Глава 1. Предложение, от которого отказываются

— Пап, это что, шутка?

Гордей Семеныч не ответил. Он только стоял посреди горницы, огромный, седобородый, и мял в руках шапку так, будто хотел выжать из нее воду. Его пальцы, привыкшие ломать хворост и править топорища, дрожали.

— Папа!

— Не кричи, Василь, — пробурчал он, не поднимая глаз. — Не я это придумал.

— А кто? — Василиса шагнула к нему, и половицы скрипнули жалобно, будто разделяли ее негодование. — Кто придумал, что я выйду замуж за… за это? За Лесного царя? Это даже не человек!

— Для него-то ты человек, — глухо сказал отец. — И… предложение почтенное.

В воздухе повисло хрупкое молчание, разбитое треском полена в печи. Василиса медленно обернулась к окну. Туда, куда с утра не решалась смотреть.

На стекле, поверх морозных узоров, проступил четкий, невероятно сложный знак. Он выглядел как сплетение папоротниковых листьев и звериных следов, выдавленных в инее с математической точностью. Печать. Свадебная печать. А на подоконнике за стеклом, аккурат против знака, лежало колечко. Сделанное не из золота или серебра, а из чистейшего льда, внутри которого пульсировал и переливался зеленоватый свет, будто пойманный светлячок. Его принесли вороны на рассвете — целая стая, каркающая в унисон. Васька, их дворовый пес, до сих пор не вылезал из конуры, тихо поскуливая.

— Почтенное, — повторила она, и слово зазвучало как плевок. — Папа, ты в своем уме? Он же… он же Леший! У него мох вместо бороды, из-под шапки ветки торчат, а по ночам он, говорят, оборачивается медведем-шатуном! Ты представляешь себе его на свадьбе? Гостей заведет в бурелом вместо хоровода! Свадебный пир — поганки да сырые шишки! А поцелуй? Он, наверное, пахнет сыростью и гнилым пнем!

— Василиса! — Гордей нахмурился, но в его глазах не было гнева, только усталая тревога. — Не кощунствуй. Он — хозяин. Лес его. Мы — в его лесу. Воздухом его дышим, грибами его кормимся, зверем его шкуры носим. За все надо платить.

— Чем? Моей жизнью? — голос у Василисы дрогнул, но она сжала кулаки, вонзив короткие ногти в ладони. Боль помогала не заплакать. — Это уже не первый раз, папа! Или ты забыл?

Она отбросила со лба непослушную прядь темно-русых волос и начала загибать пальцы, каждый жест — отточенный, яростный.

— Во-первых, Водяной. Помнишь? Весь прошлый июнь у реки дежурил. Пел песни голосом утопленника, а потом, когда я его послала куда подальше, обиделся и устроил потоп в нашей бане! Мы потом неделю воду вычерпывали, и все полотенца пахли тиной и ракушками! Ты сам тогда матерился, что «этот болотный дурак».

Гордей смущенно крякнул, глядя в пол.

— Во-вторых, Морозко. Само зимнее беспокойство! Он не песни пел, он… комплименты делал. Ледяными буквами на окнах писал: «Василиса — снежинка». А когда я не прониклась, он за ночь всю мою прялку морозным узором покрыл, так что я месяц не могла работать! И подарки оставлял — сосульки в форме цветов. Которые таяли. В избу приносишь и потоп!

— Силач он, Морозко, — невнятно пробормотал отец. — Хозяйству полезный мог бы быть…

— Полезный?! — Василиса всплеснула руками. — Папа, он дышит, и у меня в спальне минус десять! У меня одеяло ледяной коркой покрывалось! Я просыпалась и думала — ну все, конец, заживо похоронили!

Она сделала шаг к отцу, и теперь в ее карих глазах, обычно таких спокойных и внимательных, как у лесной птицы, бушевал настоящий ураган.

— А теперь вот он. Самый главный. Лесной царь. И ты говоришь — «почтенное предложение». Что он, письмо с приглашением прислал? Нет! Он воронью почту нанял, иней-телеграмму на окне вывел! Это не предложение, папа. Это ультиматум. Приказ.

Гордей наконец поднял на нее взгляд. В его морщинистом лице, похожем на старый добрый дуб, было столько муки, что Василиса на мгновение присмирела.

— Вась, детка, — сказал он тихо, хрипло. — А что я могу? Я — лесник. Я с лесом договариваюсь. Я его уважаю, он меня терпит. А ты… ты в лес с пяти лет бегала, как домой. Все тропки знаешь, все голоса. Ты для них… ты для них как диковинка. Росла у них на глазах. Из гадкого утенка в лебедушку превратилась. Они же видят.

— Видят, что я человек! — выкрикнула она. — А не невеста для какого-то… древнего духа!

— Человек, который их не боится, — перебил отец. — Который обереги вяжет, что даже кикимору со двора гонят. Который смеется в лесу так, что эхо заливается. Для них это… магнит. Ты сильная, Василь. И они эту силу хотят заполучить.

Василиса отвернулась. Ком подкатил к горлу, горячий и колючий. Она подошла к столу, схватила глиняную кружку — ту самую, выщербленную, любимую — и с силой поставила ее обратно. Не разбила. Не посмела. Это была мамина кружка.

— И что? — спросила она, глядя в черноту печного отверстия. — Ты хочешь сказать, что мне нужно уйти? Бежать из дома? Бросить тебя и все, что у меня есть?

В тишине снова зашуршало, запищало. Это в трубе ветер играл, но звук был похож на чей-то невеселый смех.

— Нет, — прошептал Гордей. — Я не переживу, если ты уйдешь. Ты — все, что у меня осталось. Но и гнева хозяина леса я не переживу. Он… он не злой. Но он древний. У него свои правила. Отказ от дара — это оскорбление. А он оскорбления не прощает.

Он тяжело опустился на лавку, которая громко заскрипела под его тяжестью.

— До зимнего солнцестояния, Василь. Он дал срок. До самой долгой ночи в году. Подумай. Может… может, оно и не так страшно? Царицей леса станешь. Силы прибавится. И… и жить будешь вечно, что ли.

— Вечно с человеком, у которого из ушей лишайник растет? — она фыркнула, но в этом фырканье уже слышались слезы. — Нет, папа. Нет, нет и еще раз нет. Я не хочу силу от него. Я хочу свою силу. Я не хочу вечность в ледяном тереме. Я хочу жизнь. Здесь. С запахом хлеба и смолы, с криком петуха по утрам, с возможностью выбирать, кого любить!

Она вытерла лицо рукавом домотканой рубахи, резко, по-мужски.

— Ладно, — сказала она, и голос ее вдруг стал тихим, плоским, как поверхность лесного озера перед грозой. — Хорошо. Я подумаю.

Глава 2. Рыться в прошлом

Чердак пах временем.

Не просто пылью — хотя ее тут хватило бы на целое привидение, — а именно временем. Тяжелым, густым, вобравшим в себя ароматы сушеных яблок, ладанки, дегтя от старого колеса и чего-то неуловимого, горьковато-сладкого, что остается, когда жизнь уходит в стены и бренные вещи.

Василиса прикусила язык, чтобы не чихнуть, и поставила на пол берестяной светильник-каганок. Трепещущее пламя овечьего жира бросило на стропила и завалы хлама гигантские, пляшущие тени. Они напоминали каких-то древних существ, замерших в ожидании. Ждал и сундук.

