Что ты готов сделать, чтобы спасти ее?
Подставить плечо, когда споткнется? Подтолкнуть к правосудию? Указать ей путь к правде, даже если он разорвет ее сердце на куски? Или отдать все — деньги, связи, власть, — лишь бы ни одна тень не посмела коснуться ее?
А что насчет смерти? Готов ли ты убить за нее? Слабаки думают, что смерть — это предел.
Но убить ради нее? Это не жертва, а гребаная привилегия. Меньшее, что я сделаю, — разорву глотку любому, кто посмеет коснуться ее света, и буду улыбаться, чувствуя, как их кровь стекает по моим рукам. Это не конец. Это только начало.
Поле для гольфа раскинулось под свинцовым небом, будто ее Бог разорвал облака и высыпал пепел на землю. Ветер, пропитанный запахом надвигающейся грозы, хлестал по лицу, срывая с губ привкус табака. Мои ботинки вязли в сырой земле, выворачивая пласты грязи.
Клюшка в моей руке была холоднее, чем дуло «Кольта». Её хромированная поверхность, отполированная до зеркального блеска, впивалась в ладонь. Десять минут назад я вырвал её из рук охранника. Я всё ещё помнил, как хрустнули хрящи его гортани под моим локтем. Он захлебнулся собственной кровью на светлом кафеле, прежде чем его зрачки затянулись матовой плёнкой забвения. Это был лишь аперитив. Главное блюдо ждало у четвертой лунки.
Доверие — это, блядь, спичка в руках пиромана.
Я усвоил этот урок в семнадцать, когда мать заперла нас в детской, напевая псалмы об очищении от "адовых отродий". Нас. Запах бензина, пропитывающий ковры и стены, смешивался с ее липким, психоделическим потом. Жар, лизавший щель под дверью, и сухой щелчок зажигалки — её последний аккорд перед тем, как отправиться в ад. Она была под кайфом. В самый последний раз.
С тех пор доверие – роскошь для идиотов. И с каждым моим прожитым годом цена все росла. Слишком многое принадлежало мне. Слишком многое зависело от меня. Я стал центром империи, сотканной из лезвий, пороха и предательств. Каморра, синдикаты, семьи — все они висели на нитях, которые я держал в своих руках. И ценой моего доверия каждый раз становились мои люди. Моя семья.
Каморра не была исключением. Когда дон Деметрио Кастеллани предложил руку своей дочери — Адрианы, с алыми губами и глазами, как обсидиановые клинки, — я знал, это не брак. Это контракт, целью которого было укрепление мира. Он хотел для нее безопасности. Куда уж безопаснее логова хищника? СМИ сходили с ума. Все кому не лень трубили о “свадьбе века”.
Альваро Риццо, старый шакал, совершил оплошность — доверил свое капитанство мальчишке с амбициями койота и мозгами голубя. Его сын, этот щеголь в костюме от отцовского портного, даже не понял, что стал мясом в бутерброде Нью-Йорка. Большое Яблоко. Братва. Дети в песочнице, что тыкали палкой в гремучую змею, надеясь, что она просто зашипит.
А она ведь укусит... И яд будет смертельным.
Риццо-старший думал, что нейтралитет спасёт его. Сидел в своём особняке на берегу Мичигана, курил сигары и верил, что пенсия — это броня. Его сын полез в наши дела, как крыса в ловушку, а старик даже не потрудился пристегнуть ему смирительную рубашку.
Ошибка. Фатальная.
Альваро стоял, сгорбившись над мячом. Серый костюм от Brioni сливался с горизонтом, как пепел в крематории. Его седые волосы, зализанные гелем, блестели под тусклым светом. Феникс однажды назвал его старой хищной птицей — крючковатый нос, острые скулы, глаза, желтые, как у ястреба. Он не умел играть в гольф, но любил хвастаться на светских вечерах, размахивая кубками, купленными за кокаиновые деньги.
Мужчина замахнулся. Клюшка дрогнула, мяч покатился в сторону, запрыгал по кочкам. Я остановился в трёх шагах, сжимая металл так, что костяшки хрустнули. Риццо обернулся — медленно, будто его позвоночник скрипел от ржавчины. Его глаза блеснули. Не страхом. Азартом. Он был так уверен в своей неуязвимости, что даже не допускал мысли о смерти.
Забавно. Невероятно сладко видеть, как эта уверенность тает, как воск под огнём, когда их лёгкие делают последний, хриплый вдох.
Его взгляд метнулся туда, где должна была стоять охрана. Но там был только Чейз, лениво вертящий в пальцах окровавленный клинок. За его спиной на идеальном газоне лежали два тела — куски мяса, которые еще недавно дышали. Риццо не дрогнул. Он знал, что я приду. Знал с того момента, как его сын посмел тронуть ее.
Безопасность? Это иллюзия. Тонкая корка льда над пропастью. И каждый думает, что уж его-то пронесет.
— Николас Массерия, — его противный старческий голос растягивал мое имя в светской манере, а я уже запустил обратный отсчет до его исчезновения, — Я заказал виски, а не щенка, который тявкает на поводке. Здесь дресс-код, парень. Где твой галстук?
Щенок.
Ирония заставила мои губы растянуться в оскале, от которого старик вздрогнул всем телом. Ну наконец-то дошло, старый ублюдок? Я здесь не для игр. Боль от сжатой клюшки пронзила запястье. Пустяк. Ничто по сравнению с тем, что они вынесли из-за моей слепоты. Из-за того, что я позволил этой гниде дышать.
