Пролог
В нашем доме два этажа.
Это не загородный особняк с колоннами и не дача с мансардой, где пахнет деревом и мечтами о шашлыках. Это просто дом. Коробка из кирпича и бетона, которую мой отец строил своими руками, когда я был еще маленьким, и теперь, через тридцать лет, она осела, вросла в землю, покрылась сеткой трещин на фундаменте и привычно скрипит по ночам, как старик, ворочающийся с боку на бок.
Днем здесь можно жить. Днем здесь даже уютно — солнце заливает зал через большие окна, половицы пахнут мастикой, на подоконниках стоят цветы в горшках, и кажется, что ничего страшнее, чем разбитая чашка или потерянные ключи, с тобой случиться не может. Днем я смеюсь над своими ночными страхами. Днем я думаю: ну какой там кто-то в углу? Это же просто тень от лампы. Это же просто пальто на вешалке. Это же просто скрипнула рассохшаяся доска.
А потом наступает ночь.
Ночь в нашем доме — это другое измерение. С заходом солнца воздух будто густеет. Он становится тяжелым, липким, он оседает на плечах, и даже если включить свет везде — во всех комнатах, на лестнице, в туалете — всё равно остаются углы. Свет не умеет забираться в углы. Свет скользит по стенам, ласкает поверхности, но углы остаются их хозяевами. Темнота там — плотная, маслянистая, живая. Иногда мне кажется, что если долго смотреть в угол, темнота начнет смотреть в ответ. Однажды, когда мне было лет десять, я попробовал. Сидел на кровати, поджав ноги, и смотрел в угол напротив. Сначала ничего не происходило. Потом угол начал темнеть. Не становиться чернее — это невозможно, он и так был черным. Он начал углубляться. Как будто стена перестала быть стеной, и за ней открылось пространство без дна. Я смотрел в эту бездну, и бездна смотрела в меня. У меня было четкое ощущение, что оттуда, из угла, на меня уставились глаза. Много глаз. Я закричал так, что прибежала мама, включила свет, и угол снова стал просто углом. Но с тех пор я знаю: смотреть в углы нельзя.
Я ложусь спать в одиннадцать. Иногда в двенадцать. Иногда в час — если удается засидеться за книгой или фильмом, оттянуть момент, когда придется выключить свет на втором этаже и остаться наедине с тем, что приходит после. Жена спит рядом — она не боится. Она засыпает за три минуты, проваливается в сон, и ей не снятся кошмары. Иногда я завидую ей до зубного скрежета. Иногда я думаю: хорошо, что она не видит того, что вижу я. Иногда мне кажется, что она просто притворяется, потому что бояться вместе — страшнее, чем бояться поодиночке.
Я лежу на спине, смотрю в потолок и слушаю дом.
Дом дышит. У него есть свои звуки, своя жизнь. Где-то внизу, в зале, тикают старые напольные часы — они достались нам от бабушки, и ход у них неровный, с присвистом, будто часы тоже чего-то боятся. Где-то на кухне капает вода из крана — я менял прокладку три раза, но она всё равно капает, упрямо, навязчиво, как мысль, от которой не отвязаться. Где-то в стенах шуршат мыши — или не мыши. Я не знаю, кто там шуршит. Я никогда не проверял.
Самое страшное начинается, когда организм напоминает о себе. Ты лежишь, расслабленный, теплый, уже почти на грани сна, и вдруг чувствуешь: надо встать. Надо спуститься вниз. Надо пройти через темный зал, открыть дверь туалета, включить свет, сделать свои дела и вернуться обратно. Казалось бы — три минуты. Десять шагов туда, десять обратно. Что может случиться за десять шагов?
Всё может случиться за десять шагов.
Я включаю фонарик. У меня их три — один лежит на тумбочке справа от кровати, второй висит на веревочке у двери, третий — маленький, на батарейках-таблетках — всегда в кармане халата. Я не выхожу ночью из спальни без фонарика. Никогда. Даже если луна светит так ярко, что видно каждый завиток обоев. Даже если жена смеется и говорит: «Ты как ребенок, ей-богу». Я беру фонарик. Потому что есть знание, а есть чувство. Чувство говорит: там, в темноте, кто-то есть. И он ждет, когда ты останешься без света, чтобы сделать шаг.
Я выхожу на лестницу.
Лестница в нашем доме — это отдельная история. Она узкая, крутая, с высокими ступенями, которые моя мама когда-то покрыла ковролином, и теперь этот ковролин стерся до дыр, но выбросить жалко — хороший же, натуральный. На стенах висят фотографии в рамках — я, сестра, родители, дедушка с бабушкой, все молодые, все живые. Днем я прохожу мимо них и не замечаю. Ночью каждый портрет оживает.
Я не смотрю на них. Я смотрю только вниз, на ступени, освещенные дрожащим лучом фонарика. Луч прыгает, выхватывает кусок ковролина, кусок стены, угол перил. Я считаю шаги. Раз, два, три, четыре. Один пролет. Пять, шесть, семь, восемь. Второй пролет.
На восьмой ступеньке я всегда останавливаюсь.
Не знаю почему. Может быть, потому что отсюда начинается зал, и воздух здесь меняется. Он становится плотнее, холоднее. Я стою на предпоследней ступеньке, смотрю вниз, в темноту, и слушаю. Всегда слушаю. Если там кто-то есть, он должен дышать. Или двигаться. Или просто быть так, чтобы я это почувствовал.
Сегодня я ничего не слышу. Только часы тикают. Только капает вода. Только мыши — или не мыши — шуршат в стенах.
Я делаю последний шаг. Девять, десять — я в зале.
Зал — это самое большое помещение в доме. Днем здесь стоит диван, два кресла, журнальный столик, телевизор в углу на тумбе. Днем это просто комната. Ночью зал превращается в пространство. Оно становится бесконечным. Углы уползают в темноту, диван кажется огромным, как спящий зверь, кресла горбятся, будто в них кто-то сидит.