— Не бывает доброго от родившегося в час Тёмной Луны, в затмение, отроду он связан с нечистым. Вот и блаженный Фендюлий говорил, что... — старая бабка ещё несла суеверную чепуху, но Гюнси уже прошла мимо.
Не стоило задерживаться в прокопчённой дымной зале трактира — и без того на неё оборачивались. Ну ещё бы: юная белокурая дева, да богато одетая, при дуэнье и охране. Такие обычно здесь не останавливались. Но деваться было некуда: в последнее время участились случаи нападения на путников по ночам, и брат настоял, чтобы сестра, возвращавшаяся из монастыря, где обучалась, заночевала в трактире на границе графства и подала весточку. Чтобы утром её встретили и проводили.
Лофта она помнила восьмилетним сорванцом, черноволосым и зеленоглазым. Пихавшим ей, пятилетке, лягушек за шиворот — а впрочем, помнить было почти нечего, в пять её как раз в монастырь и отправили. Предполагалось, что там она пробудет до совершеннолетия, пока ей не подберут жениха, и по возвращении сразу выйдет замуж. Но Гюнси исполнилось девятнадцать, шёл двадцатый год... давно пора было, но в редких скупых весточках из графства Хель даже не упоминалось об этом. Когда Гюнси было пятнадцать, прислали письмо, что родители её, граф и графиня Хель, помре милостью божьей — от чумы. Само собой, на похороны её не отпустили. Спустя полгода она узнала, что брат, Лофт ван дер Хель, стал графом и сюзереном здешних мест.
И вот, две недели назад пришло письмо от Лофта. Он призывал её в замок Хель. Охрану прислал, десяток угрюмых воинов. Дуэнью же для сопровождения Гюнси предоставил монастырь, и мать Хюндли должна была, сопроводив её, вернуться обратно.
Гюнси уже поднялась по лестнице на второй этаж, когда во дворе раздались крики и в окнах заметался рваный свет факелов.
— Едет, едет! — и все забегали.
На дворе послывшался стук копыт по брусчатке, тоненько и зло заржал жеребец — и почти сразу дверь трактира отворилась. Фонарь на входе подсветил вошедшего: высокий стройный юноша отряхнул волосы и встряхнулся сам:
— Хозяин! Где тебя чёрт носит!
— Бегу, бегу уже, господин граф! — низенький толстый трактирщик метнулся к гостю. — Вина горяченького, ваше сиятельство? Погоды-то какие, добрый христианин в такую ночь и из дому не вылезет... — и, осекшись: — Ну у вашего-то сиятельства, понятно, дела важные, всё о нас, сирых и убогих печётесь, не доедаете, не досыпаете...
Граф молчал, и голос трактирщика становился всё тише и потерянней. Насмешливо помолчав, гость изронил:
— Сестра моя, девица ван дер Хель... — и тоже осёкся.
Постоял на пороге, упёршись в косяк и с оттенком раздражения, но вкрадчиво спросил:
— Что ж ты, трактирщик, внутрь не приглашаешь?
Тот стоял, как остолбенев, и тяжело дышал. Гость приподнял атласную чёрную бровь, лицо стало глумливым, и трактирщик отмер. И сразу залебезил:
— Добро пожаловать, ваше сиятельство! Проходите, уж мы вам завсегда рады!
Лофт медленно вошёл.
Гюнси смотрела из темноты, стоя на неосвещённой лестнице, но поняла, что он увидел её. Приблизился, посмотрел снизу. Снял перчатку и протянул — она отметила — левую руку:
— Здравствуй, сестра... не сразу узнал тебя. Ты выросла... — помолчал, странно и потерянно, — красавицей, — и вдруг ослепительно, сияюще заулыбался: — Рад тебя видеть, сестрёнка. Спускайся.
Мать Хюндли, стоявшая рядом, ожила, растопырилась наседкой и заслонила собой воспитанницу:
— Госпожа в монастыре выросла. Смотреть на мужчин, прикасаться к ним не свычно ей, — голос дуэньи был сух и сварлив. — Грязен мир дольний и грешный для монстырских-то.
Гюнси не видела лица дуэньи, но знала, что губы у неё сейчас неодобрительно подобраны в привычную куриную гузку, как обычно, когда она говорила о жизни вне монастырских стен. В последний год часты были разговоры о тщете мирского да о том, сколь радостна участь невесты Христовой. Гюнси, как подобает благонравной девице, слушала, опустив глазки — но из монастыря уехала с радостью. И сейчас, посчитав, что дуэнья перегибает палку, прощебетала:
— Матушка Хюндли, да какой же это мужчина! Это мой брат! — выступила вперёд, вложив маленькую свою лапку в руку Лофта.