Он стоял в самом дальнем углу, под самой крышей, где паутина была гуще, а воздух холоднее. Не лаковый, не резной. Простой, дубовый, окованный по углам почерневшими от времени железными полосами. Казалось, он не просто стоял тут — он врастал в пол, сросся с домом, стал его костяной шишкой, хранящей тайну.

«На черный день, Василька… Совсем-совсем черный…»

День сегодня был чернее сажи в печи. Чернее воронова крыла, что принесло ледяную обузу. Василиса провела рукой по крышке. Пыль легла толстым, бархатным слоем. Под пальцами проступили вырезанные когда-то знаки — не буквы, а обережные узоры: спирали, кресты в круге, волны. Бабка Акулина знала толк в защите.

Сердце заколотилось где-то в горле, глухо и тревожно. А что, если там ничего нет? Пусто? Или, что хуже, там лежит что-то такое, с чем не справиться? Что-то страшнее самого Лесного царя?

«Не бойся. Страх — это ключ, который они ищут», — вспомнился бабкин жесковатый голос. Василиса встряхнула головой, взялась за массивную железную скобу. Замка не было. Но крышка не поддавалась, будто ее заклинило.

— Ну же, — прошептала она, упираясь всем весом. — Я тебя не украсть пришла. Я… спастись. Помоги.

С третьей попытки крышка с громким, жалобным скрипом оторвалась. Из темноты пахнуло таким густым букетом запахов, что Василиса на мгновение отшатнулась. Полынь. Мята. Ржавое железо. Сухие коренья. И что-то еще… сладковато-приторное, как увядшие цветы.

Она подняла светильник и заглянула внутрь.

Там не было золота или драгоценных камней. Лежала жизнь. Нет, много жизней. Старая, выцветшая от времени рубаха, расшитая красным. Пучки трав, перевязанные нитками. Глиняная куколка без лица. Связки бересты, испещренные письменами. Несколько книг в кожаном переплете, потрескавшемся от старости. Жестяная шкатулка. И сверху, словно страж, — большой отполированный до черноты волчий клык на кожаном шнурке.

Василиса аккуратно, с благоговейным страхом, стала вынимать содержимое, складывая рядом на старую холстину. Рубаха оказалась на удивление легкой, от нее пахло дымом и грустными воспоминаниями. Куколка была теплой на ощупь, будто только что из рук. Берестяные свитки шелестели, как осенние листья, под ее пальцами.

Она взяла первую книгу. Переплет разломился бы в руках, если бы не аккуратность. Страницы, пожелтевшие и хрупкие, как крылья моли, были исписаны гусиным пером. Рецепты. «От лихорадки», «от сглазу», «на хороший урожай». Ничего подходящего.

Вторая книга оказалась сборником заговоров. «На усмирение домового», «на удачную дорогу», «на привлечение жениха». Василиса фыркнула на последнее.

«Как раз то, что нужно. Только жених уже привлечен, да такой, что от него отбоя нет».

Она листала страницы, и отчаяние потихоньку подбиралось к горлу. Травы, заговоры, простые обереги… Все это она и сама знала, с детства помогала бабке. Ничего такого, что могло бы противостоять воле самого Леса.

— Ну, где же, — прошептала она, запуская руку на самое дно сундука. — Где твое «на черный день», бабуля?

Пальцы наткнулись на что-то твердое, плоское и холодное. Не книга. Не береста. Она вытащила тяжелый, в кожаном переплете том, потрепанный по краям. «Степенник», — прочитала она вытисненные золотом, почти стершиеся буквы. Книга о свойствах камней и металлов. Не то.

Она уже хотела отложить ее, как что-то выпало из толстого блока страниц и мягко шлепнулось на холстину. Не лист. Свиток. Маленький, туго свернутый, перевязанный выцветшей черной шелковой нитью. Береста? Нет, что-то более плотное, пергамент.

Сердце Василисы замерло, а потом забилось с такой силой, что в ушах зазвенело. Руки сами потянулись к находке. Нить развязалась легко, будто ждала этого момента. Пергамент развернулся с тихим шелестом.

И она увидела.

Это не было похоже на другие записи. Неаккуратный, торопливый почерк, местами переходящий в схематичные рисунки. Чернила местами выцвели, но слова словно жгли бумагу изнутри, такие в них была сила и… отчаяние?

«Обряд Суженого-Ряженого. На потребу в великой нужде, когда защиты нет и уповать не на кого, окромя силы своей да тоски по длани верной».

Василиса застыла, впитывая строку за строкой при тусклом, пляшущем свете.

«Не живое творишь, но Оберег в образе человеческом. Не душу призываешь, но силу свою в форму вкладываешь. Плоть даешь не из плоти, а из того, что под рукой: снег зимой, глина летом, песок в поле, воск в горнице. Суть не в материи, а в Намерении чистом. Осторожно! Ибо что создашь, то к тебе навек привяжется. Не для забавы, не от скуки. Лишь для Защиты и Служения, пока нужда не минует».

Дальше шли инструкции. Подробные, пугающие своей простотой и безумием.

«Первый шаг: Форма. Слепи подобие человеческое, в рост свой или выше. Вложи в него Сердце — вещь свою кровную, с собой носимое (кольцо, плат, прядь волов). Это связь нерушимая».

«Второй шаг: Кровь-нить. Обвей фигуру нитью, выпряденной из своей одежды (от порванной рубахи, из подола). Это пуповина твоя с ним».

«Третий шаг: Дыхание. На утренней заре (или в полночь на полную луну) вложи в него Мечту. Говори в ушко фигуре, шепчи, кричи — чего желаешь в защитнике и слуге своем. Будь искренна до мозга костей. Ложь обратится против тебя, пустота породит пустого. Говори до тех пор, пока рот не онемеет и душа не выдохнется. Все отдай. Это — душа его, заместо настоящей».

Глава 3. Лепка мечты под луной

Луна висела над лесом, как отполированный серебряный щит.

Не мягкий, романтичный месяц, а полная, холодная и безжалостная луна, заливающая поляну леденящим светом. Каждая травинка, торчащая из снега, отбрасывала резкую, черную тень. Каждая снежинка на поверхности сверкала, как осколок звезды. Тишина была не мирной, а напряженной, звенящей, будто весь лес затаил дыхание и слушал.

Василиса стояла на краю поляны, у старой липы с раскидистыми, теперь голыми ветвями. Снег здесь действительно был нетронутым — ровный, пухлый, ослепительно белый пласт. Идеальный холст. Страшный холст.

«Ну что, — подумала она с горькой усмешкой. — Приступаем к творчеству».

Она сбросила рукавицы, вонзила голые пальцы в снег. Холод ударил по коже, жгучий и острый, заставил аж зубы свести. Хорошо. Боль поможет не сойти с ума.

— Ладно, — прошептала она снегу. — Давай знакомиться. Ты будешь… мужем. Временным. Очень временным. Не обижайся.

Она принялась сгребать снег, формируя бесформенную кучу. Получалось плохо. Снег рассыпался, не хотел лепиться. Слепить снеговика в тридцать лет — одно дело. Слепить человека в человеческий рост — совсем другое.

— Черт, да держись ты, — проворчала она, пытаясь утрамбовать основу для «ног». — Эх, если бы ты был из глины… Хотя нет. Глина — это навсегда. Ты и так должен получиться слишком… живучим.

