Туман, рожденный в холодных объятиях Луары, полз по земле, цепляясь за стены, словно призрак, ищущий путь домой. Домом этим был замок Мон-Сен-Клу.
Он стоял на невысоком холме, не стремящийся поразить высотой, но впечатляющий тяжелой немой уверенностью веков. Его серый камень, выложенный еще в те времена, когда Францией правили не президенты, а короли, потемнел от дождей и времени. Круглые башни с остроконечными шиферными крышами молчаливо взирали на окрестности узкими, похожими на бойницы окнами. Замок не был красивым в привычном смысле. Он был суровым, как лицо старого солдата, хранящего шрамы вместо воспоминаний.
У подножия холма, за каменной оградой, увитой плющом, ютилась деревня Сен-Клу. Три десятка домиков под рыжими черепичными крышами, колокольня XII века, два кабачка и одна булочная. Деревня жила своей жизнью — размеренной, бедной, послевоенной. Дымок из труб поднимался вертикально в холодный неподвижный воздух. Из замка на деревню смотрели с привычным безразличием, из деревни на замок — с почтительным страхом и глухой вековой обидой.
Между ними лежал парк. Не ухоженный французский сад, а именно парк — диковатый, запущенный, отчаянно сопротивлявшийся попыткам его укротить. Прямые аллеи, задуманные при Людовике XIV, давно поглотили крапива и дикий ежевичник. Мраморные статуи нимф и сатиров, зеленые от лишайника, выглядели смущенными и потерянными в этой чащобе. Лишь розарий у южной стены замка, труд садовника, китайца Ли Вэня, еще хранил подобие порядка, хотя и здесь побеги дикого шиповника уже тянулись к благородным сортам, пытаясь их поглотить.
Воздух в парке был особенный — влажный, густой, пропитанный запахом прелой листвы, влажного мха и далекой, едва уловимой горечи от оранжереи, где садовник выхаживал свои невиданные для этих широт растения. Тишина здесь была не мирной, а выжидающей. Она не успокаивала, а настораживала, будто каждый шорох — падение шишки, крик сороки — был лишь пробным звуком, за которым должно последовать что-то более важное.
Именно здесь, на полуразрушенной каменной скамье, смотрящей в сторону темного леса, утром найдут тело месье Жильбера, нотариуса из Тура. Он будет сидеть, откинувшись на спинку, его взгляд, уже ничего не отражающий, будет обращен к замку. На его лице застынет не выражение ужаса, а скорее — глубокая, безмерная усталость. В тонких пальцах, лежавших на коленях, не будет ничего, лишь следы чернильных пятен, признак его пятидесятилетней скрупулезной работы.
В тот вечер, когда начинается наша история, замок Мон-Сен-Клу, как гигантский каменный цветок, медленно начал смыкать свои лепестки, готовясь к буре, что должна была разыграться под его древними сводами. В деревне гасли огни. В парке сгущался туман. А в одной из высоких башен, в кабинете графа де Бриссака, горел тусклый свет — желтый, настойчивый, как совесть, не знающая покоя. Там старик писал завещание, которое должно было не просто поделить камни и земли, но и вызвать из небытия тени, которые все считали давно уснувшими. Тени войны, которая, как оказалось, никогда не заканчивается. Она лишь затаивается, дожидаясь своего часа.
Октябрьский день клонился к закату, окрашивая серый камень замка в болезненно-медовый оттенок. В парке уже густели сизые сумерки, когда по единственной ведущей к замку аллее, больше похожей на промоину между двух стен буйствующего ежевичника, начали подниматься машины. Они казались чужеродными, слишком блестящими и громкими в этой царственной запущенности.
Первой с резким визгом тормозов на гравии переднего двора остановилась темно-синяя «Ситроен Траксион Авант». Из нее вышел Филипп де Бриссак, сын графа. Он был одет с нарочитой небрежной элегантностью — дорогой твидовый пиджак, но без галстука, шелковый платок в нагрудном кармане. Его лицо, узкое и скептическое, окинуло фасад замка быстрым оценивающим взглядом аудитора. Он не видел родового гнезда. Он видел амортизацию, расходы на содержание, потенциальную выгоду от продажи или, на худой конец, от сдачи внаем какому-нибудь американскому нуворишу. Следом за ним из машины вышла его жена, Луиза, вся в шуршащем шелке и с тоской во взгляде, уже предвкушавшая скуку предстоящих суток.