Поразилась — рука брата была холодна, а сжал горячо. И глазами полыхнул. Смутилась против воли, подумав: "Всё-таки права Хюндли, непривычно мне". Чувствуя, как краснеет, беспомощно оглянулась, но помочь некому было, а брат уже тянул её к себе:
— Пойдём. Я видел, твою карету ещё не распрягли.
Гюнси смутилась ещё больше, пролепетала:
— Так ведь ночь... говорят, опасно на дороге.
Лофт обольстительно улыбнулся:
— Опаснее меня тут никого нет.
Гюнси удивилась: брат не выглядел чудовищем, которого надо бояться. Да, широкие плечи, тонкая талия, руки фехтовальщика — но изящный. Воины из её охраны выглядели массивнее. Заколебалась, и Лофт притянул её к себе, шепнул на ухо:
— Не надо тебе здесь оставаться и слушать всякие глупости. Наврут, напугают...
— Да чем же?
Но Лофт уже не слушал, ведя её за собой.
Проходя мимо камина, у которого сидела давешняя сплетница, Гюнси поняла, что платье за что-то зацепилось. Опустила руку отцепить — и в неё ткнулось что-то царапучее. Посмотрела — бабка совала ей непонятные ветки:
— Рябина и боярышник. Повесь, деточка, над дверью, и убоится нечистая сила, — она говорила очень тихо, еле шептала, но с истовостью.
Брат, почувствовав задержку, остановился и задумчиво посмотрел на бабку. Та смотрела на него, как на змею, оцепенев, но Лофт был ласков:
— Ну хороший же подарок. Возьми, сестричка, — он улыбался, и странно было Гюнси, что бабка, с трудом вдохнув, начала мелко креститься.
В смятении вышла из трактира, и осенняя темнота тут же бросила в горящее лицо горсть холодных капель. То ли с неба, то ли с деревьев. Карета была уже подана. Рядом бил копытом страшенный чёрный конь: в ночи только белки глаз да оскаленные зубы видно. Искры от подкованных копыт, скребущих по булыжнику, разлетались в стороны.
Брат сам открыл дверцу кареты:
— Сестра, мать Хюндли, прошу.
Гюнси почувствовала, как дуэнья снова напыживается для отповеди, но Лофт предупредил:
— Мать Хюндли, я отдельно поеду. Ваша добродетель и доброе имя в безопасности, — голос его сочился елеем.
Гюнси вдруг запереживала:
— Но Лофт... — он внимательно склонил голову, придерживая дверцу, — у солдат плащи тёплые, а ты в одном камзоле. Погода ужасная, может, всё-таки...
В темноте не было видно его лица, но он удивлённо взъерошился:
— Хорошая же погода. Темно, дождь и ветер. Сестрица, разве тебе не нравится эта свежесть, эта приятная глазу тьма?
Гюнси не очень поняла, шутит он или нет, но неодобрительное сопение дуэньи заставило смешаться и без дальнейших вопросов забраться в карету. Брат закрыл дверь, что-то коротко сказал сопровождающим — и тут же всхрапнул жеребец, и копыта часто застучали.
Теперь молчала уже Гюнси, ловя ртом воздух. Кое-как собравшись, выдавила:
— Да с чего вдруг?
— Дитя, ты смотришь и не видишь. Он не переносит света — а во тьме зорок, как летучая мышь!
— Это последствия чумы!
— Весь в чёрном, конь у него адский, вчера в трактир не мог войти, пока не пригласили!
— А конь-то тут при чём?! И брат просто вежлив, даже и с простолюдинами.
Мать Хюндли из бледной стала красной и повысила голос:
— Гюнси ван дер Хель, я вижу, тебя плохо воспитали в обители. С прискорбием отмечаю, что, покинув святые стены, ты начала вести себя развратно! — подобрав рот в куриную гузку, она гневно скользнула взглядом по платью Гюнси. — В этом ты похожа на своего брата, но ты всё же человек! Опомнись, спаси свою душу!
Хотела ещё что-то сказать, но в стене шурхнуло, и монахиня прервалась, уставившись в угол. И, уже не глядя на воспитанницу, сказала потухшим голосом:
— В этом замке слишком много крыс. Даже днём скребут, — лицо её вдруг вспотело, крупные капли пота отливали жемчугом на пухлом носу. — Что ж... ты неразумное дитя, Гюнси. Вчера эта бабка, в трактире, подарила тебе рябину и боярышник. Прибей их над дверью и над окном. И молись. Иди.