Работа шла медленно, нелепо. Она бегала вокруг бесформенной глыбы, похожей на уродливого белого медведя, впавшего в спячку, то прихлопывая снег ладонями, то отскребая лишнее ножом. Мороз щипал щеки, дыхание вырывалось клубами пара, превращаясь в ледяную пыль на ресницах. Она уже не чувствовала пальцев на ногах.

Это было смешно. Абсурдно. Дочь лесника, практичная Василиса, посреди ночи лепит из снега мужа, чтобы отвадить лесного духа. Если бы кто-то увидел… Она фыркнула, и фырканье вышло истеричным, на грани слез.

— Ноги, — сказала она вслух, чтобы разогнать жуть. — Нужны ноги. Две. Длинные. Чтобы… чтобы быстро бегал. Если что.

Она вылепила два бесформенных столба. Получилось, как у слоненка.

— Ладно, сойдет. Главное — идея. Торс теперь. Широкий. Чтобы… чтобы мог дров нарубить. И медведя, если что, отогнать.

Она начала наращивать снежную массу, создавая подобие плеч, груди. Работа увлекла. Руки двигались автоматически, разум отключился, остались только базовые команды: тут — шире, тут — ровнее. Постепенно бесформенная глыба стала напоминать нечто человекообразное. Грубое, примитивное, но уже с намеком на мощь.

Потом пришла очередь головы.

Василиса замерла, комок снега в руках. Голова. Лицо. Какое оно должно быть? У нее в голове не было образа. Только ощущение. Она слепила шар, водрузила его на «плечи». Потом, почти не думая, большими пальцами продавила две глубокие впадины для глаз. Потом — продольную полосу для носа. Прямую, твердую линию для рта.

Она отступила на шаг, чтобы посмотреть.

На нее смотрело снежное лицо. Безликое, пустое, с черными дырами глазниц. Оно было… жутким. Как идол, которого боятся даже язычники. Это была не защита. Это было пугало.

В груди что-то сжалось, холоднее снега. Нет. Так нельзя. Это не сработает. Он — оно — должно быть… другим. Хоть немного человечным. Хоть чуточку не таким страшным.

— Ладно, — шепнула она, подходя ближе. — Давай договоримся. Я не скульптор. Но я… постараюсь.

Она кончиками пальцев, уже почти не чувствуя их, стала сглаживать резкие грани. Сделала скулы менее резкими, смягчила линию подбородка. В глазницы положила два маленьких, круглых камешка — темных, гладких, как мокрый гранит. Они сразу оживили лицо, придали ему… внимание. Пустое, но внимание.

И тут ее прорвало.

Слова, которые клокотали внутри с тех пор, как отец объявил о сватовстве с тех пор, как она прочитала свиток, полезли наружу. Тихо, срывающимся шепотом, обращенные к этой снежной маске.

— Слушай сюда, — начала она, обходя фигуру, поправляя неудачный изгиб «плеча». — Ты должен быть сильным. Не абы как, а… чтобы мог избу на плечах унести, если нужно. Но не хвастаться этим. Просто… знать, что можешь.

Она отколола лишний снег с торса, делая его уже, атлетичнее.

— И руки… чтобы руки были сильные, но… нежные. Понял? Чтобы дров нарубить — да, но и… и прядь волос со лба убрать, не испугав. Чтоб знали в них разницу между врагом и мной.

Шепот становился громче, набирал силу. Она уже не просто лепила. Она творила. Злилась. Мечтала.

— Глаза… чтобы ясные. Чистые. Чтобы во взгляде не было лжи. Чтобы смотрел прямо. И… и чтобы видели меня. Не дочь лесника, не диковинку. Меня. Василису. Со всеми моими тараканами, с упрямством, со смехом, когда смешно, и злостью, когда всё достало.

Она встала перед фигурой, смотря в эти каменные глаза.

— И чувство юмора, будь оно неладно! Чтобы смеяться умел. Над собой в первую очередь. Чтобы я могла над ним посмеяться, и он бы не обижался, а… а подхихикивал. Чтобы тяжелые времена переживались легче. Чтобы мог сказать какую-нибудь дурацкую шутку, когда страшно. Самую нелепую. Лишь бы я перестала дрожать.

Голос ее дрогнул. Она вспомнила долгие, тихие вечера в одиночестве, когда отец храпел на печи, а ветер выл в трубе. Как она мечтала тогда просто… о другом дыхании рядом. О другом смехе в ответ на свой.

— Заботливый, — выдохнула она, и из глаз предательски покатилась слеза, тут же леденевшая на щеке. — Не по долгу. Не потому, что «так надо». А потому что… потому что я — это я. Чтоб чай подал, когда я устала и даже не попросила. Чтоб дверь подпер, когда сквозняк. Чтоб просто… был рядом. И его присутствие грело. Как печка. Не обжигая.

Она упала на колени перед снежным человеком, уже не обращая внимания на леденящий холод, проникающий через шубу. Ладони прижала к снежной груди, где должно быть сердце.

— И защищал, — зашептала она яростно, вкладывая в слова всю свою обиду, всю ярость против навязанной судьбы. — Не потому, что тебя так запрограммировали. А потому что ты ЗАХОЧЕШЬ меня защитить. Потому что я буду для тебя не хозяином, не создательницей, а… а Василисой. Единственной и неповторимой. И ты не позволишь никому — ни Лешему, ни Морозке, ни самому лешему царю — забрать меня, обидеть, напугать. Ты встанешь на пути. Даже если… даже если это будет стоить тебе формы. Потому что так должно быть. Потому что я вкладываю в тебя не просто приказы. Я вкладываю… веру. Веру в то, что такой может быть.

Глава 4. У порога

Ее разбудил скрип.

Не стук, не шум, а именно скрип. Тот самый, который издает свежий, крепкий снег под тяжелым, но осторожным шагом. Только шагов не было слышно. Был один долгий, протяжный, почти мучительный скрип, будто кто-то очень большой и очень легкий медленно проворачивался на месте прямо у двери.

Василиса открыла глаза. В щели ставен пробивался сизоватый свет раннего утра. В доме царила неестественная тишина — даже отец не храпел. И скрип повторился. Снова. Прямо за дверью.

Сердце ушло в пятки, а потом рванулось обратно, колотясь где-то в горле. Она замерла, уставившись в потолок. «Не может быть. Не может быть. Это ветер. Это Васька, пес, чешется о косяк…»

Из-за перегородки донесся приглушенный металлический лязг. Отец. Он уже не спал. И уже взял топор. Василиса сорвалась с постели, на ходу натягивая поверх ночной рубахи первую попавшуюся под руку шерстяную кофту. Ноги сами понесли ее к сеням.

Гордей уже стоял у тяжелой дубовой двери, прижавшись к косяку. В одной руке — топор, опущенный острием вниз, но готовый взлететь в любой момент. Другая рука лежала на щеколде. Он был бледен, как снег за окном, и вся его мощная фигура выражала не ярость, а животный, леденящий ужас. Он молча кивнул в сторону двери, и его глаза говорили ясно: «Там что-то есть».

Скрип раздался снова. Теперь ближе. Прямо за дверным полотном.

— Кто там? — громко, сдавленно спросил Гордей. Голос его дрогнул.

В ответ — тишина. А потом… шорох. Тот самый, который издает мех, когда его набрасывают на плечи. Шорох знакомый. Шорох отцовского тулупа, который вчера вечером висел на вешалке в сенях!

Гордей метнул на дочь взгляд, полный немого вопроса. Василиса, сама не зная зачем, отрицательно покачала головой. Нет, она не брала тулуп. Она вообще с вечера не выходила.