В висках застучало. От вида переломанного брата, от его хрипящего, сломанного голоса, от ее крика, рассекающий безмолвные дни и ночи, стонов и плача, от непрекращающейся дрожи.
Я должен был вырвать сердце этого старика и нахуй растоптать еще тогда, когда он начал вякать на отца. Благоразумие? К чертям эту слабость.
— Ты ошибся, — мой голос был низким рычанием, исходящим из самой глубины грудной клетки. Я сделал шаг. Ужас, густой и сладкий, как патока, начал заливать его взгляд. Осознание неизбежного – лучший спектакль. — Мою семью трогают один раз. В последний.
Старик фыркнул, пар от его дыхания смешался с промозглым воздухом. Он пытался держать фасад, расставив ноги, как король на своем дерьмовом троне. Но его пальцы, сжимающие сигару, дрожали, выдавая его.
— Дела есть дела, Ник, — хмыкнул Риццо.
Аэропорт Роли-Дарем встретил меня так, как встречает старый, давно разлюбленный, но всё еще опасный любовник — с притворным теплом кондиционированного воздуха и тем самым знакомым запахом пережаренного кофе, пропитанным пылью прошлого. Гул голосов, мерный скрежет колёсиков чемоданов по микротрещинам в плитке, визг застрявшей в щели коляски — всё это сливалось в какофонию, которая звучала как саундтрек к жизни, которую я четыре года пыталась вырвать из себя с мясом.
Но вот я снова здесь.
Я вернулась домой.
Всё вокруг было знакомым до тошноты, но каким-то пугающе чужим. Терминал, где я девчонкой бегала с мороженым, теперь казался декорацией к нуарному фильму. Слишком яркие люминесцентные огни резали глаза. Слишком громкие объявления давили на перепонки. Слишком много людей, которые просто жили, дышали и спешили по делам, не оглядываясь через плечо. Я чувствовала себя пришельцем. Будто время здесь не просто шло — оно перекрасило этот мир в цвета, которых я больше не видела.
Я закрыла глаза, и воспоминания нахлынули, теплые и живые.
Мне было десять. Мы с родителями возвращались из Орландо. Я помню то ощущение абсолютной безопасности. Дом был для меня не просто зданием, а запахом маминых сгоревших блинчиков, которые папа со смехом помогал соскабливать с пола, запахом старых книг по истории и тихим напеванием мамы, когда она работала в мастерской.
В аэропорту тогда тоже была суета, но она не пугала. Я крепко держалась за мамину руку. Её пальцы были теплыми, чуть шершавыми от засохшей краски и палитр — для меня они были надежнее любого якоря. Мама шла уверенно, её каштановые волосы были собраны в аккуратный хвост, и она каждые десять секунд оглядывалась на меня, проверяя: здесь ли я? На месте? Не потерялась?
Папа вез наши чемоданы впереди, тихо ворча, что мы накупили слишком много сувениров. Но в его голосе не было раздражения, только теплая усталость после перелета.
В моей сумке тогда лежал плюшевый Микки Маус с криво пришитым ухом. Мой талисман. Мама вдруг наклонилась, поправила мою косичку и рассмеялась — тихо, где-то глубоко в груди, будто делилась со мной величайшим секретом вселенной. В этот момент её духи — лаванда, жасмин и капля сладкой ванили — обволокли меня, как невидимый кокон. Я вдохнула этот аромат и поняла: всё будет хорошо. Не потому, что кто-то сказал, а потому что она была рядом. Потому что её рука — та самая, подписывала миллионные контракты и гладила мой горячий лоб при простуде — держала меня.
Этот тёплый свет воспоминаний теперь казался издевательством. На секунду я снова стала той девочкой, которая верила, что любовь не может быть оружием. Что поцелуи не оставляют багровых пятен на шее. Что слова «Я тебя люблю» — это обещание рая, а не ордер на арест.
Но теперь, шагая по терминалу, я чувствовала, как этот свет меркнет под тяжестью четырех лет вдали от дома. Четыре года. Целый срок. Четыре года бегства, четыре года лжи, четыре года, когда я делала вид, что не помню его лица, его рук, его голоса, шепчущего моё имя так, будто оно было проклятием. Четыре года, что я строила себя заново — не как человека, а как оружие.
Это был мой выбор. Мое решение.
Я спряталась в Йельском университете — месте, где готовят лучших адвокатов страны. В Нью-Хейвене. За пять сотен миль от Роли. Я зарылась в учебники по уголовному праву, в судебные прецеденты и латынь. Я могла вернуться в любой момент. На выходные. На каникулы. На мамин и папин дни рождения. Но я этого не делала. Просто не могла.
Во мне все еще была свежа та боль от разрыва сердца, та растерянность и удивление, тот ужас, что я не могла просто пережить. Не так. Не здесь. Мне нужно было время, пространство и любое общение.
Но, кажется, у меня ничего не вышло...
Четыре года назад я была испуганной студенткой, которая вздрагивала от звука уведомлений на телефоне. Одно его имя в чате вызывало электрический разряд по позвоночнику и тошноту. Я меняла номера, удаляла сообщения, которые начинались с неизменного: «Ты не сможешь сбежать от меня». Я училась говорить без дрожи. Училась дышать, когда сердце сжималось от нехватки кислорода. Не потому, что была сильной. А потому что альтернативы не было.