Безвольная рука протянулась в благословении. Гюнси добронравно поцеловала её, сделал книксен и вежливо попрощалась. А про себя подумала: "Сама ты неразумная. Мышек испугалась. А брат хороший, просто болел долго, и не выздоровел до конца. Ему, может, поддержка нужна и уход, слабенький он. Какой ещё адский зверь, коли замок полон народу, и никто не боится!"
И у двери столкнулась с Освальдом, начальником десятка, который привёз их сюда.
— Доброго утречка, барышня! А я как раз иду звать, карета-то уж заложена, так чтоб не заставлять ждать святую сестру!
Мать Хюндли глыбой льда выплыла из приотворённой двери. Но Освальд, похоже, был крайне толстокож, и радостно отрапортовал:
— Молодой граф почивать изволят, но все распоряжения сделал, довезём вас, святая сестра, как на облаке! — и сделал пригласительный жест.
Балагурил он всю дорогу. Святая сестра не удостаивала его ответами. На заднем дворе, посыпанном песком (и кое-где конскими яблоками) стояла карета, в которой Гюнси сюда привезли, уже запряжённая. Вокруг носились радостные собаки, поварята в белых колпаках катили здоровенные оранжевые тыквы, тащили мешки и ящики.
Мать Хюндли кисло поглядела, как в карету запихиваются тыквы, и неловко полезла следом, переваливаясь сырым телом. С почтительно провожавшей Гюнси не попрощалась — и посмотрела, как на мёртвую. И, если Гюнси запереживала, то Освальда было не пронять: он бодро покрикивал на поварят, привязывающих на задок кареты мешки с сушёными лещами и горохом; на пышущих перегаром воинов, явно не радующихся ещё одной поездке туда-обратно, и шутил шутки.
Укатила карета со свистом. В буквальном смысле: мальчишка сидевший на выносной лошади, засвистел, сунув два пальца в рот, да так, что берет с фазаньим пером съехал на нос; кучер защёлкал бичом — и вот, была карета, и не стало её. И ничего от старой привычной жизни.
В новой же Гюнси все знали, ласково величали "барышней" — только вот она не знала и не помнила никого. Хозяйственный двор весело суетился, октябрьский полдень притворялся летом, и даже пчела с гудением зависла перед Гюнси, видимо, заинтересовавшись розой в волосах.
— Сестрица, ты легко одета, — на плечи опустился плащ, — а тут протягивает ветерком. Оглянуться не успеешь, как простудишься.
Слегка подпрыгнув от неожиданности, обернулась — сзади стоял Лофт.
— Братец, как же ты на свету?! — она ощутила себя переживающей наседкой, — Тебе же плохо станет!
Лофт, и правда очень бледный, вздохнул:
— Ну не до такой же степени... мне просто свет не нравится. Побыть на нём какое-то время я могу. Не спалось — решил посмотреть, как уедет твоя дуэнья. Удостовериться.
У Гюнси повело улыбкой губы:
— Знаешь, у нас в дортуаре по вечерам, когда надзирающая монахиня засыпала, девчонки рассказывали анекдоты...
Лофт усмешливо дрогнул соболиными бровями, в зелёных глазах заскакали искры веселья, и лицо его как будто засияло изнутри:
— Всегда подозревал, что в святых местах всё не так уж свято, — и Гюнси снова очарованно уставилась на ямочки на его щеках, — давай, сестрица. Чему там тебя научили?
Гюнси несколько остыла: стоило ли выказывать себя перед ближайшим родственником недостаточно воспитанной особой? Но Лофт вызывал безотчётное доверие, так хотелось, чтобы он ещё улыбнулся — и она отважилась:
— Когда к городскому судье приехала с визитом тёща, он, всегда такой высокомерный и напыщенный, при отъезде лично проводил её, посадил в карету и махал платком вслед, пока карета не скрылась из виду. На недоуменный вопрос слуги он ответил, что хотел лично удоствериться в отъезде любимой родственницы, — и Гюнси недовольно вздохнула, чувствуя, что анекдот вовсе не так смешон, как казался ей. Ну или она не сумела хорошо рассказать.
Лофт фыркнул:
— Но согласись, си́стер, — он назвал её смешно, на иностранный манер, — она вела себя в точности как тёща. Я не женат, а тёща уже появилась — это было испытание свыше сил человеческих, — и взблеснул зубами, белыми и острыми.
Гюнси не удержалась, тоже фыркнула — и устыдилась.
— Мать Хюндли учила меня только хорошему и заботилась о моей душе и добром имени.
Брат мгновенно уловил настроение:
— Разумеется. Да вознаградит её Господь, — но лицо при этом сделал такое чрезмерно постное, что Гюнси опять не выдержала, засмеялась.
И покраснела, снова застыдившись.