Отец сглотнул, сжал топорище так, что костяшки побелели. Медленно, сантиметр за сантиметром, он начал отодвигать тяжелую железную щеколду. Скрип железа по дереву прозвучал оглушительно в тишине.

— Отец, не… — начала Василиса, но было уже поздно.

Гордей рванул дверь на себя и шагнул вперед, загораживая проход своей тушей, занесенным топором.

И застыл.

Василиса, выглядывая из-за его спины, увидела то, от чего весь мир сузился до размеров крыльца, а воздух стал густым, как кисель.

На пороге стоял мужчина.

Высокий. Очень высокий, на полголовы выше Гордея. Широкоплечий. На нем был накинут тот самый, отцовский, овчинный тулуп, наброшенный на плечи, как плащ. Из-под полы тулупа виднелись простые холщовые портки, промерзшие и жесткие. На ногах… на ногах не было ничего. Он стоял босой ногами на снегу, покрывавшем крыльцо. Но самое жуткое было не это.

От края крыльца до порога лежал ровный, нетронутый снежный покров. Не было ни одного следа. Ни отпечатка босой ноги, ни тропинки от калитки. Словно этот человек не пришел, а материализовался прямо здесь, из утреннего воздуха и инея.

Василиса медленно, с трудом подняла глаза на его лицо.

У него были темные, почти черные волосы, в которых запутались кристаллики инея, сверкавшие в утреннем свете. Лицо — бледное, но не болезненное, а словно высеченное из мрамора, с резкими, но правильными чертами. И глаза… Боги, глаза. Ясные. Невероятно ясные, светлые, серо-голубые, как небо перед снегопадом. Они были широко раскрыты и смотрели прямо на них с бесстрашным, бездонным любопытством младенца, впервые увидевшего мир. В них не было зла. Не было страха. Было лишь чистое, незамутненное внимание.

Это было лицо с поляны. Ожившее, обретшее плоть, цвет, теплоту дыхания, парящего на морозе. Но в этих глазах не было камней. Там была жизнь.

Гордей молчал, парализованный. Топор в его руке бессильно опустился еще ниже.

Мужчина на пороге перевел этот ясный, изучающий взгляд с лесника на Василису. Остановился на ее лице. И в его глазах что-то щелкнуло. Озарилось пониманием, глубоким и безоговорочным.

Он открыл рот. Из него вышел пар. И голос. Низкий, немного скрипучий, будто давно не использованный, но удивительно мягкий.

— Твоя, — произнес он, глядя только на Василису.

Слово повисло в воздухе.

— Ч-что? — выдавила из себя Василиса. Ее голос прозвучал пискляво и глупо.

Мужчина медленно, словно проверяя каждое движение, поднял руку и приложил ладонь к своей груди, чуть левее, точно туда, где под тканью и воображаемой плотью должно было лежать серебряное кольцо.

— Я. Твой. — сказал он отчетливо, как учат слова. Потом его брови чуть сдвинулись, в глазах промелькнула тень какого-то внутреннего поиска. — Муж. Меня зовут… — он сделал паузу, и эта пауза была живой, полной мучительных усилий что-то извлечь из пустоты. — Снегур? — произнес он наконец, и это прозвучало как вопрос к самому себе, как смутная догадка.

В Гордее что-то сорвалось. Он ахнул, отшатнулся назад, втискивая Василису в сени, и снова занес топор. Лицо его стало багровым.

— Что ты за нечисть?! Как посмел тулуп мой надеть?! Иди прочь, пока цел! — зарычал он, но в рыке слышалась паническая дрожь.

Снегур — если это был он — даже не взглянул на топор. Он смотрел на Гордея с легким удивлением, как на шумное, но неопасное животное. Потом его взгляд снова нашел Василису.

— Мне… нужно быть здесь, — сказал он просто, как констатируя факт. — Я ее муж. Защитник.

— Какой ты к лешему муж! — взревел Гордей. — Васюня! Это ты?! Это твоих рук дело?! — Он обернулся к дочери, и в его глазах был уже не страх, а бешенство, смешанное с неподдельным ужасом.

Василиса стояла, прижавшись спиной к бревенчатой стене. Она не могла пошевелиться. Голова была пустой, в ушах гудело. Он живой. Он говорит. Он… теплый? От него шел легкий пар. И глаза… те самые, «ясные и честные». Она узнавала каждую черту, вложенную ею в темноте со слезами и отчаянием. Но видеть это здесь, на пороге своего дома, дышащим, смотрящим… Это было в тысячу раз страшнее, чем любое привидение.

Глава 5. Первый день супружества (которого нет)

В избе пахло горелым.

Горела каша. Не сильно, нет. Просто дно чугунка отдало на волю божью тонкий, едкий и совершенно бесповоротный запах прилипшей и превратившейся в уголь пшеницы. Этот запах висел в воздухе третьим, незваным и очень раздражительным членом их неловкого утра.

За столом, натянутый как тетива, сидел Гордей. Он методично, с угрожающей медлительностью, ел из своей миски ту самую кашу, что не успела подгореть, и не отрывал взгляда от Снегура. Взгляд этот был тяжелым, как гиря, и выражал целую гамму чувств: от недоверия до бессильной ярости, от страха до какого-то ошарашенного любопытства. Он молчал. И это молчание было громче любых криков.

Василиса, сидевшая напротив отца, пыталась раствориться в стене. Щеки горели от стыда и нервного напряжения. Она украдкой, быстрыми взглядами, наблюдала за фигурой, стоявшей у печи.

Снегур изучал чугунок.

Он склонился над печуркой, его ясные глаза были пристально устремлены на черное пятно на дне котла. Он смотрел так, будто перед ним не подгоревшая каша, а сложнейший магический артефакт. Его пальцы, странно умелые и аккуратные для существа, слепленного на коленке, сжимали ручку ухвата. Он, по просьбе Василисы («Помоги снять, только осторожно!»), пытался вытащить котелок из печи.

Проблема была в том, что его понимание «осторожно» и «помочь» явно формировалось где-то в иной реальности, где физические законы носили рекомендательный характер.

— Просто… потяни на себя, — прошептала Василиса, чувствуя, как назревает катастрофа. — Легонько.

Снегур кивнул, приняв информацию. Его лицо выразило сосредоточенность. Он потянул.

Ухват в его руке скрипнул жалобно. Чугунок, весом добрых пять килограммов, сорвался с места как пушинка и, описав по воздуху короткую дугу, полетел прямиком на стол.

— А-а-а! — вскрикнула Василиса, вжимаясь в спинку лавки.

Гордей, не меняя выражения лица, молниеносно швырнул свою деревянную ложку в сторону, поднял руки и поймал летящий котелок за обе ручки, как мяч. Горячее железо шипяще коснулось его загрубевших ладоней, но он даже не поморщился. Только поставил чугунок на стол с таким глухим стуком, что все миски подпрыгнули.

— Крепкий, — оценивающе произнес Снегур, глядя на отца с новым уважением. — Ловкий.

— Ты, — процедил Гордей, глядя не на него, а в стену, — если еще раз так «поможешь», я тем же ухватом тебя по башке огрею. Понял?

Снегур задумался. Брови его слегка сдвинулись.

— «Огрею» — это нанесу удар? — переспросил он с искренним интересом. — Зачем? Я же не враг. Я — защитник Василисы.

