«Смотрю на землю — и вот, она разорена и пуста;
на небеса — и нет на них света.
Смотрю на горы — и вот, они дрожат,
и все холмы колеблются.
Смотрю — и вот, нет человека,
и все птицы небесные разлетелись…»
Иеремия 4:23–26
Предисловие.
Земля эта когда-то звалась плодородной. Чёрная, жирная, как кровь, смешанная с пеплом, она кормила людей, поила их хлебом и тёплым молоком. По ней тянулись торговые дороги, стояли города и сёла, шумели ярмарки, звенели колокола.
Теперь же её звали иначе — Тиксовой землёй.
С юга она начиналась степью. Выжженной, плоской, изрезанной курганами, будто спина древнего зверя, покрытая рубцами. В тех курганах лежали не только мёртвые — там лежала память о тех временах, когда люди ещё думали, что мир принадлежит им. Ночью степь скрипела под ветром, словно под ней что-то медленно ворочалось, и ни один путник не решался идти по ней без молитвы или ножа.
К северу степь ломалась и переходила в Пограничные леса — густые дубравы, ольшаники и гнилые болота. Там деревья росли, как колонны разрушенного храма, а между ними тянулся туман, будто сама земля выдыхала холод. Под ногами чавкала топь, затягивая сапоги, как живая плоть. Старые дороги исчезали под мхом и грязью, и только редкие телеги ещё осмеливались идти по ним, ведомые отчаянием.
Говорили, что именно здесь Тиксы чувствовали себя как дома.
Люди пропадали на этих тропах не с криком и кровью, а тихо — будто их просто вычёркивали из мира.
Ещё дальше начинались северные туманные земли — Полесье, где болота и леса сливались воедино. Там Тиксы не появлялись. Старики шептали, что в тех местах их помнят такими, какими они были прежде, и потому они боятся туда заходить.
Но всё это — степь, леса и топи — было одной землёй. Землёй, пережившей нашествие, пожары, реки крови и предательство.
Землёй, где курганы соседствовали с капищами, а кресты стояли рядом с языческими камнями.
И люди, оставшиеся здесь, знали одно:
мир ещё не умер — но он больше не был человеческим.
* * *
Солнце выкатилось на горизонт словно пятно ржаной муки на старом, деревянном столе, в сельской избе. Ни тебе света, ни тебе тепла, одна белёсая муть, перед глазами. Облака, нависшие над сопками и холмами, распухшие от нелепой важности, грозились залить мир дождями и утопить невинных в океане бурлящей воды. Навсегда смыть грязь и порок людской с тела невинной жертвы. Земля, пропитанная кровью, ненавистью, предательством и желчью, нуждалась в очищении, и это должно было случится до Рождества Христова. Так во всяком случае, говорили старцы, выжившие в лаве людской ненависти. Хотя кто сейчас думал про Христа? Никто. Разговоры о том, что Бог проклял землю и людей, ходили давно. Старики шептались об этом по углам и подворотням, аки малые дети, ждали, что Бог, милосерден, внемлет мольбам, защитит.
Те, кто помнил мир до нашествия племён орды Тиксов, кусали локти, рвали зубами плоть, умываясь слезами горечи.
Не выстояли. Не защитили. Не справились.
Двести лет назад эта погань, словно саранча, накрыла степи, с юга на север. Безжалостная к мольбам и стонам, она топила человечество в реках крови, сжигала города и деревни. Никто не знал, кто их создал и почему люди были им столь ненавистны.
Уже позже, когда туманы рассеялись, тишина разорвалась — словно завеса в Иерусалимском храме. Прогремел гром, расколов небесную твердь надвое.
Надежда умерла в болотной топи, среди хаоса бытия, под северными, колючими ветрами. Дети, выжившие во мраке, забыли это слово. Никто и никогда больше его не повторял.
Они играли обглоданными костями животных, радуясь редким минутам покоя. Прятались в глубоких пещерах заснеженных гор, укрывались шкурами, пили дождевую воду, собранную стариками, и не высовывали носов наружу.
Жизнь вечная дарится не в награду, а в наказание, и влачить её дано не каждому.
Колёса телеги вязли в болотной грязи. Скрип — унылый, липкий — пробирал до дрожи, до боли в костях. Лошадь шла медленно, кивала головой, безразличная ко всему вокруг. Кучер дремал, руки его, словно плети, свисали вниз, поводья волочились по земле.
Среди соломы спал подросток, укрывшись старой, облезлой шкурой. Пёс трусил следом за телегой, поглядывая на людей. Его водянистые глаза по-своему видели тропу, заросли, тянущийся со всех сторон запах прелости. Пёс служил верно и, радуясь своим, мелким собачьим радостям, не отставал.
Лошадь замерла, колесо телеги провалилось в яму. Застряло. Телега качнулась, едва не сбросив сонного кучера в болотную грязь. Вздрагивая, он открыл глаза и потёр лицо огромными кулачищами. Нагнувшись, поднял поводья, и скривил лицо. Колесо увязло, да так, что грязь сковала спицы намертво.
Спрыгивая на землю, он оттолкнул ногой пса. Тот с радостью набросился на хозяина виляя облезлым хвостом.
- Не до тебя псина, - буркнул кучер и осмотрелся.
Среди кустов заметил большую ветку и вытаскивая нож, с широким лезвием, направился туда.
Сдирая ножом ветки и листья, почистил палку и заострил. Получилось не плохо. И копьё, не копьё, однако оружие в лесных дебрях надёжное. Проткнёт насквозь нечисть.
Кучер усмехнулся и давай палкой чистить грязь. Пёс улёгся рядом, положив голову на мохнатые лапы. Наблюдая за хозяином, жалобно скулил.
Когда колесо очистилось, кучер встал и воткнул палку в землю. Довольный собой, взял за уздечку лошадь и потянул.
- Но, но, родимая. Напрягись, давай, кляча, давай. Иначе все кости переломаю, обдеру шкуру и сварю на медленном огне.
Лошадь тужилась, раскачивая телегу, словно лодку. Сил явно не хватало, и кучер бросил поводья, и пошел к чаще. Наломал веток, принёс охапку и бросил под колеса.
Одним рывком телега выскочила из ямы и остановилась. Кучер вытер рукавом пот и снова похлопал лошадь по спине.
- Жить будешь. Обещаю.
Сон с кучера слетел мгновенно. Держа лошадь за уздечку, он шагал вперёд — неторопливо, вглядываясь в извилистую дорогу, которой, казалось, не было конца. Старые сапоги вязли в болоте, и кучер, ступая всё тяжелее, сжимал уздечку крепче.