Теперь я юрист с безупречной практикой, репутацией и ледяным спокойствием. Валери Хикс. Я не проигрываю. Потому что проиграть — значит снова оказаться в темноте, с его дыханием у шеи и его словами в голове, которые звучали как любовь, но были приговором.
Я вернулась не за воспоминаниями. Я вернулась не за прощением. И уж точно не за тем, чтобы всё было как раньше. Ничего не будет как раньше. Я вернулась, чтобы поставить точку. Нет — не точку. Жирный, черный крест. И подпись. Моя подпись. Под обвинительным заключением, которое я готовила четыре года. Юридически безупречное. Эмоционально — уничтожающее.
Выйдя из терминала, я закрыла глаза и вдохнула прохладный вечерний воздух. Город пах мокрым асфальтом, выхлопами и чем-то неуловимо тревожным, почти сладким, как старые письма, которые стоило сжечь. Как будто он знал, что я вернулась.
— Куда вам, мисс? — водитель такси, мужчина с усталыми глазами и сединой на висках, оглядел меня в зеркало. Его взгляд на секунду зацепился за мою сумку Hermès и идеально отглаженный костюм. Для него я была очередной «богатой девочкой», прилетевшей потратить папины деньги.
— В «Полуночь», будьте добры.
— Ох, — он усмехнулся, заводя двигатель, — По вам и не скажешь, что вы тусовщица.
Я позволила себе короткий взгляд в его сторону. Его лицо — карта прожитых жизней, с морщинами, которые могли бы рассказать о тысячах поездок, тысячах разговоров. Но он не знал ни меня. Ни моего прошлого. Ни моего имени. Ни того, что я приехала не танцевать.
Я уставилась в окно. Город проплывал мимо, как старое кино, которое я не хотела пересматривать. Светящиеся окна, улицы, на которых я могла быть беззаботным ребенком с мечтой, влюбленной дурочкой, чье сердце должно было разбиться.
Примерно восемь лет назад:
Клуб был не просто местом — он был черной пульсирующей завесой, отделяющей реальность от электрического экстаза. Воздух здесь был густым, прокуренным и настолько жарким, что он казался осязаемым. Басы били в грудную клетку, заставляя сердце подстраиваться под чужой, первобытный ритм. Запах был пьянящим: смесь дорогих духов, терпкого табака, элитного алкоголя и того самого пота, который пахнет адреналином.
Люди вокруг двигались, как в каком-то трансе, подчиненном ритму. Улыбки казались слишком широкими под неоновыми вспышками, прикосновения — слишком долгими и влажными.
Я кружилась в самом центре танцпола. Ткань моего платья, тонкая и дерзкая, скользила по коже, облегая каждую линию тела. Я не просто танцевала — я сгорала. Ноги сами находили ритм, бедра качались в такт тяжелым вибрациям, а волосы разлетались, закрывая лицо, только чтобы я снова откинула их назад с вызовом. Я не делала это для толпы. Я делала это, чтобы почувствовать, что я еще жива.
Когда я закрывала глаза, мир исчезал. Оставалась только музыка, жар собственного тела и сладкое головокружение. Я кружилась, как лесное пламя — дикое, голодное, неуправляемое.
Я чувствовала их взгляды. Десятки глаз, жадных и липких, тянулись ко мне. Я была для них центром гравитации, чем-то, что они хотели присвоить, но не могли даже коснуться. Я управляла этим моментом.
И тогда я почувствовала его взгляд.
Он не был таким, как у остальных. Он не просто смотрел — он прицеливался. Будто я уже была его целью. Мои движения не замедлились, но по позвоночнику пробежала ледяная искра, а сердце пропустило удар, сбившись с ритма. Воздух стал тяжелее. Я не отвернулась. Напротив — танцевала еще смелее, зная, что мой тайный наблюдатель смотрит. Впитывает. Каждый изгиб моего тела — вызов. Каждый поворот — предупреждение.
И чем дольше длилась эта игра, тем сильнее я загоралась.
Спустя пару треков, когда кожа начала подрагивать от перенапряжения, а в горле пересохло, я направилась к бару. Толпа расступалась неохотно, превратившись в хаотичную арену, где какие-то пьяные мажоры устроили баттл.
У стойки две девицы, явно пришедшие сюда на «охоту», громко спорили за единственный свободный стул. Формально — за место, но по факту — за бармена. Молодого, с идеально закатанными рукавами, с улыбкой, от которой тошнило. Он играл роль скромника, но его глаза все видели — кто смотрит, кто заигрывает, кто готов на большее.
Я не собиралась участвовать в их дурацком соревновании. Вложив в движение всю свою дерзость, я шагнула вперед и буквально швырнула свою сумочку на стул между ними. Намеренно. Грубо.
— Что-нибудь сладкое. И лёгкое, — бросила я бармену, игнорируя их возмущенное шипение.
Кожа постепенно остывала после танца. Я оперлась локтем о холодную поверхность стойки, оглядывая ряды сверкающих бутылок. В неоновом свете они казались магическими эликсирами. Стало почти спокойно.
Почти.
— Видел, как ты двигалась, киска. Взгляд не отвести, — раздалось у самого уха.