Гордей безнадежно махнул рукой, сгреб свою миску и ложку и ушел в сени, хлопнув дверью. Оттуда тут же донесся звук точильного камня — отец с яростью принялся точить топор. Видимо, чтобы не точить зубы.

Василиса закрыла глаза. Голова действительно начала раскалываться.

— Садись, — сказала она устало, указывая на место отца. — Ешь. Только… смотри, как я. И повторяй.

Она показала, как держать ложку. Снегур взял свою — крепкую, березовую — и тут же, с тихим хрустом, раздавил ее в кулаке. Древесина рассыпалась щепками.

Они оба уставились на его руку. Он разжал пальцы, посмотрел на обломки с легким недоумением, как на внезапно ожившую и самоуничтожившуюся вещь.

— Слабая, — констатировал он.

— Ты сильный, — поправила его Василиса, чувствуя, как ее терпение дает трещину. — Силой нужно управлять. Иначе… иначе ты все сломаешь.

Он кивнул, впитывая урок. Она дала ему свою ложку. На этот раз он взял ее так осторожно, словно это была крыло бабочки. Поднес ко рту. Каша с ложки упала обратно в миску. Он нахмурился. Попробовал еще раз — тот же результат. Его лицо, такое серьезное и сосредоточенное, было одновременно нелепым и трогательным.

— Вот так, — Василиса взяла его руку в свою, направляя движение. Его пальцы были теплыми и совершенно реальными. Она резко одернула руку, как от огня. — Сам попробуй.

Он попробовал. Получилось. Он отправил ложку каши в рот, прожевал. Его лицо ничего не выразило.

— Питательно? — спросила Василиса.

— Горячо, — ответил он. — И… имеет консистенцию. — Он, кажется, был доволен, что нашел подходящее слово.

Завтрак прошел в мучительном молчании, нарушаемом только скрипом зубов Василисы (она ела, стиснув их от напряжения) и аккуратным, слишком правильным стуком ложки Снегура о глиняный край миски.

После еды Василиса, пытаясь вернуть хоть каплю нормальности, взялась за обычные дела. Налила в таз теплой воды, чтобы помыть посуду. Снегур встал рядом, наблюдая.

— Надо помочь, — заявил он.

— Не надо, — быстро сказала она. — Сиди. Смотри. Учись.

Но он уже протянул руку к губке. Его движение было резким. Он не просто взял губку — он вонзил в нее пальцы, и таз с водой, стоявший на табурете, опрокинулся. Грязная, теплая вода хлынула на пол, растеклась лужами, залила половицы и добежала до печки, вызвав шипение.

Василиса вскочила, отпрыгнув от потопа.

— Снегур!

Он стоял посреди лужи, босыми ногами, с мокрой, разорванной губкой в руке, и смотрел на наводнение с тем же научным интересом.

— Жидкость имеет свойство растекаться, — произнес он задумчиво. — Подчиняется гравитации и неровностям поверхности.

— А я сейчас буду иметь свойство кричать! — сорвалось у нее, и она схватила тряпку. — Вот! Видишь? Это — тряпка! Ей вытирают! Воду! С пола! Ты понял?

— Понял, — кивнул он серьезно и выхватил тряпку у нее из рук. Он присел, и с силой, способной стереть краску с досок, начал водить тряпкой по полу. Вода частично впиталась, частично разлетелась брызгами по стенам и по ней самой. От его усердия по избе поплыли клочки старой, полуистлевшей краски.

У Василисы в глазах потемнело. Она прислонилась к косяку, схватившись за виски.

— Ох… — простонала она. — Голова… голова прямо трещит от всего этого.

Глава 6. Визит незваного гостя

В тот день ветер стих. Совсем.

Это было первое, что заметила Василиса, выглянув утром в окно. Ни малейшего шевеления в ветвях сосен, ни поземки, ни скрипа. Воздух стоял неподвижный, густой и холодный, как ледяное стекло. Даже дым из печной трубы поднимался строго вертикально, белой, застывшей колонной, будто и ему было запрещено нарушать эту мертвую тишину. Лес замер. Выжидал.

Беспокойство, липкое и холодное, скреблось у нее под сердцем с самого утра. Она пыталась заглушить его делами: растопила печь, замесила тесто на хлеб, выгнала наконец из конуры напуганного Ваську и налила ему молока. Снегур, как тень, следовал за ней из угла в угол. После вчерашнего «потопа» он стал осторожнее, но его попытки помочь все равно заканчивались маленькими катастрофами: он раздавил три яйца, пытаясь аккуратно перенести их из лукошка на стол, и чуть не снес дверь в кладовку, просто потянув за скобу.

— Сиди, — сказала она ему в пятый раз, уже без раздражения, просто устало. — Просто смотри.

Он послушно садился на лавку у печи, складывал свои большие, умелые (и такие разрушительные) руки на коленях и смотрел. Его ясный, изучающий взгляд был тяжелее любой физической помощи. Он видел все: как дрогнула ее бровь, когда тесто плохо отставало от рук, как она вздрогнула от внезапного треска полена в печи, как она непроизвольно косилась на окно, на ту мертвенно-неподвижную картину леса.

— Ты боишься, — констатировал он тихо, без осуждения, просто как факт.

— Не боюсь, — автоматически солгала она, с силой шмякая тесто в квашню.

— Твое сердце бьется чаще, когда ты смотришь туда, — он кивнул в сторону окна. — И пальцы сжимаются. Это признаки страха или повышенной готовности к бегству.

— Это признаки того, что я не люблю, когда за мной наблюдают, — буркнула она, накрывая тесто тряпкой.

Он задумался.

— Но я же тоже наблюдаю за тобой. Постоянно.

— Это другое! — выпалила она и тут же замолчала, потому что сама не понимала, чем это «другое». Тем, что он часть ее? Тем, что от него пока не пахло угрозой? Тем, что его глаза, такие ясные, вызывали странное доверие, смешанное с леденящим ужасом?

В этот момент Васька, мирно лакавший молоко у порога, вдруг взвыл. Коротко, жалобно, по-волчьи. Шерсть на его загривке встала дыбом. Он шарахнулся от двери, поджал хвост и, пятясь, скрылся под лавкой, откуда донеслось тихое, испуганное поскуливание.

В избе стало тихо. Даже печь словно перестала потрескивать.

И тогда снаружи раздался стук. Не кулаком в дверь. Не палкой в косяк. А один-единственный, отчеканенный, металлический удар — будто кто-то ударил медным посохом о ступеньку крыльца. Звон прокатился по бревнам дома, заставив вздрогнуть глиняную посуду на полках.

Гордей, чинивший в углу сети, медленно поднял голову. Его лицо стало каменным. Он отложил челнок, встал. Взгляд его встретился с взглядом дочери. В нем не было вопроса. Был только приговор: «Он пришел».

Снегур тоже поднялся. Неспешно, как поднимается туча перед грозой. Он не выглядел испуганным. Скорее… сосредоточенным. Его тело, такое неуклюжее в быту, теперь казалось собранным, готовым к действию. Он шагнул, встал между Василисой и дверью. Это было не обдуманное решение. Это был чистый инстинкт, вшитый в него ее же словами: «чтобы защищал».

— Открой, лесник, — прозвучал голос снаружи. Негромкий, но настолько четкий, что каждое слово было слышно сквозь толстые бревна, как будто говорящий находился в самой горнице. Голос был низким, бархатным, и в этой бархатистости таилась сила зимней бури. — Не заставляй ждать.

Гордей тяжело вздохнул, подошел к двери, откинул щеколду. Дверь распахнулась.