Вслед за ними почти бесшумно подкатил скромный черный «Пежо 202». За рулем была Элоиза, дочь графа, вдова. Она вышла медленно, поправив простую, но безупречно скроенную серую кофту. Ее лицо, когда-то прекрасное, теперь было похоже на старый выцветший портрет — те же черты, но без жизни внутри. Ее глаза цвета речной воды скользнули по окнам, будто ища в них не свет, а тень. Она приехала не ради наследства, а по долгу. Долгу дочери, который тяготил ее, как мокрый плащ.
Третьим прибыл мотоцикл «Терро» с коляской, ревущий и несущий с собой запах бензина и бунтарства. Это был Поль, племянник графа, сын его младшего брата Мори́са. Он снял кожаные перчатки, откинул волосы со лба. В его манерах, энергичных и резких, была вызывающая простота. Он бросил на замок дерзкий взгляд, полный презрения к «этому склепу буржуазных предрассудков». Его коляска была нагружена не чемоданом, а пачкой леворадикальных газет и потрепанными томами Камю.
И уже в почти полной темноте, когда Ранджит, индус-дворецкий, зажег тяжелые фонари у входа, подъехало такси из Тура. Из него выпорхнула Камилла, внучка графа, студентка Сорбонны. Она приехала на поезде, а от станции взяла такси. В ее больших живых глазах отразились и трепет, и любопытство. Она несла недорогой саквояж и папку с конспектами, выглядевшую здесь так же нелепо, как зонтик на поле боя. Она была единственной, кто, запрокинув голову, искренне восхитилась гигантской мрачной громадой, вставшей перед ней. Мать Камиллы, младшая дочь графа Мэрион, умерла еще до войны — разбилась, упав с лошади. С тех пор в Мон-Сен-Клу лошадей больше не держали. А Камилла, хоть и росла в доме отца, но дедушку искренне любила и часто навещала.
Приехавшие не здоровались. Они кивали, обменивались короткими, колючими фразами, намеренно громко произнесенными в сторону, а не друг другу.
— Надеюсь, отец не заставит нас бродить по всем этим ледяным залам, — сказал Филипп, зажигая сигарету. — У меня в Париже на завтра назначена важная встреча.
— Тебе всегда было не до семьи, Филипп, — мягко, но отчетливо прозвучал голос Элоизы. — Только до того, что можно купить или продать.
Поль фыркнул, снимая шлем:
— А здесь, кузина, как раз и есть наглядный пример того, что нельзя купить — многовековую эксплуатацию. Но, видимо, ее можно унаследовать.
Камилла, пытаясь сгладить неловкость, обратилась к тете:
— Тетя Элоиза, как вы доехали? Дороги ужасные после дождей.
Но диалог не клеился. Воздух между ними был насыщен старыми невысказанными претензиями, завистью к мифическим преимуществам друг друга, воспоминаниями о действительных или мнимых обидах прошлого. Они вошли под своды замка не как семья, а как делегации враждующих государств, съехавшиеся на переговоры о переделе карты мира, который каждый из них уже мысленно нарисовал в свою пользу. Тяжелая дубовая дверь захлопнулась за ними, поглотив последний отблеск угасающего дня. Замок принял своих обитателей. И приготовился стать свидетелем.
* * *
Огромная столовая «Зала Гобеленов» была готова принять гостей. Длинный дубовый стол, способный усадить двадцать персон, был накрыт лишь на семь. Искусно отполированная древесина отражала трепетное пламя декоративных свечей в массивных серебряных канделябрах, но их мерцание, как и тусклый свет люстры над столом, не достигало углов комнаты, тонувших в бархатной, почти осязаемой тьме. На стенах висели гобелены XVI века, изображавшие сцены охоты: собаки впивались зубами в бока оленя, копья всадников были занесены для последнего удара. В полумраке их фигуры казались движущимися, а тишину разрезал незримый лай и топот копыт.
Воздух был холодным, несмотря на потрескивавший в гигантском камине огонь. От него веяло не теплом, а запахом старой влажной золы и тления. Запах был повсюду — в тяжелых портьерах, в коврах, в самом камне стен. Запах времени, остановившегося где-то в середине тридцатых годов.