— Да брось, сестрица. Я спас тебя... нас от неё. Расслабься, повеселись... я могу устроить охоту для тебя. Ты ездишь на лошади?
Гюнси вздохнула:
— Верховой езды не было в воспитательной программе. Святые сёстры считали, что это слишком мирское, неприличное занятие. Порядочные дамы ездят в карете.
— Глупости какие. Я научу тебя, — он раздумчиво посмотрел на небо, что-то прикидывая, — но не сегодня. Тебе амазонка для верховой езды нужна. Да и прочий гардероб. Я пару платьев запас, но не знал твоего размера. Поэтому завтра съездим в город, к портному. Можно и его сюда вызвать, да так быстрее будет. Заодно визиты сделаем, познакомлю тебя с местным обществом.
"Точно. Меня ж надо замуж выдать. Будет с женихами знакомить", — и сердце вдруг замерло обречённым воробышком.
— Ну что ты притухла, сестрёнка? Это от усталости, наверное? Долгое путешествие, новое место... ты тут и не жила почти. Помнишь, как в детстве звала меня Кусиком? — лицо его смягчилось, — Я помню. Скучал по тебе, когда ты уехала.
"Помню. А звала я тебя Кусиком потому, что ты кусался, как сволочь. И, если так уж скучал, что ж раньше не вызвал?"
Вслух же с безупречной улыбкой молвила:
— Я младше тебя. Плохо помню. И да, устала немного. Ты говорил, старая нянька будет моей дуэньей?
Лофт поморщился:
— Да какое там. Сказал, чтобы монахиня отстала. Старая Хюльдр уж и не в себе почти, где ей за молодой девчонкой бегать. Да и ни к чему тебе дуэнья. Будь счастлива, радуйся жизни. Эта девка из деревни... как её... Фидар, кажется — она будет твоей спутницей, а старуху тревожить ни к чему. Пусть доживает свои дни в покое.

Фидар, похоже, ночь не спала и расчёсывала спросонья госпожу так, что та вздыхала, терпя. Но не одёргивала. Только спросила:
— В деревне ночью танцы были?
Фидар открыла рот ответить, и его тут же перекосило зевотой:
— Ох, простите, барышня. Да, танцы.
— И не боялась ты через лес одна идти? — засыпала Гюнси под душевные рулады, выводимые волками, и уж она бы ночью нипочём из замка не вышла.
— Чавой-то одна? Нас много было: и девки из замка, и конюхи, и из стражи ребята... да счас волки сытые, зимой лютовать будут, — она снова перекосилась и с деревенской деликатностью отвернулась, зевая. — Вставайте-ка, барышня, одену вас. Приличного дорожного нет, ужо в городе закажете, так старое, в котором приехали, почистила, — и сволокла с вешалки монастырское серое платье.
Гюнси привычно в него упаковалась, привычно сама застегнула мелкие пуговки и снова спросила:
— И как, весело было? — сама она ни разу ни на каких танцах не была, да и не училась им. В монастыре девиц воспитывали хоть и для замужества, но в строгости, и предпочитали обучение ведению хозяйства, генеалогии и этикету всяким светским глупостям вроде танцев и верховой езды.
— И, барышня, сначала-то не очень, а потом, как молодой граф пришли, так-то хорошо стало! Уж он завсегда со всеми девушками перетанцует. Весёлый, шутит, и бусинами каждую одарит, — Фидар слегка оживилась, щёки её потеплели.
"Как так? Вечером же больной был, бледный... у камина мёрз! Ну, полегчало ему, стало быть, слава господу нашему", — Гюнси взбодрилась, хоть и осталась немного в недоумении.
Во дворе стало понятно, что во-первых, не занавески на окнах делали всё мутным, а, во-вторых, что братец накаркал: ни зги было не видно в густом сером тумане, и только по звукам утренней толкотни да лошадиному ржанию, приглушаемому туманом, понятно было, что господа выезжать собрались. Гюнси зябко куталась в не очень-то и тёплый, тоже из монастырской одежды, плащ, и опасалась спуститься: налетят ещё. И правда, карету подогнали прямо к ступенькам:
— Извольте, барышня! — кучер на облучке в этой серости казался кулём, замотанным в балахон.
Забравшаяся следом Фидар снова раззевалась:
— Открою, барышня, окно для воздуху!
Гюнси покивала, Фидар открыла — и тут же внутрь посунулась чёрная лошадиная голова с прижатыми ушами и попыталась её цапнуть.
