Шкода орёт так, будто её режут, и Алиса вырывается из сна с колотящимся сердцем, не успев ухватить за хвост какой-то кошмар, который тут же рассыпается и забывается. Трёхцветная тварь сидит у неё на груди, впившись когтями в одеяло и требовательно глядя жёлтыми немигающими глазами. В этом взгляде читается примерно следующее: ты, человек, существуешь исключительно для того, чтобы наполнять мою миску, и сейчас ты с этой задачей позорно не справляешься.
— Шкода, твою мать, ещё даже не рассвело, — бормочет Алиса, щурясь на часы и пытаясь сфокусировать зрение.
Шесть утра. За окном — серость октябрьского рассвета, размазанная по небу, как акварель по мокрой бумаге. Батарея еле тёплая, несмотря на то что отопительный сезон начался две недели назад, и управляющая компания клянётся, что всё работает в штатном режиме. Алиса какое-то время просто лежит, глядя в потолок с трещиной в углу, которая напоминает то ли реку на карте, то ли кардиограмму чьего-то больного сердца. Она давно собирается её замазать, но руки не доходят, да и шпаклёвка стоит денег, которых, как обычно, нет.
Шкода, не дождавшись реакции, начинает орать снова, на этот раз прямо ей в лицо, обдавая кисловатым кошачьим дыханием и добавляя для убедительности когтями по одеялу.
— Ладно, ладно, господи, ты хуже любого будильника, — сдаётся Алиса, откидывая одеяло и вздрагивая, когда ноги касаются ледяного пола. — В следующей жизни заведу рыбок. Они хотя бы молчат.
Шкода, удовлетворённая победой, спрыгивает с кровати и несётся на кухню, задрав хвост трубой, как маленький пушистый флагшток. Алиса плетётся следом, нащупывая тапки и проклиная свою двадцатиметровую квартиру на окраине Северогорска, в которой кухня одновременно является гостиной, столовой и рабочим кабинетом. Панельная девятиэтажка с вечно сломанным лифтом и запахом борща на лестничной клетке — соседка снизу готовит его каждый божий день, словно от этого зависит вращение Земли.
Шкода уже сидит у миски, которая — о ужас, о катастрофа вселенского масштаба — пуста, если не считать засохших остатков вчерашнего корма на стенках. Алиса насыпает еду, слушая хруст гранул под жадными кошачьими зубами, и тянется к кофеварке. Та древняя, купленная на Авито за пятьсот рублей у мужика, который клялся, что она «почти новая, просто жена не оценила». Кофеварка хрипит и булькает, как умирающий астматик, исторгая из себя звуки, которые, наверное, издавала техника в каменном веке. Но она всё ещё выдаёт что-то отдалённо напоминающее кофе, если не принюхиваться слишком внимательно и верить в чудо.
Пока машина переживает очередной экзистенциальный кризис, Алиса открывает холодильник, уже зная, что её там ждёт. Полпачки масла, три яйца, сыр с подсохшими краями, которые можно срезать или проигнорировать, и молоко, у которого сегодня последний день срока годности. Ещё там банка с чем-то зелёным, которую она не помнит, когда ставила, — кажется, это было что-то связанное с благими намерениями о здоровом питании где-то в сентябре. Лучше бы её не открывать. Лучше бы сделать вид, что этой банки не существует, и тихонько выкинуть вечером, не заглядывая внутрь.
Кофе получается еле тёплый, потому что кофеварка совсем сдала позиции, и нужно бы купить новую. Но где взять эти три-четыре тысячи, когда стипендия — смех, гонорары в «Городе без цензуры» нерегулярны и скромны, а Илья вечно ворчит, что читатели хотят «движ и скандал, а не твою социалку про бабушек»?
Алиса пьёт кофе стоя у окна, грея ладони о чашку с отколотым краем и глядя на просыпающийся город. Двор внизу — типичный северогорский пейзаж: облезлые качели, которые помнят ещё советских детей, три тополя, уже сбросивших листву и торчащих голыми ветвями в свинцовое небо, как руки утопающих, и детская площадка с выцветшим грибком, под которым по вечерам собирается местная молодёжь с пивом. Дальше, за гаражами, виднеется труба котельной, лениво выдыхающая белый дым в серость утра. Северогорск — город, который вырос на металлургии и так и не понял, как жить без неё, застрявший где-то между промзонами и новостройками, между девяностыми и попытками притвориться современным.
Шкода запрыгивает на подоконник, устраиваясь рядом и начиная свой утренний ритуал охоты на голубей. Поймать их через стекло невозможно, но это не мешает ей каждое утро щёлкать зубами и издавать странные утробные звуки, полные несбывшихся хищнических надежд.
— Однажды ты их достанешь, — подбадривает Алиса, почёсывая кошку за ухом. — Верю в тебя.
Шкода игнорирует её, сосредоточившись на особенно наглом голубе, который имел неосторожность сесть на карниз соседнего дома. Враг должен быть уничтожен. Когда-нибудь.
Половина седьмого, пора собираться. Алиса принимает душ, экономя горячую воду, которая всё равно идёт еле тёплой и норовит стать ледяной в самый неподходящий момент, и одевается в то, что висит на стуле с вечера: чёрные джинсы, серый свитер с вытянутыми рукавами, кожаная куртка из секонд-хенда. Куртке три года, и она до сих пор хранит слабый запах чужой жизни, если уткнуться носом в воротник — что-то вроде пудры и старых духов, словно её носила женщина постарше, может быть, чья-то бабушка или тётя, решившая обновить гардероб.
На лестничной площадке, пропахшей борщом и сигаретным дымом, она сталкивается с Семёном Григорьевичем, который выходит на своё утреннее дежурство с сигаретой. Вечные треники, растянутый свитер неопределённого цвета, кустистые брови, под которыми прячутся неожиданно острые глаза.
— Опять не завтракала, — констатирует он вместо приветствия, окидывая её взглядом и затягиваясь «Примой». — Бледная как смерть. Или как моя бывшая невестка, упокой господь её печень.
— Доброе утро вам тоже, Семён Григорьевич, — улыбается Алиса, привычно уклоняясь от облака дыма. — Я завтракала. Кофе — это тоже еда. В каком-то смысле.
— Кофе — это вода с наглостью, а не еда, — фыркает он, постукивая сигаретой о перила, чтобы стряхнуть пепел. — Вот смотрю на тебя, девка, и думаю: кто ж тебя замуж возьмёт, кожа да кости, а всё бегаешь, бегаешь, как заведённая, по своим редакциям. Мужикам, между прочим, нравятся женщины в теле.