Ранджит в своем безукоризненном темном фраке появился бесшумно, как тень, управляя процессом почти незаметными кивками. За ним двигался, семеня и нервно позванивая посудой, пожилой слуга Жак. Ли Вэнь сюда не допускался — его пребывание ограничивалось кухней и парком.
Граф Анри де Бриссак вошел последним. Его появление не было торжественным. Он просто возник в дверном проеме, опираясь на тяжелую трость с набалдашником в виде головы ястреба. Он был сух и прям, как шпага в ножнах. Хотя ему не было еще и шестидесяти, выглядел он намного старше. Война наложила на него такой же отпечаток, как и на многих других, переживших ее. Лицо — пергамент, натянутый на благородные острые кости, испещренное сетью морщин, похожих на карту забытых дорог. Глаза под тяжелыми веками смотрели на собравшихся без тепла, с холодной оценивающей ясностью. Он был одет в поношенный, но безупречный коричневый пиджак с кожаными заплатками на локтях. Это был не костюм бедности, а доспехи аскетизма.
Утро в Мон-Сен-Клу не наступало, а просачивалось сквозь туман. Густая молочно-белая пелена, поднявшаяся с Луары, заполнила парк до краев, превратив его в призрачное беззвучное море. Деревья были размытыми силуэтами, замок — утесом, тонущим в облаках. Воздух был влажным и холодным, пропитанным запахом сырой земли, гниющих листьев и той особенной сладковатой горечи, которую выделяли экзотические растения из оранжереи Ли Вэня.
Садовник вышел на работу на рассвете, как делал это всегда. Он был одет в простую темную куртку и протертые брюки, на ногах — грубые бамбуковые сандалии на толстой подошве, бесшумные на мокрой траве. В руках он нес плетеную корзину с инструментами — маленькими острыми ножницами, секатором, тяпками. Его лицо, скуластое и спокойное, казалось вырезанным из того же старого дерева, что и стволы яблонь в заброшенном фруктовом саду.
Он начал свой обход с оранжереи, проверив температуру на термометре и поправив пару жалюзи. Все было в порядке. Его зеленые молчаливые дети спали. Затем он прошел к огороду, где еще дозревали поздние тыквы, и, наконец, направился в самое сердце парка — к розарию у южной стены. Даже в этом запустении Ли Вэнь умудрялся поддерживать здесь островок порядка. Шиповник был отсечен, земля вокруг кустов прополота. Он собирался проверить, не тронули ли последние ночные заморозки бутоны чайно-гибридной «Madame A. Meilland», его любимицы.
Туман здесь был особенно густ, он клубился между кустами, оседая на лепестках тяжелыми алмазными каплями. Ли Вэнь шел медленно, его взгляд скользил по знакомым очертаниям. И вдруг сквозь белую пелену, метрах в двадцати от розария, он различил темное пятно на серой каменной скамье у развилки аллей.
Сначала он подумал, что это забытая кем-то накидка или мешок. Но форма была слишком… правильной. Человеческой. Он остановился, прищурился. Туман слегка отплыл, и пятно обрело детали: темное пальто, светлые брюки, неподвижно опущенная на колено рука в серой перчатке.
Ли Вэнь стоял неподвижно почти минуту, слушая тишину. Не было ни звука. Ни птиц в тумане, ни ветра. Только собственное дыхание. Он медленно, без резких движений, приблизился.
Теперь он видел яснее. На скамье сидел месье Жильбер. Нотариус. Он сидел в неестественно прямой, даже небрежной позе, откинувшись на спинку, слегка склонив голову набок, будто задумчиво рассматривал узор на своих замшевых полуботинках. На его лице не было ни страха, ни муки. Лицо было спокойным, почти умиротворенным, с прикрытыми глазами. Капли росы сверкали на его шляпе и на плечах пальто, делая темную ткань бархатистой. Одна капля повисла на кончике его носа, дрогнула, но не упала.