Фидар уже и окно захлопнула, и к стеночке прислонилась, зевая, а в ушах у Гюнси всё стоял визг служанки. Та, впрочем, присутствия духа не потеряла, и, угнезжаясь поудобнее, говорила:
— Это их сиятельства конь. Чистый аспид. Прошлой осенью, в аккурат на День Всех Святых, конюх наш, Ивар, зазевался да не уклонился вовремя, так ему сволочь эта руку и вылущила. Да головой так мотнула, что кисть откушенную потом с крыши конюшни доставали, вона куда закинула! Вы, барышня, осторожнее с ним. Потому — дьяволово отродье!
У Гюнси весь сон пропал. Спросила дрожаще:
— И что с кистью? И с конюхом? Пришил доктор разве?
— Да виданное ли дело... не пришил, конечно. Но отец Бонифациус руку в церкви в реликварий положил. Сказал, с мощами самого святого Фендюлия храниться будет, — и, на выпученные глаза Гюнси, — и то, барышня, у нас приход богатый, молодой граф с самой столицы по просьбе отца Бонифациуса велел привезти пупок блаженного Фендюлия. За большие деньги купил, ничего ему не жалко для матери нашей святой церкви!
Фидар набожно перекрестилась. Глаза её горели — видно было, что рассказывать старые сплетни новому человеку большое удовольствие доставляет.
— А конюх что?
— А что конюх? Живёт без руки, приноровился. Но ему обещано, что на похоронах руку из реликвария достанут и с ним похоронят. А уж она святостью напиталась, — Фидар сладко, как будто халву пробуя, прижмурила глаза, — и за то ему на том свете потачку дадут и в рай впустят. Отец Бонифациус сказал, а он зря не скажет! Каково хорошо Ивар-то устроился, не всякий так сможет!
"Ну конечно, с братцевой лошадкой у всякого, смотрю, шанс есть..."
А вслух спросила:
— Как же брат такое чудище терпит, не избавится от него?
Фидар рассудительно возразила:
— Так боевой конь-то, сражаться обученный. Больших денег стоит. А простые люди бесплатные, — и ни тени осуждения или сарказма не было в её голосе.
Гюнси проглотила горечь, смолчала — общеизвестные же вещи, это она просто жалостливая. Фидар тарахтела дальше:
— И конь их сиятельству нужен: у нас-то всё со времён чумы, слава господу, тихо, — она возвела очи к потолку кареты и мелко перекрестилась, Гюнси почти бессознательно повторила за ней, — а разбойнички из иных мест приходят, да и почасту. Ну господин граф с присными и охотятся на них. Вот недавно телеги купцовые пограбили, купцы и нажаловались. Разбойников десятка два повязали в лесу. В темнице нонче сидят, до суда до графского.
— А что после суда будет?
Гюнси осеклась — в закрытое было окошко постучались и обеспокоенный голос брата спросил:
— Как ты, систер, не напугал тебя Шалун? Я прикажу наказать конюхов, что не удержали его.
Гюнси осторожно, подрагивающей рукой отворила ставенки: Лофт наклонился к самому окну, и она хорошо разглядела его мокроватые, то ли от утреннего умывания, то ли от тумана, чёрные волосы. Скромно ответила:
— Благодарение богу, я не пострадала, — и, с мольбой: — Не надо никого наказывать.
Лофт заулыбался с явным облегчением:
— Ты милосердна, сестрёнка, — и тут же перескочил: — Чудесный туман сегодня.
Обсуждение погоды считалось наилучшей темой для благородного разговора, но что-то в лаковой улыбке брата смутило Гюнси, и она уточнила:
— Ты их помилуешь?
Тут Лофт прикусил губу — досадливо:
— Систер, челядь нужно держать в руках... — и, глянув на потухшее лицо сестры: — Хорошо, в этот раз, ради тебя.
Гюнси благодарно вздохнула и не выдержала: вместо обсуждения погоды снова спросила неприличное:
— Это ведь зверь, как ты его не боишься? — и взглядом на Шалуна указала.
Тот стоял, как вкопанный, зло заложив уши назад, раздувая ноздри, и атласная шкура казалась ему маловата из-за бугрящихся мышц.
— Брось, систер, он просто душенька. И яблочки любит, — Лофт покопался в кармане редингота и извлёк яблоко, предложил коню.
Тот уши натопырил, вид сделал более приветливый, и, повернувшись, бархатными губами взял яблоко, а потом начал ловить хозяина и за пальцы — в виде нежной шутки. Лофт, тоже шутливо, похлопал по чёрной усатой морде, а потом вздохнул и стал серьёзным:
— Но ты никогда его не корми и близко не подходи. Жеребец строгий, кусачий и с яблоком и пальцы отгрызёт.
Карета грохотала по булыжникам довольно долго, Гюнси косилась на опять уснувшую служанку, завидуя, что та спать может, и гадала, куда и зачем в этот раз едут.
