Старшая сестра из подвала

Когда умерла их мать, дом не вздохнул, не скрипнул, не дрогнул ни одной ставней, как это любят делать дома в дешевых страшных историях, где архитектура работает с усердием наемного актера и заранее знает, когда ей пора изображать предвестие беды; нет, дом на Вязовом Спуске повел себя именно так, как и полагалось дому, в котором десятилетиями копили чужое молчание, запирали неудобные комнаты, переворачивали портреты лицом к стене и умели говорить о самых страшных вещах тоном людей, которым подали слегка подгоревший пирог. Он стоял, как стоял всегда, с тем же темным фронтоном, с теми же окнами, мутноватыми, как старые глаза, с теми же ступенями, на которых когда-то падали колени, блюдца, семейные надежды и, если верить покойной госпоже Арден, нравы.

К дому в один и тот же дождливый день приехали три сестры, и это уже само по себе было дурной приметой, потому что хорошие семьи по одной крышей собираются только на свадьбы, крестины и прочие мероприятия, где всем еще хватает приличия притворяться, будто они любят друг друга; а вот когда взрослые дочери возвращаются делить сервизы, шкафы и воспоминания, это значит, что над старым фамильным серебром уже летает не ангел-хранитель, а бухгалтер с косой.

Старшая из них, Элина, прибыла первой, в темном дорожном пальто, с лицом сухим, красивым и таким собранным, словно его складывали по линейке, и с той манерой ставить ногу на ступень, которой обычно обладают женщины, уверенные, что если мир до сих пор не организован должным образом, то это исключительно потому, что им в свое время не дали полномочий. Элине было тридцать шесть, она жила в столице, служила при нотариальной палате, говорила размеренно, смотрела прямо и всегда носила при себе перчатки, как человек, давно решивший не трогать голыми руками ничего, что способно оставить след.

Вторая, Марта, вышла из экипажа спустя четверть часа, взвинченная, мокрая от дождя, пахнущая дорогим табаком и еще более дорогим раздражением, и уже на пороге успела сказать, что дорога сюда по-прежнему скверная, дом по-прежнему уродлив, а покойная мать, даже умерев, умудрилась собрать их всех в одном месте, чтобы испортить неделю напоследок. Марта всегда говорила так, будто мир задолжал ей объяснение и почему-то не торопился его выплачивать, а потому ему следовало время от времени швырять в лицо хотя бы язвительность, раз уж наличных у него не нашлось.

Последней приехала Инесса, младшая, та самая, на которой в хороших семьях обычно экономят либо строгость, либо внимание, и здесь, к несчастью для всех, сэкономили второе. Она вошла тихо, откинула с лица мокрые волосы, посмотрела на дом так, как смотрят на старую болезнь, которую не вылечили, а просто научились называть чужим именем, и ничего не сказала. Из всех троих только она не выглядела удивленной тем, что дверной молоток оказался холодным, как монета на покойнике, и что дом, стоявший много лет без настоящей жизни, пах не пылью, не сыростью и не запустением, а чем-то другим, чем-то очень домашним и оттого особенно отвратительным: детским мылом, молоком и высохшими ромашками.

Именно этого запаха в доме быть не должно было.

Но с домами дело вообще скверное. Если дом долго стоит на чужом секрете, он рано или поздно начинает им пахнуть.

Им открыла старая Лора, служанка, которую уже много лет никто не увольнял только потому, что она существовала в этом доме дольше части мебели и выглядела такой же неизбежной, как трещина над камином. Лора поклонилась, приняла плащи, велела подать ужин и произнесла с той торжественной мертвенной простотой, которой слуги иногда превосходят священников:

— Госпожу похоронили достойно. Завещание в кабинете. Господина вы знаете, его все так же нет.

Это было верно. Их отец, человек мягкий, бесцветный и, по мнению покойной жены, существовавший главным образом для того, чтобы не мешать ей жить, умер еще десять лет назад, но в доме его и тогда как будто не было, так что отсутствие его после смерти ничем существенно не отличалось от отсутствия при жизни. Матери же, напротив, было так много, что даже теперь, когда ее тело лежало в семейном склепе, она умудрялась присутствовать в шторах, в сервизе, в повороте ключа, в сухих букетах, в скрипе лестницы, в самой форме тишины. Она владела домом и после смерти, как некоторые упрямые женщины владеют сердцами бывших поклонников, банковскими счетами покойных мужей и чужими нервами.

За ужином сестры говорили мало. Элина раскладывала бумаги, Марта пила вино с видом человека, которому приходится работать в трактире санитаром по душевным ранениям собственной семьи, Инесса ковыряла ножом печеную грушу и слушала, как где-то в стенах, не очень далеко, но и не совсем рядом, что-то едва слышно скребется.

Это был звук не крысиный. Слишком размеренный. Слишком терпеливый.

— У вас мыши, — сказала Марта Лоре.

— Нет, госпожа, — ответила Лора и опустила глаза. — Мышей здесь давно нет.

— Еще бы, — сухо бросила Марта. — Здесь и людям, судя по всему, было не развернуться.

Лора ничего не ответила, но на лице ее мелькнуло то выражение, которое бывает у старых слуг, когда молодые хозяйки, сами того не понимая, нечаянно попадают в правду.

После ужина Элина объявила, что утром явится нотариус, днем начнут описывать имущество, а вечером, если Бог, дожди и семейная злоба будут к ним благосклонны, они закончат с библиотекой. Марта заметила, что Богу стоило бы заняться чем-нибудь более полезным, например сжечь этот дом молнией и избавить всех от хлопот. Инесса ничего не сказала. Она смотрела на стену в конце столовой, где когда-то висел большой семейный портрет.

Теперь там была только более светлая прямоугольная плешь на потемневших обоях.

— Куда делась картина? — спросила она.

Элина не подняла глаз.

— Какая именно?

— Большая. У лестницы. Мы, мама и отец.

Марта фыркнула.

— Видимо, мать решила не брать ее в могилу. Уже милость.

— Там были не только мы, — тихо сказала Инесса.

Загрузка...