В проеме, заливаемым тусклым белым светом безветренного дня, стоял Охотник.

Он был высок и строен, одет не по-зимнему легко: темно-зеленый кафтан, расшитый серебряной нитью, напоминавшей морозные узоры, мягкие сапоги до колен из какой-то странной, мерцающей кожи. На плечах — короткая накидка из шкуры рыси, живой, янтарный взгляд которой теперь замер на его собственных плечах. В руке — длинный посох из темного, почти черного дерева, с набалдашником в виде спящей совы.

Но все это Василиса заметила потом. Потому что сначала она увидела его лицо и глаза.

Лицо было не старым и не молодым. Худое, с резкими, благородными чертами, бледное, как пергамент. Темные, почти черные волосы, заплетенные в несколько сложных кос, падали на плечи. И глаза… Боги. Глаза. Они горели, как два куска прозрачного янтаря, в которые попали солнечные лучи. Яркие, неестественно светящиеся изнутри, лишенные зрачков. В них не было ничего человеческого. Только древняя, бездонная холодность и любопытство хищника, рассматривающего диковинную мошку.

Лесной царь. В своей почти человечьей личине.

Он стоял на крыльце, и снег под его ногами не проваливался. Он как будто не весил ничего.

— Мир дому твоему, Гордей Семеныч, — произнес он, и губы его тронула легкая, вежливая улыбка. В ней не было тепла.

— Мир… и тебе, — глухо ответил лесник, отступая, чтобы дать войти. Правила гостеприимства, даже для такого гостя, были святы.

Царь переступил порог. Он вошел плавно, бесшумно, и с его появлением в избе стало холоднее. Пламя в лампаде на столе заколыхалось, съежилось. Он окинул взглядом горницу, и этот янтарный взгляд скользнул по Василисе, заставив ее похолодеть изнутри, будто ее облили ледяной водой. Потом взгляд остановился на Снегуре.

И замер.

Тишина в горнице стала густой, давящей. Василиса видела, как в янтарных глазах что-то меняется. Сначала легкое недоумение. Потом — узнавание иного рода. Не человека, а… явления. И наконец — презрительное, ледяное развлечение.

— О-о, — протянул царь, и его голос зазвенел, как сосулька, упавшая на лед. — Что это у нас? Новый жилец?

Снегур не отвечал. Он стоял неподвижно, его ясные, человеческие глаза встречались со сверхъестественным янтарным взглядом. В его позе не было вызова, но и страха не было. Была готовность.

Глава 7. Уроки жизни и первая опасность

На следующий день Василиса проснулась с железной решимостью. Страх, посеянный царем, и боль в глазах Снегура сплелись внутри в один тугой, жгучий узел. Сидеть сложа руки было нельзя. Если этот… этот кто-то действительно был здесь, чтобы защищать, то нужно было сделать его хоть немного эффективнее, чем разрушительная сила природы в человеческом обличье.

— Сегодня, — объявила она за завтраком, отрезая ломоть хлеба так резко, что крошки разлетелись по столу, — мы будем учиться.

Гордей, молча ковырявший ложкой в каше, только хмыкнул. Он с утра ушел в себя, в свою тревогу, и почти не говорил. Снегур поднял на Василису ясный, заинтересованный взгляд.

— Учиться, — повторил он. — Что учить?

— Всему, — сказала она, уже вставая. — Но начнем с малого. С того, что может пригодиться. Встань.

Она повела его в сени, где на стене висел инструмент. Сняла тяжелый, но крепкий хозяйственный нож в деревянных ножнах. Держала его перед собой, как учил когда-то отец.

— Это нож. Инструмент. И оружие, если нужно. Но оружие — в последнюю очередь. Понял?

Снегур внимательно смотрел на клинок, поблескивавший в тусклом свете из маленького окошка.

— Острый край режет. Рукоять держит рука. Цель — разделение материала или нейтрализация угрозы, — констатировал он.

— Да… примерно так. — Василиса вздохнула. — Держи.

Она протянула ему нож, рукоятью вперед. Он взял его. И тут же, его пальцы, такие неловкие с ложкой, обхватили рукоять с естественной, почти врожденной уверенностью. Он не сжал ее, не стал размахивать. Он просто держал. Твердо. Уверенно. Как будто держал всегда.

— О, — вырвалось у нее. — А так… неплохо.

Он взглянул на нож в своей руке, потом на нее.

— Баланс хороший, — заметил он. — Но для эффективной защиты от крупного противника лучше подошел бы топор или тяжелая палка с большим рычагом.

— Откуда ты… — начала она, но остановилась. «Откуда ты это знаешь?» — хотела спросить. Но ответ был очевиден: от нее самой. Она ведь вкладывала в него «силу» и «способность защищать». Видимо, это включало и базовое понимание механики боя.

— Ладно, — сказала она, отбирая нож. Потом указала на печь. — А вот это — огонь. Друг и враг. Умеешь разжечь?

Она показала ему кремень и огниво, как высекать искры на трут. Снегур наблюдал с тем же научным интересом, с каким изучал подгоревший чугунок. Потом взял кремень и огниво в свои руки. Попробовал. Искры посыпались, но трут не загорался. Он нахмурился, глядя на свои пальцы, будто они его подвели.

— Неэффективно, — заключил он. — Слишком много переменных: сила удара, угол, качество трута.

Он положил инструменты на полку и, прежде чем Василиса успела что-то сказать, просто протянул руку к небольшой кучке щепок и сухого мха, приготовленных для растопки. Он не щелкнул пальцами. Не произнес заклинания. Он просто… сосредоточился. Его лицо стало абсолютно спокойным, ясные глаза уставились на трут.

И щепки вспыхнули.

Не от искры. Не от тления. Они вспыхнули сразу, ярко, ровным, теплым пламенем, как будто их коснулось солнце. Огонь был неестественно тихим и послушным.

Василиса отшатнулась, вскрикнув.

— Как ты это сделал?!

Снегур опустил руку, глядя на огонь с легким удивлением, будто и сам не до конца понимал.

— Я… подумал, что нужно тепло, — сказал он просто. — Чтобы защищать тебя, нужно уметь поддерживать жизнь. Огонь — жизнь.

— Но… магией? Ты творишь магию? — прошептала она, и сердце ее бешено заколотилось. Свиток не предупреждал об этом! Там говорилось о форме, о подобии, о вложенной силе… но не о том, что этот «оберег» будет сам по себе источником колдовства!

— Это не магия, — возразил он, нахмурившись. — Это… намерение. Я хотел, чтобы было тепло для тебя. И оно стало. — Он посмотрел на свои ладони. — Кажется, я могу. Если очень хочу того, что связано с защитой. С тобой.

Это открытие было одновременно потрясающим и пугающим. Василиса молча, с дрожью в руках, бросила в разгоравшийся огонек щепку. Она сгорела мгновенно, без дыма.

День прошел в странных, напряженных уроках. Она пыталась учить его простым вещам — как завязывать узел на веревке, как точить тот же нож на бруске. Он схватывал все мгновенно, но его «исполнение» часто выходило за рамки. Узел он затянул так, что его пришлось перерезать. Брусок под его рукой сточился в пыль за несколько движений, а нож остался тупым — Снегур просто давил на него с неправильным углом, не понимая тонкостей.

К вечеру Василиса чувствовала себя выжатой и измотанной. Дрова в сенях подходили к концу, а ночь обещала быть морозной.

