Пролог

Когда затихнут голоса,

и шорох сгинет за стеной,

она пройдёт сквозь зеркала,

неслышной, но всегда с тобой.

Не смерть, не страх, не чей-то сон,

а то, что мы храним внутри,

из слёз, из шрамов и имён,

из всех забытых слов любви.

Её не видно, но придёт она,

и вплетёт себя в твою судьбу.

А встреча та, что вам обоим суждена

последний гвоздь забьёт в твоём гробу.

***

Когда в доме становится слишком тихо, когда часы перестают тикать, а звуки не отбрасывают эхо, наступает её время. Она не приходит по зову, она не спешит на крики и молитвы. Она являет себя лишь по полной тишине. По болезненной, липкой тишине, что беззвучно скрипит в сердце и словно дрожит в костях. По той тишине, которую не выпускают наружу, храня её, как самый страшный секрет.

Об этой даме не пишут в книжках. Её нет на фотографиях, её образ не хранится в альбомах и не запечатлевается ни на одной плёнке. Ни один взрослый не скажет вслух, что она реальна, хотя многие ощущали её дыхание за плечом в ту минуту, когда их собственный мир рушился. Те же, кто видел её своими глазами, больше никогда не путают её с простым ночным кошмаром.

Говорят, что она носит траур по тем, кто ещё жив. Что её пальцы шьют из боли шёлковые нити — тоньше волоса, однако значительно прочнее клятвы. Говорят, что её глаза спрятаны за вуалью не потому, что она слепа, а потому, что смотрит лишь на тех, кто уже перестал быть видимым миру.

Однажды она пришла к девочке. Та сидела в углу, сжавшись так крепко, будто хотела исчезнуть внутри собственных коленей. В тусклом свете она казалась крошечной, почти нереальной, словно выцветшая тень на облупленной, покрытой трещинами стене. Нет, девочка не плакала. Слёзы здесь были роскошью, слишком дорогой и слишком заметной слабостью. Она знала, что плач предательски выдаёт, а тишина спасает. Тишина — это не пустота, а броня, тяжёлая, глухая, надёжная, как толстый слой пыли, скрывающий трещины на мебели.

Этому её научил не человек, этому её научил дом. Дом, в котором каждый шорох раздавался как удар, а каждый шаг по лестнице оборачивался приговором. Старый ковёр с потёртым, давно утонувшим в грязи узором стал для неё и троном, и клеткой. Его волокна впитали запах сырости, пыли и чужих следов, оставленных ногами, которые никогда не приходили с добром. На этом ковре она выучила простую науку выживания: здесь крик не вызывает спасения. Здесь он только будит то, что лучше бы спало. Объятия в этих стенах были обманом. Они напоминали шорох змеиных колец — влажные, душные, липкие. Они нужны были не ей, а тем, кто протягивал руки, чтобы держать покрепче, не отпуская.

И вот дама уже здесь. Она не открыла дверь и не спросила разрешения. Она просто появилась, встала рядом, как будто всегда была частью этой комнаты. Её платье не двигалось от сквозняков, оно колыхалось медленно, торжественно, словно дыхание самой темноты. Ткань не касалась пола, она зависала в воздухе, как театральный занавес в зале, где зрители давно ушли, а сцена продолжала жить своей забытой жизнью. Сцена, что стала финалом чьей-то очень длинной, романтичной, однако трагичной истории.

— Ты одна, — сказала женщина. Её голос был густым, как теплая пыль, что оседает на старых книгах. Он не угрожал, но в нём была сухость, от которой хотелось прикрыть глаза, чтобы не чувствовать её на языке и в лёгких.

— Как и всегда, — прошептала девочка. Слова её были едва слышны, как выдохи, которые теряются в пустоте. Она кивнула, послушно, будто отвечала чему-то давно знакомому, и взгляд её упал обратно на ковёр, где каждая нитка стала ей вечностью.

— И будешь, — продолжила мадам, — если сама того захочешь.

Повисла пауза. Тяжёлая, неподвижная. Часы на стене не тикали, их стрелки будто застыли. Даже дом перестал скрипеть, перестал дышать, а всё пространство замерло в ожидании ответа.

— А если я этого не захочу? — спросила малышка. Голос её звучал так тихо, что мог показаться эхом. Но в нём был дрожащий огонёк — не вопрос, а надежда. Та самая, которую она хранила в себе всё это время, как тайный уголёк под кучей пепла, и только ждала, что кто-то придёт и подует, чтобы он не угас.

Мадам не ответила сразу. Её молчание было тяжелее слов. Оно давило на грудь, как камень, заставляя сердце биться медленнее. Но затем она плавно опустилась на корточки, и чёрная ткань её платья разлилась вокруг, заполнив пол, словно ночная вода. Она протянула руку. В ладони лежала тонкая нить — чёрная, но мерцающая, как если бы внутри неё застыли крошечные осколки разбитых зеркал.

— Вот, возьми это, пожалуйста, — произнесла она мягче, чем прежде, и её голос вдруг напоминал не пыль, а шелест листьев, когда в тишине пробегает слабый ветер.

Девочка подняла глаза. Она делала это долго, осторожно. И вдруг поняла, что боится не столько самой женщины, сколько её красоты. Необычной, пугающей, непостижимой. Высокая, статная фигура, силуэт словно вырезанный из темноты. На голове изящная шляпка, украшенная красными и чёрными цветами, так искусно сделанными, что казалось, они жили своей тайной жизнью. Чёрное платье дышало в воздухе, хотя вокруг не было ветра. Бархатные перчатки, сапоги до колен на высоких каблуках — каждый штрих был совершенен, будто сошёл с портрета, нарисованного чьим-то безумным воображением. Но лицо… Его почти не было. Полупрозрачная вуаль скрывала всё, кроме зыбких очертаний. И от этого неизвестность пугала только сильнее.

— Я лишь хотела дать тебе Обещание, — сказала дама. Спокойно, равнодушно, словно речь шла не о сделке, а о подарке, который она дарит из вежливости, а не потому, что хочет сделать приятно.

— Что значит «Обещание»? Какое? — девочка не понимала. С каждым словом всё сильнее чувствовала, что разговор уводит её туда, откуда дороги назад уже не будет.

Загрузка...