Девочка

 

Я счастливая.

Так сказали сёстры (и приобретённые, и позабытые дома), когда узнали о моём будущем в Монастыре.

         Нашим хозяином был знатный господин из пантеона небесных богов. Одни говорили, что он – властолюбивый и скупой, угрюмый и жестокий, другие же – что он уродлив, неказист и неуклюж, однако богат и с девочками своими обходителен; третьи утверждали, что он – пьянящей красоты душегуб (и, соответственно, желаем), но предприимчив и лукав (а, значит, своего не упускающий). Правду о нём удостоилось узнать и мне.

Или только мне?

Солнце лениво прижигало и без того удручённые земли. Вышки-молоты на горизонте застыли в одинаковых позах: носами склоняясь к некогда податливой и плодовитой, ныне – безжизненной и оцепенелой почве. Что это? Памятники прошлого, мира ушедших людей? Напоминание-назидание нам, оставшимся? Или чудо, коим способны владеть лишь боги? 

         Моя семья получила моё согласие (нет) и в плату провизию на год вперёд (да). Старшая сестра – родная, с ребёнком на руках, в колыбели и ещё одним под сердцем – сказала, что будь так же чиста и непорочна, сама бы обратилась с предложением в Монастырь. Я ответила, что чистота её исчерпает себя окончательно после третьего опороса и третьего отца, а она фыркнула и, отвернувшись, отправила к средней сестре. Средняя сестра посмеялась моему недовольству: она мечтала о красоте, но красоте, которую предпочитают мужчины (не люди – мужчины). Я ответила, что опорочу своим поступком семью, а она запретила так думать, ибо пребывание в Монастыре есть великая честь и заслуга. Младшая сестра агукнула. Я ответила, что постараюсь вернуться и воочию лицезреть её взросление. И ушла.

         Родители тешили-утешали речами о том, что теперь – наконец! – заживут. Да и я тоже. Отец молился земле за мою красоту, а мать ликующе пересчитывала мешки с крупой, которые отстёгивал приехавший к полудню грузовик.

         – Она? – хмыкнул скрюченный мальчишка подле водителя.

         Старшая сестра пригрозила ему:

         – Будь ласковее! Эта девочка самого Господина.

         – Её бы помыть, – ответил мальчишка.

         – Помоют, не думай, – пробурчала средняя сестра, – а ты таким и останешься. Вот, а! чужому счастью не счастлив, падок на уксус.

         Водитель требовал, и чернила с почти голых перьев плясали на бумаге. Затем велел подготовить меня к завтрашнему отправлению. Мать и отец помолились земле, ответили согласием и проводили гостей.

         Соседи – хвала небесам! отделенные от нас верстой, иначе бы удручали присутствием и голодными глазами каждый отмеренный им упомянутыми небесами год – взмахнули руками и пригласили к себе, но по итогу пришли сами. Злобная челюсть старика Сантьяго скрежетала от вида яств, коими никогда не наполнится его лачуга, а Бета – жилистая и хмурая тётка – причитала, как же нашей семье повезло.

         – Повезло! – воскликнула мать. – Такая красота везением не объясняется. Помолимся земле!

         И они вновь молились.

         Меня посадили во главе стола и велели благодарить пантеон за оказанную честь.

– Не забывай, – подначивала мать, – однако, что истинные боги незримы. Мы продолжим служить земным и воспевать твоё благо среди них.

– Я же в этот момент буду среди небесных богов, что-то не сходится, – услышали сёстры и скрытно фыркнули в тарелки.

         Мы вкушали хлеб и кашу; зерна и воды теперь было достаточно.

         Соседи разнесли молву о радости моего отправления в Монастырь. На утро все желали стать нашими друзьями – так яростно и ненасытно, что отцу пришлось выудить из шкафа ружьё (хотя заряжалось оно по-прежнему солью) и пригрозить наступающим. Руки голодающих тянулись к оставленным в погребе мешкам провизии.

Люди хотели жить хорошо, но хорошо жили лишь Боги (которые предпочли жить на небе; условно) и – как вы уже могли понять – Монастырь, потому что Боги спускались с неба (условного), дабы вкусить сладость своих взращенных плодов: прекрасных и юных дев.