— Сестрица, я тут подумал, — голос Лофта из-за колышущейся занавески звучал подобрее.
Отошёл, видимо, братец, и Гюнси выдохнула. Он, меж тем, продолжал:
— Я, было, собирался в городском доме пожить, и протопить его приказал, но сейчас думаю, ни к чему это. Успеется тебе с обществом да с женихами перезнакомиться. Вернёмся в замок?
Гюнси, обрадовавшись, закивала и поняла, что он не видит. Отодвинула слегка занавеску, ласково согласилась:
— Да, братец.
— Ну я так и думал, что тебе в замке больше нравится, — и держащую занавеску руку Гюнси осторожно сжали длинные горячие пальцы брата. — Ты голодна?
В животе давно выли волки, но Гюнси, как подобает девице, скромно ответила:
— Немного, братец.
Лофт, судя по голосу, улыбнулся:
— Сейчас в кондитерскую заедем.
Кондитерская сияла невиданно огромными, в рост человека, окнами — почти как в соборе, только что картинки из цветного стекла складывались светские: корабли с парусами, цветы невиданные и всяческое благорастворение.
Внутри на полу из чёрно-белых плиток дрожал неземной свет: цветные стёкла окрашивали пространство в оттенки алого, синего, золотого и зелёного.
Так же и пусто было, как соборе.
— Спят ещё все, после двенадцати тут не протолкнёшься, — Лофт, галантно провожая сестрицу к изящному мраморному столику на тонкой ножке, нашёптывал в ухо, — тут вся знать собирается. Хозяин, мэтр Арнальдини, торгует заморским напитком шоколадом и самыми изящными пирожными...
Собственно, мэтр Арнальдини уже нёсся к столику — огромный, с обтянутым белым фартуком пузом, но лёгкий, как парусник на воде. Изогнулся у столика, поприветствовал, и от профессионального его восхищения, на контрасте, Гюнси снова вспомнила про серое своё платье — именно потому, что смотрели на неё, как на королевишну.
Пахло в лавке так, что с ума сойти: ванилью, пряностями — до головокружения. И мэтр Арнальдини сладко вещал:
— Только что выпекли — бисквитные пирожные, с кремом шантильи и вишнями, вымоченными в ямайском роме, и корзиночки с цитронами, и эклеры с заварным кремом...
Лофт только кивнул:
— Несите всё. И шоколаду.
Воздвигшееся на столе изобилие было таким воздушным, таким разноцветным, что Гюнси почти потеряла связь с реальностью: вот только недавно серой овсянкой в монастыре завтракала, и вот... это. Осторожно, за хвостик зацепила вишенку с пирожного, и она брызнула во рту соком, перемешанным с душистым ромом. Лизнула крем и зажмурилась: никогда ничего подобного не пробовала!
Назавтракалась о души, оприходовав и бисквиты, и корзиночки, и эклеры. Шоколад, сначала вызвавший подозрения: чёрный, горький, хоть и пахнет сладко, в сочетании с пирожными шёл отлично.
— Сестрёнка, ты повеселела, розовая стала, — Лофт скользнул по её лицу взглядом и улыбнулся.
Сам он пирожными не прельстился, только шоколад отпивал понемногу. И на сестру смотрел. Гюнси поняла, что больше не может, и аккуратно промокнула губы столовым полотном:
— Спасибо, братец.
Он посмотрел непонятно и бросил коротко мэтру Арнальдини:
— Прочее — с собой.
И заскучал лицом, заторопился. Мэтр Арнальдини еле успел коробку с пирожными в окно кареты забросить.
Обратно ехали быстрее, братцу с чего-то не терпелось вернуться, и Гюнси вся истряслась на брусчатке, пока из города не выбрались. И на дороге карета переваливалась от скорости, и коробки с платьями так и ездили туда-сюда. Выспавшаяся Фидар вызвалась придерживать их и действительно вполне успешно придерживала завал, достигавший потолка. И тараторила:
— Лошадки-то стоялые, давно их сиятельство в город на карете не ездили, всё на Шалуне. Вот и несут, настоявшись, — и поудобнее перехватила снова поехавшие коробки. Грустно принюхалась: — Только пирожные возьмите, барышня, к себе. Как бы не развалилась коробка, платья попортим.
Гюнси взяла коробку на колени. Уловила заинтересованный взгляд, поняла и открыла её:
— Угощайся.
Пробуя господские пирожные, Фидар напоминала манерную кошку, дегустирующую случайно попавшуюся мышь-альбиноса: видно было, что не столько вкус интересует, сколько возможность потом всё в подробностях пересказать прочим слугам и односельчанам. Тем не менее, вся перемазалась.