Я медленно повернула голову. Он был отвратителен. Начиная от своего словарного запаса, заканчивая внешним видом. Толстый, потный, с жирными волосами и мутными глазами. Не пьяный. Что-то хуже. Что-то, от чего по спине побежали мурашки. Как его вообще пустили?
Его рука легла мне на колено — горячая, липкая, чужая. Меня передернуло. Не от страха. От отвращения. От воспоминаний.
Четырнадцать лет. Запах алкоголя. Руки, которые не просили, а брали. Крик, который я заглушила в подушке.
— Убери, — прошипела я, сверля его взглядом, полным презрения.
Он хрипло засмеялся, и его пальцы нагло двинулись выше по бедру. Я напряглась, готовая вцепиться ему в лицо ногтями, готовая драться до последнего.
Но не успела.
Всё произошло в считанные секунды. Звук разбивающегося стекла, резкий, сокрушительный толчок, короткий вскрик боли. Ублюдок просто исчез из моего поля зрения — он отлетел назад, впечатавшись в толпу. Зал на мгновение затих, но я уже не видела никого вокруг. Потому что увидела его.
Он просто появился. Как будто был вырезан из другого мира — неоновый свет лег на его лицо, подчеркивая скулы и сжатую линию челюсти. Высокий. Опасно высокий. Рубашка была расстегнута на одну пуговицу, волосы слегка растрепаны, но в его позе не было ни капли расслабленности.
И я поймала себя на том, что не могу отвести взгляд.
Его кулаки были сжаты, плечи напряжены, как у хищника перед прыжком. И его взгляд... Боже. Он не смотрел на меня как на тело. Он смотрел как на проблему, которую ещё не решил.
И в этом взгляде было... что-то необъяснимое.
Сила.
Опасность.
И притяжение, от которого хотелось одновременно сбежать — и шагнуть ближе.
Он не сказал ни слова. Но весь воздух между нами загустел. Мурашки пробежали по спине, а сердце вдруг забилось в груди — бешено, предательски, как будто я снова танцевала. Только теперь — перед огнём.
— Я могла бы и сама справиться, — бросила я, стараясь, чтобы голос не дрожал. Но внутри всё ходило ходуном. Это было новое чувство — первобытный страх, смешанный с безумным притяжением.
Он не ответил сразу. Лишь лениво махнул рукой, и охранники, возникшие как тени, уволокли стонущего урода прочь. Затем он сделал шаг ко мне. Медленно. С той неумолимой уверенностью, от которой по спине ползет ледяная дрожь, а по коже вспыхивает жар.
— Может, и могла, детка, — его голос был низким рокотом, густым и вибрирующим, как у человека, который не просит, а берет свое по праву силы.
Его темные, почти черные глаза сканировали меня, проникая под кожу, в самые потаенные уголки души. Я вцепилась в край стойки от осознания, его слова — предупреждения. Он наклонился ближе. Его пальцы легко смахнули прядь с моего лица. Это касание было как удар током. Я замерла, вспыхнув изнутри. От него пахло дорогим виски, хорошим табаком и чем-то еще… опасностью, от которой кружилась голова.
Внутри клуба воздух был густым, как вино, настоянное на грехах. Тяжёлый, липкий, почти осязаемый — он обволакивал кожу, проникал в легкие и оставлял на языке горьковатый привкус забвения. Басы били в грудь, как сердце зверя от всплеска адреналина. Неоновые огни мелькали — красные, фиолетовые, электрически-синие — разрезая тьму, как лезвия. Они скользили по потным телам, по обнаженным плечам, по полуприкрытым глазам гостей, полным обещаний, которые никто не собирался выполнять. В этом мерцающем хаосе рождалась иллюзия другого измерения — того, где время остановилось на полуночи, а мораль растеклась по полу, как разлитое шампанское: медленно, грязно, безвозвратно.
Полуночь.
Дом. Мой проклятый, манящий дом.
Лестница на второй этаж казалась ритуалом. Той самой чертой, за которой начиналось нечто большее, чем просто ночь. Мы всегда поднимались наверх только после нескольких выпитых бокалов. К моменту, когда ноги несли нас наверх, мир уже размывался по краям, а границы между «можно» и «нельзя» стирались, как помада с губ после поцелуя.
Мягкий ковер глушил шаги, а перила, изогнутые в форме лебяжьих шей, были такими привычными под ладонью. Прохладными. Шершавыми. Мои чёрные босоножки на шпильке от Jimmy Choo стучали по металлической конструкции.
За бархатной перегородкой, словно за завесой времени, пряталась VIP-зона — не просто место, а легенда. Та самая, о которой шептались в гримерках, в лимузинах с тонированными стеклами, в переписках, удаляемых сразу после отправки. Сюда не пускали даже тех, чьи лица не сходили с обложек Forbes. Здесь не действовали ни миллионы, ни связи — только имя. Или то, что за этим именем стояло.
Тяжелые портьеры цвета запекшейся крови висели неподвижно, будто сама ткань хранила секреты. Но я знала: за ними — другой мир. Там воздух не просто пахнет деньгами — он пропитан ароматом власти: старым односолодовым виски, кубинскими сигарами, кожей ручной выделки и той оглушительной тишиной, которая стоит дороже любых слов. И, конечно, тайной. Той самой, что не выдают даже под пыткой — только в постели, и то не всегда.