         А простые люди...они как-то работали, что-то делали и чем-то перебивались. Всё время – что-то, как-то и чем-то. Земли наши были мертвы и окутаны смрадом прошедшей однажды войны. Может, нескольких. Никто не помнил. Огромные поля, которые засеивали Боги и на которых они разрешали руководить избранным, находились к югу дальше. А мы...мы охраняли нефтяные вышки, хотя культу нефти не поклонялись уже которые века, а саму эту нефть – черпай ложкой! – потреблять было нельзя. Ни питья, ни еды по итогу.

         Но теперь семья моя в достатке. Если родители будут расчётливы или устроят скромное дело (давать в долг – забирать вдвойне, например) припасов хватит на взросление ещё одной дочери, которая чертами своего лица внушит надежду сытого завтра.

         Я в последний раз припадаю лицом к кровати в отчем доме. На следующий день у дома меня ожидает всё тот же грузовик. Имя ему «конвой». Вместо объятий, наставлений и пожеланий доброго пути родители незамысловато жестикулируют, предаваясь молитвенным чтениям. Они в очередной раз благодарят землю и – после – отдают в руки приближенных к некому Господину.

         – Важная персона! – причитает тётка Бета и стрекочет кому-то из проходящих, что вчера бывала в нашем доме.

Мужчина

         – Самое лучшее напоследок, – говорю я. – Эксклюзив не попадает в руки кого попало и как попало. Ты, Луна, вишенка на торте, а потому резать мы его будем медленно.

         Кажется, девочка сравнение не понимает. Она с разрешения покидает кабинет – хороня на бледном лице растерянность и страх (сколько я их перевидал?!) – и до следующего дня не объявляется.

         Я решаю сделать её лот заключительным: прошу Мамочку устроить особенное Шоу. Особенное – как если бы она продавала саму себя.

         – Бо!, чем эта птичка так тебя подцепила? – с досадой – мнимой – восклицает женщина и примеряет цветастые боа.

         – Своими отвратительно-умными глазами и своим отвратительно-очаровательным осознанием собственного достоинства. О, эта девочка знает себе цену.

         – Девочки, которые знают себе цену, не продаются. И не только девочки.

         – Правда? – с вызовом бросаю я и ловлю недовольный взгляд Мамочки. Вместе с тем ловлю скрученный вокруг шеи боа, который петлёй стягивается на горле. – Жаль, что мы не такие. У нас бы могло получиться, как думаешь?

         Женщина в оскале смеётся. И посылает меня, и вырывается, и следом добавляет:

         – Ты знаком с ней несколько часов, а со мной несколько десятков лет – не защищай её, обижая меня. Того не стоит.

         Правда.

         Я спешу извиниться, что делаю крайне редко и без искренности.

         – А с чего это ты, – продолжает Мамочка, – решил, будто кому-то ещё понравится наличие мозгов у товара? Им же не разговаривать с ней, право...Ты делаешь большие ставки и – прости за мою резкость – делаешь их необоснованно. Она ещё не проявила себя, не показала, что может. Она лишь нагрубила и впитала твою симпатию.

– Уже что-то…

– Луна нарушит порядок здешних мест, помяни моё слово!

         И я спешу убедить Мамочку в напрасности грузных дум. Всё будет хорошо. Луна – просто новая девочка. Луна – очередной товар. Луна – хороший лот, а тело её – прекрасная банкнота. Только-только отпечатанная, спешу заметить. 

         – Твоя садистская душонка, – спорит Мамочка, – требует садистских отношений, вот что я думаю.

         – Не разбрасывайся подобными словами, – отвечаю я. – Отношения дальше рабочих никогда не заходят: ни одна из послушниц не способна тронуть меня, ты знаешь. Я продаю, не пользуюсь сам. Послушницы для меня одинаковы, едины: они прекрасны, но они прекрасны для приходящих в Монастырь, духовный же их наставник не нуждается в сложенных в молитву руках. Послушницы одинаковы, – заключаю я.

         – Однако Луну на фоне других ты уже выделяешь. Этого я опасаюсь, – признаётся женщина.

         – Потому что она выделяется на фоне других, как просто, – парирую со смехом. – Оставь своё волнение, Ману. Она – лишь монета, на которую следует ставить. А ты, Мамочка, устрой фееричное шоу, особенное, ещё невиданное. Больше костюмов, больше выпивки, больше музыки. Мы покажем новоприбывших девочек, предложим новых жён (они хотя бы есть?) и в заключении представим Луну. Много в век нынешний ты встречала зрелых и нетронутых? А действительно красивых? Боги, она красива!

