Он нарастает, приближается, заполняет собой тихую улицу, и я стою спиной к дороге, и у меня есть примерно четыре секунды — мне всегда с ним достаётся четыре секунды, — чтобы решить, оборачиваюсь я или нет.

Оборачиваюсь.

Чёрный спортбайк. Чёрный матовый шлем. Он останавливается у ларька, ставит байк, и всё в точности как вчера — та же хищная линия мотоцикла, та же кожаная куртка, тот же непроницаемый визор. Только на этот раз он не идёт к окошку за водой. Он поворачивает голову, видит меня — стоящую посреди тротуара с книгой, прижатой к груди, в трёх шагах от лавки, — и я понимаю, что выгляжу именно так, как не хотела выглядеть. Как человек, который ждал и уже уходил. Как человек, которого поймали.

Он наклоняет голову. И я слышу смех — тихий, глухой, из-под шлема.

— Уходишь? — спрашивает он.

Его голос. Господи, его голос. Я забыла за двенадцать часов, как он звучит из-под визора — этот низкий тембр, отфильтрованный через пластик, с лёгкой вибрацией на согласных. Или не забыла, а убедила себя, что запомнила его лучше, чем он есть на самом деле, что приукрасила, что дорисовала. Но нет. Он звучит именно так, как я помню. И у меня от этого перехватывает дыхание — буквально, физически, как будто грудная клетка забыла, в какую сторону расширяться.

— Нет, — говорю я, и это враньё, и мы оба это знаем. — Я просто... разминала ноги.

— С книгой.

— Я всегда хожу с книгой.

— И всегда прижимаешь её к груди, когда разминаешь ноги?

Я опускаю глаза. Книга действительно прижата к груди. Обеими руками. Как щит. Как вчера. Этот рефлекс — откуда он? Почему я каждый раз, когда он рядом, хватаюсь за книгу, как за спасательный круг?

— Может быть, — говорю я и заставляю себя опустить руки. Книга теперь просто в руке, вдоль тела. Это нормальная поза. Расслабленная. Я расслаблена.

Я совершенно не расслаблена.

Он слезает с байка. Медленно, с той же ленивой уверенностью, от которой у меня вчера сбоило всё, что умеет сбоить. Идёт ко мне. Не к лавке — ко мне. И останавливается в двух шагах. Я чувствую запах — кожа, бензин, и что-то ещё. Что-то тёплое. Вчера я не смогла определить это «что-то ещё», и сегодня не могу тоже, но оно здесь, и оно кружит голову.

— Я надеялся, что ты будешь здесь, — говорит он.

Просто так. Без подводки, без игры, без «случайно проезжал мимо». Надеялся. Будешь. Здесь. Три слова, от которых моё сердце делает что-то лишнее между ударами — не то пропускает, не то добавляет, я не уверена, но ритм сбивается.

Загрузка...