В дороге пошёл дождь, моросливый сначала, а потом и вовсе настоящий предзимник, вода со снегом. Гюнси раз вздрогнула от попавшей в лицо снежной капли, два вздрогнула — и сама закрыла окошки (Фидар было несподручно — всем телом держала кипу коробок да ещё пирожное в руке), и карета погрузилась в полумрак, свет только через щели проникал.
Несмотря на занятость, служанка не умолкала:
— Сейчас-то тихо в замке, а по зиме гости наезжать начнут, и не продохнуть будет, — интонации её вдруг очень напомнили Гюнси матушку Улианну, матёрую сплетницу, — и в прошлую-то зиму всё наезжали, много желающих вашего братца обженить, хоть у одной графини Турзо шестеро дочерей, а сколько ещё невест по окрестностям... прислуга с ног и сбивалась. А таперича и женихи наезживать начнут, да и вы к ним. Самая пора зимой по гостям ездить, а коли пара сосваталась, так после поста на Воскресение Господне женятся. Об прошлую-то зиму братец ваш не женился. Эхе-хе, был бы жив покойный граф, царство ему небесное, гулять сынку не дал бы, живо женил, а тут приструнить некому. Ну да в эту захомутают, жених видный. Да и вы в девках, я чай, не засидитесь.
Гюнси ёжилась — становилось всё холоднее, да и разговоры не нравились. Молчала и думала, что братец, наверное, мёрзнет верхом, но в карете места всё равно нет. Фидар мерно тарахтела:
— А то виданное ли дело графу, да не жениться! Господин-то смеётся, что не нужна жена, больше ему в лыбрытории нравится сидеть, а не с женой. Ну да обженится, так молодая его живо сострунит!
"Угу. И меня сострунит. У брата, видно, засиживаться нечего, надо замуж выходить, чтоб, какой-никакой, свой дом был".
Распахнула глаза, разом проснувшись. Синие небеса в свинцовых переплётах окна, весёлое живое шуршание Фидар, готовящей умываться — и тайная тревога, ужас, потихоньку всплывающий из глубин сознания.
"А, точно! — разом упала память про вчерашнее. И тут же пришло облегчение: — Это от горячки, конечно. В мышах путешествовать... чего только не приснится. А что братец вампир — так это мать Хюндли наговорила, вот и запомнилось. Но до чего сон страшный!" — и выдохнула.
Разом от кошмара отойти не получалось: когда плескала душистой, разведённой цветочным уксусом водой в лицо, тряслись руки; в животе застыла льдышка. Но жизнерадостный голос братца разрушил остатки ужаса, их живо вытеснило смущением, когда за дверью раздалось:
— Вот, госпожа Медьеши, покои сестрицы.
Дверь распахнулась, и Гюнси замерла пойманной птичкой: в одной рубашке, перед мужчиной!
Взгляд поневоле взлетел к притолоке: не было там рябиново-чесночной гирлянды, только сиротливый, случайно зацепившийся листик торчал. Опустила пониже: сияющий, смеющийся Лофт проказливо послал воздушный поцелуй и исчез, как и не было, под заполошные причитания Фидар о том, что неприлично тут быть мужчине, хоть и брату.
Гюнси прикрыла глаза, но это сияние и эта улыбка так и стояли перед глазами, как будто отпечатавшись на внутренней стороне век. Щёки медленно заливало тепло, ушам уже было горячо, но этого словно бы никто не заметил: вошедшие следом служанки, нагруженные ворохами одежды, раскладывали её — в просторной спальне сразу стало тесно.
Медьеши, выглядящая довольной объевшейся кошкой, заулыбалась и обольстительно зажурчала про красоту девицы ван дер Хель — и так же, как кошка, прищурилась, цепко разглядывая Гюнси:
— Как вам спалось, госпожа? Чувствуете ли вы себя здоровой? — и, извиняющимся голосом: — Я бы не побеспокоила так рано, но дела вынуждают поторапливаться. Но я лично проведу примерку и оставлю вам лучших швей, чтобы доделали гардероб... сестра моего дорогого друга должна блистать на балах, как никто! — точёный, чуть задранный носик вздёрнулся, скулы напряглись.
Похоже, госпожа Медьеши была увлечённым, знающим себе цену ремесленником. Но кошмар не оставлял — тут же наплыла мысль, чем так довольна красавица, отчего так сияют её глаза — и куда она так спешит. Неужто нашёлся нужный храбрец и она вырезала ему сердце? И теперь торопится, чтобы ценный ингредиент не протух. Мрачно подумалось — может, щедрый Лофт подарил приятельнице и не одно сердце, а штуки четыре. На всякий случай, а?