         – В любом случае продаётся, – настаивает женщина.

         – А кто нет? Ты продаёшься. Я продаюсь. Каждый продаётся – разница лишь в цене. Ты не отдашься за купюру, я – за материальное, тебе будут платить влиянием, мне же — информацией. Не подкупаемых нет, ибо святые навсегда покинули наши земли. Боги – примеры и идеалы, и те повязли в собственных пороках, а потому подтрунивают над умами, неспособными то понять и принять. Люди молятся Богам, но Боги за людей не молятся.

         – Они над ними смеются.

         – И Богам приятно, когда людям больно, ведь через боль они познают природу вещей.

         Ману подступает ко мне и, взяв за ворот рубахи, наспех признаётся в волнении.

         – Не для того я растила своего мальчика. Мамочка есть мамочка.

         – А Отец есть отец. Не забывайся.

         Женщина растерянно пожимает плечами и отстраняется:

– Не погуби себя.

         Я успеваю клюнуть в макушку убегающие дреды, после чего сажусь в соскучившееся кабинетное кресло, делаю свёрток высушенных трав и отдаюсь оплетающему дурману.

Девочка

         Солнце прикасается к лицу, но прикасается ласково, осторожно. Не так, как это случалось дома, средь выжженных полей и погибающих древ. Это солнце заставляет поверить, что стихия может быть добра и щедра (вопреки зримому даже после молитв в адрес земли), потому что пригревающие руки обращают взгляд в сторону живописного сада.

         Это неправда.

         Ты никогда не видела сад, Луна.

         Открываю глаза и наблюдаю трёх сестёр. Это не забытые в отчем доме сёстры, это сёстры приобретённые: уставшие, дремлющие, сопящие. Лучи рассветного солнца бьются о металлические жерди окна. Потому Мамочка называет послушниц птичками? Или именем этим она наградила лишь меня одну?

         Магдалена, Мириам и Муличка отказываются просыпаться, ссылаясь на грядущую ночь без сна, посему я решаю прогуляться по Монастырю в одиночестве. До сего момента спутницами выступали упомянутые – дотошные и болтливые, журчащие «сюда нельзя», «это потом», «здесь неинтересно» и прочее. Умываюсь с вечера оставленной водой и пальцами разгребаю непослушные волосы. Монастырь неподвижен, спокоен, слеп. Я двигаюсь мимо спален и комнат для красоты, как вдруг замечаю красный, разделяющий коридор, балдахин. С любопытством двигаюсь к нему и, едва руки мои касаются ткани, на них приземляются чужие руки. Грубые, мужские. Вздрагиваю и желаю вырваться.

         – Не спеши, Луна, всему своё время.

         Руки принадлежат Хозяину Монастыря. Голос – ему же. Отрываю взгляд с балдахина – оказываюсь схвачена танцем мёда и рясы, следом – смотрю на представляемый шрам.

         – Всё, Луна, случается в свой положенный час.

         Завораживающий голос велит успокоиться, поддаться плавким, вылепливающим фигуры послушниц, рукам. Замираю и слушаю. И смотрю на собственные запястья, крестом схваченные единой ладонью. Хозяин Монастыря наблюдает ту же картину, смеётся и говорит:

         – Какие у тебя тонкие запястья. Удобные, не находишь? Можно сделать так.

         И, сжимая лапу, поднимает их у себя над головой, одаривая теплом очередной улыбки. Посторонний запах – сладкий и горький воедино – отлипает от одежд и прилипает к коже.

В ту же секунду красные ткани разрезает женский стан, а потому мы отстраняемся друг от друга. Нагая блестит масляным телом и скромным махом головы здоровается с Отцом. Нескромный мах бёдер намеренно прижигает хозяйское бедро. Мужчина не отвечает и ни единая судорога не проскальзывает на его холодном лице.

– Вот так, – жжёт Хозяин Монастыря и щёлкает меня по подбородку, дабы я закрыла рот. – Понравилась?

         – Думаю, мужчины по ней с ума сходят.

         – Не только мужчины, – восклицает девушка и пропадает в одной из комнат для красоты.

         Я вновь смотрю на красные ткани за нами.

         – Что там

         Хозяин Монастыря игриво поднимает бровь и объясняет:

– Там, Луна, девочки обслуживают важных господ. Там важных господ будешь обслуживать ты. Не торопись, всему своё время: ты понесёшь Богам добрую службу.

