Я открыл глаза и замер.
Тишина была густой, почти ощутимой, будто сам воздух задержал дыхание и прислушивался вместе со мной. В нос ударил запах сырости и старой пыли, смешанный с чем-то металлическим, терпким — от него во рту появлялся сухой привкус крови, а кожа покрывалась мурашками. Свет пробивался сквозь жалюзи, рисуя на стенах неровные полосы, которые дрожали, будто сами дышали.
Сначала — только гул в ушах, похожий на далёкое жужжание роя, засевшего где-то в глубине черепа. Потом — тяжесть в теле, вязкая и неподатливая. Каждый палец отзывался будто через толщу воды. Глаза не хотели открываться: веки налились свинцом и тянули вниз, но свет всё же прорывался сквозь них — мутный, тусклый, рассеянный, как через пелену.
Треснувшие окна держали на себе слоистые следы грязи и застывших потёков дождя. Сквозь них дневной свет превращался в бледное марево, в котором дрожали тени. Казалось, что они шевелятся не от ветра, а сами по себе. Где-то в углу тихо скрипнула доска, и от этого звука пустота комнаты стала ещё громче.
Я втянул воздух глубже — и понял: пахнет не только сыростью. Здесь был ещё запах застоявшегося железа, словно ржавчина долго сочилась из невидимой трещины.
«Где я?.. Почему так холодно?.. Где она — Стефани? Где?..»
—
Память отсутствовала. Вчерашний день исчез, будто его вычеркнули резким движением чьей-то руки. В голове зияла дыра, и чем дольше я пытался заглянуть в неё, тем сильнее она пульсировала тревогой. Пальцы наткнулись на простыню — холодную, чуть влажную, будто в кровати только что кто-то лежал. Сердце ухнуло вниз, дыхание сбилось, и я почти услышал в тишине второй вдох — не свой.
Казалось, тело знало больше, чем разум. Мышцы дрожали, будто после долгого напряжения, кости ныли, а кожа липла к воздуху, как после кошмара, который никак не удаётся вспомнить. Внутри клокотало странное чувство — то ли вина, то ли предчувствие.
—
Я поднялся. Каждый шаг отзывался протяжным скрипом пола, и этот звук резал по нервам, как признание: ты здесь чужой. Ладони оказались серыми от пыли, и я невольно представил, будто прикасаюсь к чему-то мёртвому. Запах сырости вползал в грудь, сладковато-гнилой привкус оседал на языке.
Комната будто знала, что я потерян. Мебель стояла на местах, но при этом ощущалась сдвинутой, вывернутой, словно её кто-то переставил, пока я спал. На полу тянулись смазанные следы, похожие на отпечатки босых ног. Они уходили в тень, и взгляд зацепился за мысль: кто-то был здесь до меня.
Я пытался убедить себя, что это всего лишь грязь, влажные разводы… но внутри всё протестовало. В висках пульсировало: нет, нет, это не случайно.
Я заметил перевёрнутый стул. Он весь был укрыт пылью, будто лежал так годами, но на одной ножке блестела свежая царапина. Откуда? Я не помнил, чтобы здесь кто-то жил. Я не помнил, чтобы здесь жил я.
«Я не помню этот дом… или мне кажется? Кажется, я здесь раньше был… но когда?..»
—
Я вцепился пальцами в висок. Мысли срывались, перескакивали, как сломанная плёнка. Комната была и моей, и чужой, и в этом раздвоении таилась угроза. Я не мог вспомнить вчера, но ощущение, что кто-то смотрит на меня изнутри этих стен, было слишком явным.
Стены слегка изгибались, будто дом дышал вместе со мной — не как предметы, а как живой организм, с ритмом, который я едва узнавал. Потоки света и тени сползали по обоям в странные узоры, и казалось, что эти узоры хотят показать мне что-то знакомое, но тонут в зыбкой памяти. Где-то вдали послышался скрип — не пол, не металл, а шаги чего-то мягкого и внимательного; звук заставил кожу пощипать, как от холода, и я почувствовал, что за мной наблюдают не глаза, а сама тишина.
Я вздрогнул; сердце застучало так громко, что в ушах образовалась собственная пустота. Внутренний голос, тот едва слышный навигатор, прошептал: «Если я забуду дорогу… если я забуду её… я не смогу её спасти…» Слова свистнули в голове, острые и хрупкие одновременно. Страх жег изнутри — не как пожар, а как коррозия: медленно, точечно, разъедал уверенность, но вместе с этим где-то в грудной клетке появился странный запас решимости, как если бы мышца, привыкшая к боли, натянула себя и приготовилась к рывку.
Каждое моё движение отдавалось эхом: шаг — словно камертон, дыхание — усиленный барабан. Руки, которые до этого неохотно тянулись к поручню, теперь дрожали с преднамеренной силой; пальцы запомнили трещину на дереве перил, холодную и точную, как ориентир. Я попытался поймать картинку памяти — фрагмент тёплой руки, смятый тёмный платок — но она ускользала, как свет между пальцев. Этот разрыв памяти — пустота с краями, где прячется виновность, и я понял: если не собрать эти осколки сейчас, дом сам перепишет карту — и я потеряю её навсегда.
—
Я подошёл к лестнице, осторожно коснувшись холодных, шершавых перил. Под пальцами дерево будто ожило — отозвалось едва ощутимым дрожанием, словно у него билось сердце. Заноза скользнула в кожу, и я вздрогнул, но руку не отдёрнул.
Первая ступень скрипнула — глухо и протяжно, как стон. Вторая откликнулась тоньше, будто звон костей. Каждое движение вверх было шагом в чужое дыхание. Воздух становился плотнее, и мне показалось, что стены тоже дышат, ритмично, в такт моим лёгким, а потом — чуть быстрее, будто подгоняя.
Дом подталкивал меня не словами, а чем-то глубже: шорохами, вибрацией под ногами, дрожью теней на стенах. Они вытягивались и изгибались, меняя очертания, словно пытались изобразить жест или знак.
Я замер, вглядываясь. В этом молчаливом языке было что-то настойчивое, но я не мог понять смысла. Ответы были рядом — я чувствовал их тяжесть, их дыхание за спиной, — но стоило протянуть к ним разум, они рассыпались, как пепел.
И тогда я услышал лёгкий скрип вдалеке — не лестница, не пол. Кто-то двигался. Я замер, ловя каждое движение, каждое дыхание. Дом сжал пространство вокруг меня, заставляя сердце биться быстрее.