Гюнси встряхнулась, пытаясь сбросить наваждение:
— Я... не знаю, — и беспомощно добавила: — Снилось всякое.
Медьеши, тут же огорчившись лицом, трепетно прижала руки к груди:
— Ах, госпожа ван дер Хель, вам нужно ещё отдохнуть. Мы сейчас быстро-быстро всё примерим, и ложитесь спать.
И служанки начали быстро-быстро примерять, Медьеши командовала, а Гюнси, босая, ежилась от скрипа булавок, втыкаемых в ткань, так, будто они втыкались в неё. Хотя прикосновения модисток были легки, как лапки садящейся бабочки.
Сон не шёл из головы.
Перемерили все принесённые вороха, Фидар начала укладывать барышню, а Медьеши ушла не насовсем — вернулась тут же, принесла кубок с питьём:
— Это поможет изжить остатки простуды и дурного сна, госпожа ван дер Хель, — протягивала, а лицо было непроницаемым, губы чуть улыбались, — выпейте, и ничего не вспомните.
И стояла, ждала, глядя. Набежали сомнения, но голос разума шепнул, что всё глупости — Гюнси взяла и выпила. Тут же начала обмякать и опускаться спиной на подушку, и уже как в тумане красивая госпожа Медьеши со странно удовлетворённым лицом близко нагнулась, испытующе глядя. Помогла устроиться поудобнее. И сама одеяло подоткнула.
Проснулась в безвременье: тихо, сумрачно — из-за задёрнутых занавесей. В растопленном камине потрескивает огонь, рядом с ним сидит в кресле Фидар с шитьём. Полежала, вспоминая: всё увиденное показалось уж совсем далёким и глупым сном. Потянулась, задышала погромче, и Фидар встрепенулась:
— Никак, барышня, проснулись? Их сиятельство испереживались, лично в деревню ездили отцу Бонифациусу мессу за ваше здоровье заказали...
Гюнси, внезапно осознав, перебила:
— А что, при замке храма разве нет?
Фидар, было разлетевшаяся с новостями, замялась:
— Ну... есть часовня. — И вздохнула: — Старый-то священник как умер от чумы, так и нет никого.
И, на омрачённое лицо Гюнси:
— Но часовня не впусте стоит, отец Бонифациус всегда об Рождестве и Воскресении Господнем служит, специально приезжает!
— Что, два раза в год? — монастырской воспитаннице не удалось сдержать сарказм, она искренне была поражена таким небрежением к дому господню.
Фидар только вздохнула и плечами пожала. Выражения на лице не разглядеть было — пламя камина за спиной делало служанку тёмным силуэтом, но голос был виноватый:
— Так-то их сиятельство не больно набожны, а люд в деревне в церковь ходит, не надо тут никому, — и, с успокаивающе: — Ну да ничего, женится ваш братец на деве богобоязненной, она его к богу приохотит.
"Что она всё про женитьбу, к богу и я приохотить могу!" — взъелась, не пойми от чего, и вылетела из кровати так, что Фидар только руками всплеснула:
— Да что ж вы, барышня, себя не жалеете! Госпожа Медьеши вам велела в кровати лежать, отдыхать, я сейчас вам бульончика, молочка!
Вдохновлённая Гюнси только ногой топнула:
— Дело господа ждать не может! — и взгляд огненный на служанку кинула: — Сей же час одень меня! Где брат?!
— Да ить откуда мне знать! – и, на ещё более огненный взгляд госпожи: — На конный завод с утра собирались.
Нетерпеливо постукивала ногой, пока Фидар ходила в соседнюю гардеробную за одеждой. Смотрела в окно на далеко внизу волнующийся лес — начал он уже сереть и облетать из-за дождя. Озеро за лесом тоже посерело, и даже издалека было видно, что покрыто неприветливой рябью.
— Так что, госпожа, подождали бы вы, бельё ведь у камина согреть надо, чтоб не холодное вам надевать, да больны вы ещё, и вовсе бы вам из постели не вылезать, их сиятельство рассердятся, — Фидар, вышедшая из соседней комнаты с ворохом одежды в руках, причитала исправно, но, поскольку дело делалось, Гюнси молчала, слушая, — да бульончику бы вам поесть, ведь лучшего цыплёнка корнишонного зарезали для вас, целебный бульончик-то, да травки заваривать госпожа Медьеши оставила... Ложитесь-ко, а?
— Я здорова, одевай, одевай уже! — ей всё-таки не терпелось наставить братца на путь истинный.
Верила, что получится. Лофт так добр к ней, так умён — он всё поймёт! И просто увидеть хотелось. Соскучилась.