         И я представляю – нет, лишь пытаюсь – себя: разрезающую красные ткани. Раз за разом. День за днём. И разы, и дни друг с другом слипнутся, стянутся, скрутятся, потеряют значимость: я не буду помнить, сколько и когда там бывала – лишь факт возвращения. Привычный и бесчувственный. И он страшит меня. И страшат в особенности красные ткани.

         – Это всё не я… – в шёпоте сползает с губ, а осознание колит в виски. – Всё это не взаправду.

         – Что ты мямлишь? – сердится Хозяин Монастыря. 

– Это не я.

– О чём ты, Луна?

         – Я не хочу!

         Оборачиваюсь к нему и повторяю:

         – Не хочу. Всё это не хочу! Я передумала.

         Плечи сжимаются острыми пальцами: встряхивают, будто бы веля угомониться и прийти в себя.

         – Я жалею...

         – Закрой рот, – перебивает само спокойствие.

         – ...о принятом решении.

         Имело ли то смысл?

         – Меня здесь быть не должно, поверь, – настаивает страх. – Я здесь лишняя, чужая, таковой и останусь. Я не послушница. Отпусти меня.

         – Луна, я велел молчать.

         – Отпусти!

–  Молчи.

Хозяин Монастыря неприемлемо спокоен и малодушен. Его угнетающий взгляд демонстрирует, что сам он не впервой сталкивается с девичьими слезами передумавших послушниц.

– Отпусти, пока я не привнесла в твою жизнь бесконечные беды, – говорю я. О, глупые угрозы! Но помутнённый рассудок иного не приемлет.

– Сколько было велено молчать и сколько ослушания последовало? Тебя, Луна, плохо воспитывали и уважать богов не научили, верно? С кем мне об этом потолковать?

Я предупреждаю: 

– С меня ты ничего не поимеешь, а вот я – твой мозг – более чем смогу. Не вынуждай.

Мужчина

         Раскусываю ревностное лицо Ману, кусаю его, искусываю. Женщина игриво толкает в грудь (вот только отличительно от новой послушницы жест этот не трогает вовсе) и запрыгивает на край стола. Я велю сползать, а Мамочка заботливо уточняет:

         – О, ты про это? Не помню, говорил ты раньше не прикасаться к нему или нет...?

         – Терпения и на твои шутки у меня не хватит.

         – Что значит «и на твои», паршивец? – оскорбляется Ману.

Стаскиваю женщину на диван: она валится меж подушек и хохочет:

         – Рассказывай, мой мальчик.

         – С рассказами пришла ты.

         Я сажусь за рабочее место и внимаю словам Мамочки. Она повествует о завтрашнем вечере: о красоте декораций и костюмов послушниц, о дурманящих напитках и разжигающих аппетит закусках, о монастырских кошках, способных утолить жажду, о травах, благоухания которых наполнят сцену, о музыке, о самой себе. Ману желает устроить величайшее Шоу и теперь просит созвать оставшихся, особо важных, гостей, чьи ответы на приглашения мы не получили, хотя на присутствии настаиваем. Уверяю: завтра Мамочка блеснёт и пантеон вновь заговорит о грандиозности устраиваемых ею вечеров.

         – Однако я наблюдаю в твоих глазах волнение, – говорю я. – Неужели самоуверенность человека меркнет перед высокомерием богов?

         – Дело не во мне, Отец, дело в тебе, – отвечает женщина. – Мне не нравится, как ловко эта неопытная девица лакает твою кровь. Я опасаюсь.

– Ощущаешь конкуренцию?

– Я опасаюсь. Как не зайду – она с тобой в кабинете, в руках или подле, с беседой или в молчании. Для чего? И для чего ты позволяешь?

         Красиво Мамочка огибает выплюнутую провокацию. И красиво завершает мысль. Вот только ответ мой не радует:

– Ты видела её лицо? Ты вообще засматривалась им?

         – Красивых на свете много, папочка.

         – Нет, ты не понимаешь. Оно такое…породистое.

         – Решил подобно Богу Смерти выбрать себе кобылу? Он знает толк в породистых мордах, обратись.

         – Ещё раз съязвишь, я прикажу отрезать твой длинный язык.

         – Он тебе пригодится, мой хороший. В голодные времена. А по поводу птички…не зацикливайся; юные – ветрены. 

Загрузка...