Я замедлила шаг за пару метров до занавеса. Охранник — монументальный, с лицом, высеченным из серого гранита, — уже зафиксировал моё приближение. В его глазах не было подозрения. Только узнавание. Так смотрят на призраков, которые решили вернуться в мир живых.
— Мисс Хикс, — произнёс он, едва шевельнув губами. Не вопрос. Констатация факта, от которой у меня по спине пробежал холодок.
Я кивнула, удерживая маску ледяного спокойствия. Улыбки здесь были слишком дорогой валютой. Сердце сжалось в предвкушении — сладком и болезненном одновременно. Я провела ладонью по бархату портьеры — прохладному, чуть влажному от кондиционеров — и шагнула вперед. Прошлое зашуршало за моей спиной, закрывая путь к отступлению.
— А вот и твоя любимица! — я ворвалась в комнату с театральным жестом, надеясь разбить накопившееся напряжение искрой привычного озорства. Губы уже растягивались в той самой ленивой улыбке, которую Никс называл моим «оружием массового поражения».
Я ожидала увидеть его — моего Феникса. Ожидала, что он поднимет бровь, рассмеется своим хриплым смехом и сожмет меня в своих вечно пахнущих мятой и табаком объятиях.
Но я наткнулась на стену тишины. Тяжелой. Грубой. Смертоносной.
Комната, где я провела сотни вечеров с Фениксом и Джиселлой, где Николас и Мэддокс сидели в углу, строя свои дикие, безумные заговоры за бокалами виски со льдом, где я когда-то чувствовала себя в безопасности, стала чужой. Три пары глаз впились в меня. Незнакомые. Холодные. Острые, как заточенные лезвия, готовые вскрыть мою кожу. А одна с неодобрением.
Двое мужчин в безупречных чёрных костюмах сидели так неподвижно, что казались деталями интерьера. Первый — широкоплечий, с лицом, изуродованным шрамом, который рассекал его нижнюю губу и извивался в кривой ухмылке, будто его рот пытались зашить наживую. Второй — худощавый, с острыми, почти кошачьими скулами и багровым рубцом на шее, напоминающим змею. Он не моргал.
Оба глядели на меня так, что кожа на затылке встала дыбом. Это был даже не интерес. Не желание в обычном смысле. Это был инстинкт. Голый, животный. Как у хищников, внезапно заметивших лань на краю поляны — не потому что она слаба, а потому что она одна.
На коленях у Шрама вертелась девица в платье, больше похожем на обертку от дешевой конфеты. Её пальцы скользили по его бедру с механической грацией профессионалки, но он даже не смотрел на неё. Все его внимание было приковано ко мне.
На другом диване, вальяжно раскинувшись, сидел Чейз. Он цокнул языком, и его взгляд — тяжелый, ленивый, как удар поддых — медленно просканировал меня с ног до головы. В этом взгляде читалось только раздражение. Словно я была не к месту.
И это действительно было так.
Меня и близко не должно было быть рядом с мафиози. Ни раньше, ни сейчас. Тем более, когда эти двое смотрели на меня, как на кусок мяса. Не то, чтобы я была трусихой и не смогла бы постоять за себя, но явно не в этот момент, когда против меня выступали закостенелые гангстеры с пистолетами на поясах. Хоть тут инстинкт самосохранения у меня работал.
Страх — липкий, древний, тот, что живёт в костях еще с тех пор, как человек впервые увидел огонь и понял: он может сжечь, — залил меня ледяной волной. Это не было похоже на волнение перед экзаменом. Это был ледяной азот, залитый прямо в мои внутренности. Я невольно попятилась. Каблук ударил о паркет — слишком звонко, слишком испуганно.
Сердце колотилось уже где-то в горле. Пальцы до боли впились в ручку моей сумочки, будто в этом куске дорогой кожи было мое спасение.
Голос в голове был не моим — слишком язвительным, слишком правдивым: "Валери, да ты настоящий гений! Пришла в логово преступников, будто это модный бутик, думая о чём-то светлом и невинном. Ты думала о том, как Феникс обнимет тебя?"
Да, думала.
Пространство между нами взорвалось, не метафорически, а физически, сжалось, перегрелось, превратилось в вакуум, где не осталось места ни для лжи, ни для гордости, ни даже для дыхания. Только четыре года молчания, четыре года невысказанных обид, четыре года боли, спрятанной под маской равнодушия — всё это теперь висело в воздухе, как дым после выстрела.
Гул басов из главного зала ночного клуба пробивался сквозь бархатные портьеры — приглушенный, но настойчивый, как биение чужого сердца, эхом отдаваясь в моих костях. Мир за дверью жил своей жизнью: кто-то смеялся, кто-то пил, кто-то забывал. А здесь, в этой комнате, время остановилось. Мягкий свет от скрытых ламп отбрасывал золотистые блики на низкие диваны, на кожаную обивку, на пол, где валялась моя шпилька — последний символ того, что я когда-то пыталась быть другой.
Он прижал меня к стене — не осторожно, не бережно, а с такой силой, будто хотел вогнать меня в камень, чтобы я больше не могла уйти. В груди хрустнуло от удара — не кость, нет, просто рёбра, сдавленные его весом, — но эхо этого звука слилось с приглушенным ритмом музыки за дверью, будто сам клуб отозвался на нашу боль.
Она лишь разожгла пламя, разлившееся по венам, как адреналин после вспышки гнева.