Ли Вэнь замер в двух шагах. Его взгляд, привыкший замечать малейшие изменения в листве, в почве, в окраске цветка, зафиксировал детали. Бледность кожи, отливавшая восковым, мертвенно-желтоватым оттенком. Совершенная пугающая неподвижность — ни вздымания груди, ни пульса в вене на виске. И губы. Слегка приоткрытые губы, на которых, как ему показалось, застыла тончайшая, едва различимая белесая пена, уже подсохшая. От нее исходил слабый, едва уловимый запах, который Ли Вэнь знал лучше любого парфюмера. Горький миндаль. Запах косточек некоторых растений, которые он никогда не выращивал и выращивать не собирался. Запах смерти, пришедшей не из его оранжереи, но знакомый ему по рассказам и по войне.
Садовник не закричал. Не побежал. Он сделал шаг ближе, наклонился и, не касаясь тела, поднес тыльную сторону ладони ко рту месье Жильбера. Ни тепла, ни малейшего движения воздуха.
Он выпрямился. Его лицо оставалось непроницаемым, но глубоко в карих глазах что-то дрогнуло — не страх, а скорее глубокая усталая печаль, словно он обнаружил не труп, а еще один редкий, но ядовитый цветок, который теперь предстояло аккуратно удалить из сада. Он осмотрелся. На влажной земле у скамьи не было следов борьбы, лишь несколько смазанных отпечатков — его собственные и четкие следы ботинок месье Жильбера, ведущие от замка и обратно, но не тем же путем, а по боковой дорожке. Больше ничего.
Ли Вэнь развернулся и таким же медленным бесшумным шагом, каким пришел, направился обратно к замку. Его фигура растворялась в тумане, а затем снова проявлялась из него. Он нес свою корзину с инструментами, и его спина была прямой. Он шел сообщить о том, что тишина парка Мон-Сен-Клу была нарушена не на миг, а навсегда. И что с этой минуты старая тягостная борьба за наследство превратилась в нечто иное. Нечто гораздо более темное.
* * *
Садовник вошел в замок не через парадный вход, а через низкую полускрытую дверь в кухонном крыле. Здесь пахло по-другому: золой от печи, вчерашним супом, хозяйственным мылом. Кухарка мадам Клод, дородная и краснолицая, месила тесто на огромном столе. Увидев садовника, она хотела было буркнуть что-то насчет грязных сандалий на чистом полу, но слова застряли у нее в горле. Увидев его сосредоточенное лицо, она замерла, сжав в руке ком теста.
— Месье нотариус, — произнес Ли Вэнь тихо, четко, на своем безупречном, лишь слегка певучем французском. — В парке. На скамье. Мертвый.
Слова повисли в воздухе, тяжелые и пугающие. Мадам Клод ахнула, отшатнулась, опрокинув миску с мукой. Белая пыль облаком взлетела в сырой кухонный воздух.
— Ты… ты уверен? Может, спит? — залепетала она, но сама не верила своим словам.
— Он не спит, — ответил Ли Вэнь с той же ледяной простотой. — Нужно сказать графу.
Констебль Марсель подъехал к замку Мон-Сен-Клу на своем велосипеде «Пежо», с трудом преодолевая крутой подъем по аллее. Он был не молод, лет пятидесяти, с лицом, обветренным и порозовевшим от постоянного пребывания на воздухе. Его униформа сидела на нем мешковато, фуражка была слегка помята. Марсель знал всех в округе: кто кого обманул при продаже коровы, чья жена пьет анисовую настойку, чей сын уехал в Париж и не пишет. Но смерть в замке, да еще нотариуса из города, да еще «при подозрительных обстоятельствах» — это было из другой оперы. Он чувствовал себя как рыба, выброшенная на берег, — беспомощно и не на своем месте.
Он застал всех в главном холле, где царила гнетущая неловкая тишина. Филипп курил, нервно расхаживая из угла в угол. Элоиза сидела в кресле, уставившись в камин, в котором не было огня. Поль изучал корешки книг в ближайшем шкафу с видом человека, которого все это глубоко раздражает. Камилла все так же сидела на ступеньке, завернувшись в плед. Ранджит стоял у двери, неподвижный, как часовой.
Марсель попытался взять ситуацию в свои руки, задавая неуклюжие вопросы, записывая показания в толстую потрепанную книжку. Но его попытки наткнулись на стену холодной вежливости графа, высокомерного раздражения Филиппа и молчаливого нежелания сотрудничать остальных. Он успел только констатировать факт смерти, организовать охрану тела (поручив это испуганному садовнику Ли Вэню, который и так никуда не уходил), и позвонить из кабинета графа в префектуру в Тур. Его доклад, полный неуверенности и смутных подозрений, был выслушан с другой стороны провода с вежливым безразличием, пока он не произнес фразу: «…и есть признаки пропажи важного документа, месье комиссар. Завещания графа де Бриссака».