— Нужно нарубить, — сказала она, глядя на почти пустой ящик для дров. — Отец ушел к соседям, что-то там по хозяйству. Придется нам.

Она надела шубу, дала Снегуру отцовскую телогрейку (тулуп был велик, а эта сидела сносно, хоть и тянула на плечах). Взяла топор. Он последовал за ней, как тень.

Двор был погружен в густые, синие сумерки. Воздух снова стал неподвижным, и тишина была зловещей. Лес за забором стоял черной, беззвучной стеной. Василиса, преодолевая мелкую дрожь, повела его к поленнице у дальнего конца сеновала.

Она взяла одно полено, поставила на колоду.

— Смотри, — сказала, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Точный удар. По сучку, если есть. Экономия сил.

Она занесла топор, рубанула. Полено с треском раскололось на две части.

— Теперь ты.

Она протянула ему топор. Он взял его. В его руке инструмент выглядел игрушечным. Он посмотрел на полено, на колоду, на топор. И… просто опустил его.

— Нет, — сказал он тихо.

— Что «нет»?

— Это неэффективно, — пояснил он. — Слишком медленно. Одно полено. Нужно много.

Он отложил топор в сторону, подошел к поленнице. Обхватил ее сбоку, где сложены были самые длинные, неколотые бревна. Его пальцы впились в древесину.

— Снегур, что ты… — начала Василиса.

Но он уже напрягся. Мускулы на его спине и плечах взбугрились под телогрейкой. Раздался сухой, громкий треск, похожий на выстрел. Поленница — целая, сложенная аккуратным срубом стопка бревен — приподнялась. Он оторвал ее от земли. Не разбирая. Всю. Целиком.

Глава 8: совет у Аринки

— Ну-ка, ну-ка, сведи-ка свои ладошки-то, дитятко. Да поближе к огоньку. Эх, да что ж это я, совсем старая стала — самовар-то не предложила!

Аринка не предложила самовар. Она даже не пошевелилась с низкой, скрипучей табуретки, на которой сидела, сгорбившись, у открытой дверцы печки. Она просто уставилась на Василису своими маленькими, невероятно острыми глазками, похожими на бусины из обожженного черного дерева. В них отражалось не пламя, а что-то иное — знание, старое, как сам лес, и терпкое, как полынь.

Хижина знахарки тонула в полумраке и густых, спутанных ароматах. Здесь пахло сотней вещей сразу: сушеным зверобоем и мятой, кореньями и чем-то кислым — забродившими травами; воском от свечей, густо усыпавших полки с пузатыми банками и склянками; старой древесиной и дымом. Дым шел не только из печки — тлела какая-то смесь в глиняной чашке на столе, выпуская сизые, ленивые струйки. Они вились вокруг засушенных лягушек, подвешенных к потолку за лапки, цеплялись за пучки перьев и связки странных, скрученных корешков.

Василиса сидела на краю единственной лавки, теребя в руках край платка. Снегура она оставила за оградой — Аринка, еще увидев их со своего крылечка, крикнула хрипло: «Духа снежного в дом не пущаю! Пусть постоит, подышит, а то растает от моей жары, не ровен час!». Он и стоял теперь, неподвижный, как часовой, у кривой калитки, его ясный взгляд время от времени находил ее в оконце.

— Ладошки, Василь, ладошки, — нетерпеливо повторила Аринка, не глядя на них, а вороша щипчиками угли в печи. — Ты мне не на руку смотреть пришла. Ты мне на душу свою показаться. А душа-то у тебя… ох, и посиневшая вся, промерзшая до самых потаенных местечков. Словно тебя не в избу принесло, а из проруби вынули. И рядом с тобой… эхо идет. Пустое, снежное эхо.

Василиса вздрогнула. Она молча сложила ладони лодочкой и протянула их к печке, к старухе. Аринка наконец оторвала взгляд от огня и скользнула им по ее рукам. Не прикасаясь. Просто смотрела. Секунду. Две. Потом резко фыркнула и отвернулась.

— Ой, дитятко, дитятко… — закачала она головой, и ее седые, жидкие волосы, выбившиеся из-под платка, заплясали. — Да ты ж не мужа слепила. Ты долговую расписку написала! На самой тонкой, на самой хрупкой ледяной бумажке кровью своей написанную!

— Что? — выдохнула Василиса. Голос ее звучал хрипло. — Какая расписка? Я обряд проводила… бабкин… Суженого-ряженого…

— Знаю я твой обряд! — отмахнулась Аринка, точно от назойливой мухи. — Знаю, как свои пять костей. И знаю, чем он пахнет. Отчаянием да слезой соленой. Он для последнего случая. Когда выбирать не между плохим и хорошим, а между плохим и совсем худым. Ты в какую яму влезла-то, дурочка?

— Я… мне нужно было защититься от Лесного, — начала Василиса, и слова полились, сбивчивые, горячие. Она рассказала про сватовство, про ледяное кольцо, про угрозы. Про то, как слепила фигуру, как вложила в нее все. И про то, что получилось. Про то, как он стоит сейчас за калиткой.

Аринка слушала, не перебивая, лишь изредка цокая языком, будто пробуя на вкус каждую ее глупость. Когда Василиса замолчала, старуха долго сидела, уставившись в огонь. Потом поднялась, кряхтя, подошла к полке, сняла одну из темных склянок без этикетки, налила в глиняную чашку чего-то мутного и темного и поставила перед Василисой.

— Пей. Не бойся, не отравлю. От тоски. И от дурости, хоть от нее, может, и не поможет.

Василиса машинально сделала глоток. Напиток оказался горьким, травяным, с долгим, странно согревающим послевкусием.

— Так вот, — начала Аринка, садясь обратно и укутываясь в большой, вязаный плат. — Закон прост, как осиновый кол. Ничто не берется из ничего. Особенно форма. Особенно такая… детальная. Ты ему ясные глаза вымолила? Крепкие руки? Особую улыбку, может? А откуда, думаешь, этот «материал» взялся? С неба упал?

Василиса почувствовала, как холодный комок страха, уже знакомый, снова подкатывает к горлу.

— Я… я мечтала. Я просто описывала то, что хотела…

— И описание это, милая, с чьей-то реальной картины списывалось! — резко оборвала ее Аринка. — Не бывает мечты в пустоте. Все мечты цепляются за что-то увиденное, услышанное, почувствованное краем души. Ты не придумала новое. Ты вспомнила. И стянула. Позаимствовала. Украла, если по-простому.

— Украла? Чью-то… внешность?

— Внешность? — Аринка усмехнулась, и в усмешке этой было что-то жалобное. — Глубже, детка. Гораздо глубже. Ты черты стянула. А черты — они от сущности неотделимы. От души, которая эту плоть носила, или носить должна была. Твой снежный утешитель — он слепок. Оттиск. С некоего настоящего. И магия, связывающая его, держится на этом «позаимствованном» образе. На чужой, по сути, жизни.

Василиса в ужасе смотрела на старуху. Украденная жизнь? Чужой образ?

— Но… он же живой! Он чувствует! Он…

— Он как заводная кукла, которой дали кусочек чужой пружинки! — выпалила Аринка. — Он ходит, говорит, может, даже чувствовать начинает — потому что ты в него душу свою, свою тоску вложила. Но основа-то, каркас-то — чужой! И за этот каркас рано или поздно придется платить. Магия долгов не прощает.

— Что будет? — прошептала Василиса.