Его бедро грубо втиснулось между моих ног, и сквозь ткань я ощутила его — твердого, неумолимого, будто вся его холодная ярость кристаллизовалась в эту одну, жгучую точку. Я инстинктивно приподнялась на цыпочках, прижимаясь к нему всем телом — не из страсти, не из желания… а из необходимости.
И тогда его ровное, гневное дыхание вдруг сорвалось. Не от злости. Не от власти. А от чего-то гораздо более опасного — от потери контроля. От того мгновения, когда бог понимает, что он тоже может дрожать.
Запах его кожи обволакивал, делая воздух густым, как сироп. За стеной слышались приглушенные смешки и хлопки дверей, напоминание о том, что мир снаружи продолжает жить, но здесь, в этой комнате, мы были заперты в своем собственном аду.
Его язык вторгся в мой рот и требовал полного подчинения, выжигал изнутри всё, кроме ярости. Грубый, настойчивый, он не просил, а брал, и в каждом движении сквозила та же агрессия, что и в его словах. Сердце колотилось в груди, отдаваясь в ушах, кожа горела, где он касался.
Но под этой грубостью... его пальцы скользнули под блузку, неожиданно нежные, обводя ребра, как будто боялись сломать хрупкое. Контраст ударил в голову: в его глазах — холодный, пустой блеск, как у стекла, отражающего ничего, а касания... они шептали.
Шептали то, что он никогда не скажет вслух. То, что я не имела права слышать. То, что я не могла принять — не после всего пережитого. Не после всех ночей, проведённых в слезах, в молчании, в попытках убедить себя, что он — не человек, а призрак, тень, кошмар.
Я ответила с той же дикой жадностью, обвив руками шею, впившись в него, будто вбирая его ярость, боль, одержимость. Мои ногти впились в его затылок, оставляя следы, и он зарычал низко, вибрация прошла по моей груди, заставив соски затвердеть от озноба желания. Дыхание срывалось, тело дрожало, адреналин смешивался с жаром внизу живота.
Его пальцы нашли сосок, уже набухший от напряжения, сжали резко, с болью, что прострелила по нервам, и я выгнулась в его руке с глухим стоном из глубины, но он тут же заглушил его поцелуем.
Он оторвался от моих губ только чтобы сорвать с меня блузку. Пуговицы хлестнули по стене, одна отскочила в угол с тихим стуком, другая покатилась по ковру, как последнее напоминание о том, что между нами когда-то была хоть какая-то дистанция. О том, что я когда-то могла сказать «нет». О том, что он когда-то позволял мне уходить.
Холодный воздух обжег обнаженную кожу, но его взгляд жег куда сильнее — этот холодный огонь в глазах, который не выдавал ничего. Его пальцы впились в мои плечи, потом скользнули вниз, цепляя бретельки бюстгальтера, рванув их вниз с такой силой, что я ахнула — не от боли, а от внезапного жара, что прострелил по венам. Но даже в этой грубости была нежность: его большой палец мягко погладил ключицу, прежде чем сжать сильнее.
— Много парней успели увидеть тебя такой горячей? — прохрипел он, прижимая меня к себе. Его голос был низким, почти звериным, отравленным ревностью, что прорвалась трещиной в его броне.
В голове мгновенно вспыхнул образ: его нож, скользящий по коже жертвы — не для убийства, нет. Для игры. Для того, чтобы заставить человека молить о смерти, как о милости. Его смех — тихий, почти ласковый, почти нежный — пока другой человек визжал, пока кровь стекала по кафелю. И глаза… те самые, что сейчас смотрят на меня — пустые, как у бога, который давно перестал верить в людей.
Я встряхнула головой, пытаясь отогнать образ, и вцепилась в него сильнее, чувствуя, как его сердце бьется ровно, слишком ровно для такого момента, но с легким сбоем.
— Ой, кажется, это не твоё дело, — выдохнула я, проводя длинным ногтем по шраму на его груди — тому самому, что он получил на кровавое Рождество. Его мускулы напряглись под моими пальцами, и я усмехнулась, добавляя сарказма, — Или ты ревнуешь? Как мило, для кого-то, кто всегда такой... холодный.
Его рука скользнула вниз, сжала мое бедро с такой силой, что я почувствовала отпечаток его пальцев сквозь ткань. Он резко приподнял меня, и я, не раздумывая, не сопротивляясь, обвила ногами его талию — как будто тело помнило то, что разум пытался забыть. Николас прижал меня к себе, и я почувствовала — о, боже — как его член упирается в меня сквозь ткань брюк. Твёрдый. Нетерпеливый. Требующий. Не как желание — как право. Как неоспоримая истина.
Я уже успела позабыть его размеры…
Кожа дивана скрипнула, когда он оперся о него бедрами, прижимая меня к себе ещё сильнее — так, что я почувствовала, как рёбра впиваются в его грудь, как воздух выталкивается из лёгких, как всё внутри меня сжимается в один пульсирующий узел. В этом прикосновении не было нежности. Была окончательность. Как будто он говорил без слов: Ты не уйдёшь. Не сейчас. Не после этого.
Тишина в комнате была плотной, как туман в конце ноября. Она давила на грудь, заставляя дышать чаще, поверхностно, будто воздуха не хватало после всего, что мы выжгли между собой.