Тон на том конце провода мгновенно изменился. Через полтора часа к замку подъехали.
Машина была не полицейской «Черной Марией», а личным автомобилем инспектора — темно-серый «Панар-Дина», модель 1939 года, солидный, мощный, с характерным силуэтом. Он остановился на гравии с тихим урчанием двигателя. Из-за руля вышел человек, которого на первый взгляд можно было принять за врача или адвоката. Инспектор Жан-Люк Рафанель. Ему было за шестьдесят, он был одет в добротное, но немодное темно-синее пальто и фетровую шляпу. Его лицо было длинным, усталым, с глубокими носогубными складками и грустными внимательными глазами цвета мокрого асфальта. Он двигался медленно, с легкой хромотой — старая рана, Верден, 1916-й, но в его движениях была не старческая скованность, а точность и экономия сил. Он нес старый кожаный портфель.
С пассажирской стороны выпрыгнул его напарник, Пьер Лефевр. Молодой, не старше двадцати пяти, в новеньком, чуть мешковатом пальтишке, с живыми, пытливыми глазами и едва уловимым выражением восторга на лице. Для него это было не просто дело — это было его первое серьезное дело, да еще в таком месте! Он нес меньший, но тоже не новый портфель, и старался придать своей осанке официальную строгость, которая пока не очень получалась.
Марсель, выбежав навстречу, начал что-то взволнованно объяснять. Рафанель выслушал его, не перебивая, изредка кивая, его взгляд уже скользил по фасаду замка, по окнам, по парку.
— Тело? — коротко спросил он.
— В парке, месье инспектор. У скамьи. Я никого не подпускал, кроме доктора. Доктор сказал, что смерть наступила, вероятно, между полуночью и тремя часами ночи. Но…
— Но? — мягко подтолкнул Рафанель.
— Доктор сказал, что ничего явного не видит. Ни ран, ни следов борьбы. Как будто уснул.
В глазах Рафанеля что-то мелькнуло.
«Не верит», — подумал Лефевр.
— Хорошо, констебль. Сначала тело. Потом комната. Потом люди. В таком порядке. Проводите нас.
Они двинулись по аллее к месту происшествия. Лефевр жадно впитывал все: мрачную красоту парка, давящую тишину, ощущение тайны. Он шел рядом с инспектором, едва сдерживая поток вопросов.
— Инспектор, вы думаете, это убийство? В таком месте? Из-за завещания?
Рафанель бросил на него быстрый взгляд.
— Думать будем позже, Лефевр. Сначала — видеть. Запомните: в таких домах стены помнят больше, чем люди говорят. И тишина здесь часто громче любого крика.
Лефевр кивнул, стараясь запомнить каждое слово. Он чувствовал, как учащается его пульс. Это была настоящая работа. Не бумажная волокита в участке, а расследование. В старинном замке! Он уже мысленно представлял, как будет рассказывать об этом друзьям.
Они подошли к розарию. Туман уже рассеялся, но холодная влага еще висела в воздухе. На скамье, под присмотром молчаливого, как статуя, Ли Вэня, сидело тело нотариуса Жильбера. Солнечный луч, пробившийся сквозь облака, упал на него, делая сцену неестественно театральной.
Лефевр замедлил шаг, впервые сталкиваясь с настоящей смертью не в морге, а на месте. Его первоначальный восторг сменился холодком в животе. Он наблюдал, как Рафанель приближается к телу не как к предмету, а как к собеседнику — медленно, почти почтительно.
Инспектор остановился в двух шагах, не приближаясь вплотную. Взгляд его грустных всевидящих глаз начал свой методичный осмотр с ног, задержался на следах обуви на земле, поднялся по складкам одежды, остановился на руках, на лице. Затем Рафанель сделал шаг ближе и, наклонившись, чуть втянул носом воздух возле приоткрытого рта покойного. Лефевр повторил его движение, но не почувствовал ничего, кроме запаха сырости.