— Два пути, — жестко сказала Аринка, загибая корявые, узловатые пальцы. — Первый: найди «оригинал». Человека, с которого списала. Верни ему его черты, его «образ». Твой снежок тогда, лишившись основы, станет просто снегом и растает. Чисто, честно. Долг вернешь.

— Нет! — слово вырвалось само, прежде чем она обдумала его. — Я не могу его… уничтожить.

Аринка посмотрела на нее с безжалостной проницательностью.

— А второй путь, — продолжила она, словно не слыша возражения, — проще и страшнее. Замени оригинал. То есть… чтобы твое творение стало не копией, а единственным носителем этого образа. Чтобы у настоящего хозяина черт не осталось прав на них. Как? Да очень просто. Чтобы оригинала… не стало. Чтоб душа его освободилась, а тело исчезло. Тогда твоя подделка станет… единственной в своем роде. Законной. И не растает. Пока ты держишь.

Глава 9. Поиск в летописях

Вечер выдался таким тихим, что слышно было, как мыши скребутся за обшивкой. Или не мыши.

Василиса сидела за столом, пытаясь штопать варежку, но игла раз за разом прокалывала кожу пальцев вместо шерсти. Она вздрагивала, сосала ранку и снова принималась за дело, лишь бы не смотреть в угол, где Снегур, склонившись над разобранным лаптем, пытался понять принцип его плетения. Он молчал уже несколько часов, и эта тишина была громче любого разговора.

Из-за занавески, отгородившей отцовскую кровать, доносилось тяжелое, неспокойное ворочанье. Потом раздался скрип, шаги, и Гордей вышел, неся что-то большое, завернутое в промасленную, потемневшую от времени холстину.

— Не спится, — буркнул он, не глядя ни на дочь, ни на снежного гостя. — И вам, поди, не до сна. Раз уж решили… искать.

Он положил сверток на стол, отогнул края. Пахнуло пылью, прелью и чем-то еще — стариной, почти осязаемой. Под холстиной лежала книга. Не книга — фолиант. Толстый, в деревянных, обтянутых потертой кожей крышках, с массивными железными застежками. На обложке тисненый, почти стершийся герб — какой-то зверь, возможно, медведь.

— Это что? — спросила Василиса, забыв про варежку.

— Роспись, — коротко ответил Гордей, садясь на лавку с противоположной стороны стола. Он потянул книгу к себе, с трудом расстегнул застежки, которые жалобно запищали. — Не наша. От покойного старосты осталась. Дед его служил при княжеском дворе писцом. Записывал, кто в дружине, кто на службе, кто чем отличился… и кто пропал.

Он перелистнул первые страницы — толстые, пожелтевшие листы, испещренные ровными, выцветшими столбцами чернил. Письмо было красивым, но мелким и трудным для чтения. Василиса придвинула поближе сальную свечу, ее пламя заколебалось, отбрасывая гигантские тени от их голов на стены.

— Года три назад, — начал Гордей, медленно водя грубым пальцем по строчкам, — а может, и четыре… был тут проездом отряд. Княжеских дружинников. Искали кого-то, говорят, беглого. А может, и не искали, просто дорогой шли. Стояли не в деревне, а в лесу, у Черного ручья. Вожак у них был молодой, но видно — родовитый. Рыцарь. Звали…

Он замолчал, вглядываясь. Перевернул страницу. Потом еще одну. Воздух в горнице казался густым от ожидания. Снегур отложил лапоть и подошел к столу. Он не сел, а встал позади Василисы, смотря через ее плечо. Его дыхание, теплое и ровное, касалось ее виска.

— Вот, — хрипло сказал Гордей, пригвоздив палец к одной из строк. — Здесь.

Василиса наклонилась, почти касаясь лбом страницы. Чернила были бурыми, как запекшаяся кровь.

«Лета от сотворения мира… (далее неразборчиво)… в осеннюю распутицу, на службе у князя Всеслава Брячиславича пребывали дружинники…»

Список имен. Десяток. И вот, почти в конце:

«…Святослав, прозываемый Родимич, сын Родима Вячеславича. Добрый воин, крепок в сече, знатен родом. Отправлен с малым отрядом для следования по лесной черте и усмирения нечисти, вреде творящей у рубежа княжества. От сего похода не воротился. Отряд найден у ручья Черного в смятении великом и уроне. Тела погибших обретались, тела же Святослава Родимича — нет. Знаки боёв на месте были не токмо от людского оружия, но и от тварей лесных, духами нечистыми движимых. Почитается пропавшим без вести. А ежели жив — то в полону у сил лесных пребывает. Да помилует Господь душу его.»

Тишина после прочтения была оглушительной. Лишь треск свечи нарушал ее, да за окном вдруг завыл ветер, поднявшийся ни с того ни с сего, словно отозвавшись на имя.

Святослав Родимич. Пропавший без вести. В полону у сил лесных.

Василиса медленно подняла голову и посмотрела на Снегура. Он стоял все так же, читая через ее плечо. Его лицо было спокойным, только брови слегка сдвинуты. Он, казалось, не понимал. Не связывал.

— Родимич… — пробормотал Гордей, откидываясь на спинку лавки. Он выглядел постаревшим на десять лет. — Слыхал. Краем уха. Говорили, княжеский сокол, пропал в наших чащах. Что ж, теперь ясно, куда делся. Лесной царь его и прибрал. Души не забрал — тому не в привычке. А вот телу… или тому, что от него осталось… нашлось применение.

Он посмотрел на Снегура тяжелым, полным не то жалости, не то отвращения взглядом.

— Святослав, — произнес Снегур тихо, пробуя имя на вкус. — Звучит… знакомо. Как эхо из глубокого колодца.

— Не говори этого, — резко оборвала его Василиса, и сама испугалась резкости в своем голосе. — Не называй так.

Но было поздно. Имя повисло в воздухе, и теперь уже невозможно было отделаться от него. Святослав. Не просто «образ». Не просто набор черт. У пропавшего было имя. Была жизнь. Была служба, отец, вероятно, семья где-то ждала. А она… она взяла его облик, его, возможно, его сущность, и налепила из этого снежную куклу для своих нужд.

— Внешнее описание есть? — спросила она у отца, голос ее дрожал.

Гордей порылся, перелистнул еще несколько страниц. Нашел приписку, сделанную на полях другим, более небрежным почерком.

«Родимич — ростом высок, телом строен, но крепок. Волосом темен, очи светлы, взор ясен. Отмечен шрамом от медвежьих когтей по левой брови, память от юности. Нравом сдержан, речью немногословен, в деле скор и решителен.»

Василиса слушала, и с каждым словом внутри у нее что-то замерзало. «Ростом высок… Волосом темен, очи светлы, взор ясен…»

Она снова посмотрела на Снегура. На его темные волосы, на ясные, светлые глаза. Он встретил ее взгляд, и в его взгляде не было ничего, кроме внимания и легкой озадаченности ее волнением. Шрама у него не было. Но все остальное…

— Шрам, — прошептала она. — У него не было шрама.

— Может, не успел «списать», — мрачно пошутил Гордей. — Или шрам — не черта характера, а повреждение. Ты же не повреждения ему вкладывала.

Но это не было утешением. Это была лишь деталь, подчеркивающая жуткую правду. Она описала идеал. А идеалом для нее, видимо, подсознательно стал образ молодого рыцаря, чью историю она, возможно, слышала в пересказах, чей портрет, может, мельком видела в какой-нибудь другой книге. Образ, зацепившийся в памяти.

Загрузка...