Я медленно сползла с дивана, ноги коснулись пола, и по телу пробежала дрожь, не от холода, а от внезапной пустоты внутри. Кожа липла к бархату, отрываясь с тихим чмоканьем, оставляя следы пота, семени и той влаги, что была моей капитуляцией, и чего-то ещё… чего-то, что я не хотела называть. Стыд? Слабость? Или то, что я позволила себе забыть, кто он?
Мои пальцы, дрожащие, будто не веря, что это мои руки, нашли разорванные бретельки бюстгальтера. Я натянула его через голову, ткань царапнула соски, всё ещё чувствительные, набухшие, предательски живые после его рук. Каждый вдох отзывался ноющей болью между бёдер, напоминанием о том, как он растягивал меня, рвал изнутри, заполнял до предела. Я стиснула зубы, пытаясь унять дрожь в руках, но пальцы всё равно тряслись, выдавая бурю.
Ты позволила. Ты сдалась.
За спиной шуршала ткань, он одевался, не торопясь, с той выверенной медлительностью, что всегда была его оружием. Я не оборачивалась, но чувствовала его взгляд на своей спине, на синяках на бёдрах, на следах зубов на плече — тяжелый, как дуло пистолета у виска. Он не говорил, но молчание ввинчивалось в меня глубже любых слов.
Я не оборачивалась. Не могла. Потому что знала — если посмотрю, увижу в его глазах то же самое, что читала в своём отражении: не удовлетворение, а вопрос:
«Почему ты всё ещё здесь?»
Его шаги были почти бесшумны, но я почувствовала, как воздух сгустился, как его тень легла на мои плечи. Его пальцы коснулись моего локтя — не прикосновение, а предложение, осторожное, но твёрдое. В другой руке была моя блузка, смятая, без пуговиц, рукава вывернуты. Он протянул её молча, как трофей после охоты, как доказательство моего падения.
Я взяла, не глядя, не благодаря. Провела ткань по телу, как щит, и начала застегивать то, что ещё можно было застегнуть. Мои движения были плавными, почти театральными — будто я репетировала эту сцену тысячу раз.
Как собрать себя из осколков, не дав никому увидеть трещин.
Он стоял рядом. Молчал. Как всегда. Не потому, что он хотел удержать. Потому что ждал. Ждал, , когда я наконец сломаюсь, скажу что-то, обернусь или сбегу. Последнее ему нравилось особенно. Смотреть, как я спешу прочь от него, а потом догонять, ловить. Но я не сломаюсь. Не в этот раз. Не здесь. Не сейчас. Не перед ним.
Когда блузка села как смогла, полурасстегнутая, смятая, как моя гордость. Я провела ладонью по волосам, приглаживая пряди, что все еще пахли им, поправляя то, что уже нельзя было поправить. В зеркале напротив меня встретило отражение женщины с растрепанными локонами, припухшими губами, следами укусов на шее и глазами, полными не слез, а льда. Байкал. Холодный, глубокий, непредсказуемый. Хорошо. Пусть будет лёд.
Я выпрямила спину, подбородок вверх, плечи назад — как будто надеваю броню, невидимую корону из стали. Каждый шаг к двери был как клятва, вырезанная на сердце:
Больше никогда. Больше не тебе. Больше не так.
Рука легла на дверную ручку — холодную, настоящую, как якорь, удерживающий меня в реальности. За спиной не прозвучало ни звука, ни дыхания, ни слова. Только тишина, густая, как смола, в которой тонули все мои вопросы и его ответы.
Чего еще ожидать от безэмоционального монстра?
И всё же… я чуть замедлилась. На долю секунды. Потому что часть меня, та, что всё ещё помнила вкус его губ, тепло его ладоней, ритм его сердца, хотела обернуться. Хотела увидеть, смотрит ли он, ждёт ли, чувствует ли хоть что-то.
Но я не обернулась.
Дверь открылась с тихим скрипом, и я вышла в коридор, где воздух пах виски, дымом и чужими жизнями, где никто не знал, что я только что потеряла себя. Но я знала. И я поклялась — впервые за четыре года, с той ночи в подвале, когда я сбежала от его теней, — никогда больше не позволять себе биться сердцем ради него.
Даже если оно все еще билось.
Щелчок замка прозвучал, словно кто-то осторожно коснулся струны внутри меня, натянутой до предела. Я замерла на пороге, вцепившись в ручку чемодана так, что костяшки побелели. Дверь отворилась медленно, скрипнув петлями, и тёплый свет хлынул наружу, пахнущий ванилью и свежим тестом, ослепляя. Сквозь эту золотистую дымку я разглядела столь знакомый профиль — чуть сгорбленный, но всё ещё сильный, с мягкими локонами, выбивающимися из небрежного пучка.
— Ты можешь поесть в каком-нибудь "Макдональдсе”, — крикнула она в сторону кухни, её голос, звонкий и чуть насмешливый, — Но тогда, Филипп, ночевать будешь во вшивом мотеле.
Она усмехнулась победно, будто выиграла раунд, и только тогда повернулась ко мне.
Улыбка сползла с её лица, как занавес. Её глаза — голубые, глубокие, как озера из моего детства, — расширились, зрачки дрогнули, отражая свет лампы над головой. В уголках глаз проступили тонкие морщинки, которых я не замечала по FaceTime, — следы четырех лет смеха, забот и усталости, которых я не видела вживую. На левой щеке — размазанный след муки. Запах дрожжей и корицы витал вокруг неё. Она готовила? Сердце кольнуло тоской, и губы у нас обеих задрожали.
— Привет, — выдавила я, пытаясь улыбнуться, но губы онемели, а голос сорвался на хриплый шепот.
Она не ответила. Просто шагнула вперёд, быстро, почти рывком, и её крепкая ладонь, с мозолями от кистей обхватила мое запястье. Я даже не успела моргнуть, как оказалась в теплых материнских объятиях. Черт. И я уже не могла сдерживаться. Слезы хлынули рекой, горячие, солёные, без предупреждения, без стыда. Я уткнулась носом в её плечо, в мягкую ткань футболки, пахнущую домом. Её пальцы впились в мою спину, будто боялись, что я исчезну. Я почувствовала, как её грудь вздрагивает, и на моё плечо упала первая капля — её слеза. Она плакала. Из-за меня. И это разрывало сердце острыми кусками.
— Дорогая, — наконец прошептала она, отстраняясь ровно настолько, чтобы взглянуть мне в лицо, но не отпуская.
Её ладони скользнули к моим щекам, дрожащие пальцы коснулись кожи, шеи, будто проверяя, настоящая ли я. Они остановились на маленькой родинке над бровью — той самой, которую она целовала каждую ночь, когда я была маленькой, укладывая меня спать. Её глаза блестели, но в них была не только радость — там была боль, четыре года разлуки, спрессованные в этот один взгляд.
И я забыла все, что было до этого. Тех мафиози. Убийство Николаса. Его холод. Его пылающее тело. Наш убийственный злой секс. Его водителя, что привез меня и все еще стоял на обочине, наблюдая, чтобы потом отчитаться боссу. Это все стало таким неважным.
— Когда ты приехала? Почему не позвонила? Мы бы тебя встретили.
— Решила... сюрприз сделать, — выдохнула я, неловко улыбаясь сквозь слёзы, вытирая их рукавом жакета, который выудила из чемодана, прежде чем прийти к родительскому дому. Щеки горели, а в груди разливалось тепло, стыдливое, но сладкое, как первый глоток горячего какао зимой. Я сглотнула, пытаясь собраться, но голос всё равно дрожал. — Хотела увидеть твою реакцию... ну, вот, — я хмыкнула, чувствуя себя глупо, но ее взгляд смягчился, и уголки её губ дрогнули в улыбке — тёплой, чуть насмешливой, той самой, что всегда заставляла меня чувствовать себя дома.
Мама потянула меня за руку, и мы шагнули внутрь. Скрип половиц под ногами обнял меня, будто дом сам шептал: "Ты вернулась". Я знала каждый звук: третья половица от порога всегда скрипела громче, а та, что у лестницы, издавала глухой стон, если наступить неосторожно. Воздух был густой, пропитанный теплом и ароматами, которые я не могла забыть: сладкая ваниль, терпкая корица, легкая горчинка подгоревшего масла и солоноватый запах бульона, который, судя по всему, вот-вот собирался сбежать из кастрюли.
Но перед всем этим уютом и ностальгией я чувствовала себя грязной, потной и липкой. Теплая, предательская влага, смесь моих соков и его спермы медленно вытекала из меня, скользкая, унизительная, напоминая о каждом толчке. И это было слишком ощутимо, когда ты без трусиков. Этот ублюдок разорвал их, и я не стала забирать эти остатки. Пусть останутся ему в качестве прощального подарка.
А еще мне нужен душ. Немедленно. Сжечь эту кожу, смыть его запах, его следы, пока они не въелись навсегда.
Мы прошли в кухню, и я невольно улыбнулась. Это был хаос, достойный комедийного скетча. Столешница утопала в муке, миски с липкими остатками теста громоздились в раковине, а на мамином выцветшем фартуке — пятна томатного соуса, размазанные, будто она пыталась нарисовать ими шедевр. На плите шипела сковородка, а в углу, на подоконнике, стояла забытая банка с сахаром, присыпанная мукой, словно кто-то случайно чихнул над ней.
Мама явно взялась за готовку сама — ее вечная слабость, ее упрямое желание накормить всех домашних чем-то "от сердца". Она никогда не была мастером кулинарии, но ее энтузиазм всегда побеждал логику. Судя по всему, папа пытался ее спасти, но, похоже, и он был на грани поражения. Он стоял у плиты, спиной к нам, широкие плечи чуть сгорблены, как всегда, когда он сосредотачивался на чем-то, что ему не нравилось. Его голос, низкий и ворчливый, перекрывал шипение кипящего бульона и лёгкий звон ложки, которой он помешивал содержимое кастрюли.
— Ей-богу, Элла, лучше бы мы пошли в ресторан. Эта твоя идея с "домашним ужином" кончится пожаром, а не романтикой. Смотри, бульон... — он повернулся к нам, сжимая кастрюлю с тёмной, подозрительной жидкостью в которой плавали морковь, лук и что-то, что выглядело как пересоленные остатки ужина.
Он явно собирался вылить это в раковину, но замер, словно наткнулся на невидимую стену. Его глаза — карие, с теплыми искорками, которые всегда напоминали мне о летних вечерах у костра — расширились, а брови взлетели вверх. Кастрюля в его руках дрогнула, и я услышала, как бульон плеснул через край. Лицо его осветилось, морщины вокруг глаз углубились в улыбке, и он вдруг стал похож на того папу, который подбрасывал меня в воздух, когда я была маленькой, и смеялся, когда я визжала от восторга.