Первый раз.
Он услышал звук — чистый, как треск ломающегося хрусталя, но глубокий, как разлом в океанском дне. Звук разрушающегося сосуда. Он уже знал, что это. Порог. Ещё один.
Он оторвался от скалы, из которой рос, и помчался сквозь толщу, как само течение, направляемое тоской. Он вынырнул в устье мутной человеческой реки, в городе из камня и шума. И нашёл её. Осколки. Только осколки, уже холодные, и тонкую, ускользающую дымку чего-то горького и прекрасного. Слишком поздно. Она уже сделала шаг в иную тишину. Он опоздал на целую жизнь.
Сто лет спустя.
На этот раз он был ближе. Чувствовал диссонанс раньше — не треск, а нарастающий, тихий гул, будто в самой реальности образовалась трещина. Он пришёл к опушке леса у горной деревни. В воздухе висел запах дыма и её боли — острой, структурированной, как чертёж собственного конца.
Он увидел её издалека. Хрупкую тень у окна, с пером в руке, которое выводило строки, полные такой тьмы, что он узнавал в них отголоски бездны. Он протянул к ней мысленный щуп, нежный, как касание водоросли. И встретил стену. Не защиту. Пустоту. Полное, выжженное безразличие. Она не ждала спасения. Она составляла карту своего ада, и карта была почти закончена.
Он собрался сделать шаг, нарушить правила, явиться перед ней в лунном свете. Но в ту же ночь в её хижине погас свет, а гул в реальности оборвался, сменившись плоским, мёртвым молчанием. Она закончила карту. И свела с неё себя. Снова поздно.
В третий, в седьмой, в сороковой раз.
Он научился распознавать оттенки её гибели. Иногда это был внезапный взрыв — яркая, короткая вспышка отчаяния, которую не успеть поймать. Иногда — медленное, растянутое на десятилетия истощение, как капля, точащая камень. Он видел, как она жила среди них, людей, пытаясь быть мостом между их светом и своей тьмой. И видел, как мост рушился под тяжестью, которую он был создан нести.
Он начал… предвосхищать. Становился частью пейзажа рядом с её возможным путём: старым дубом на окраине города, тёмной заводью в парке, где она гуляла, холодным камнем в русле ручья. Ждал. Слушал. Надеялся уловить момент до последнего шага.
Но всегда был какой-то барьер. Либо он не мог принять форму, достаточно убедительную для её мира, не испугав её. Либо её падение было тихим, внутренним, и он физически не мог найти точку входа в её сокрушённую вселенную. Либо… либо она просто не хотела быть найденной. Её усталость была сильнее любого зова.
Он принял форму путника на лесной тропе, когда она шла, уткнувшись взглядом в землю. Он заговорил — о погоде, о ягодах, о дороге. Она подняла на него глаза. И в её взгляде он увидел не страх, а… распознавание. Она узнала в нём нечеловеческое. Не как угрозу. Как подтверждение. Подтверждение того, что её мир — ненастоящий, что и в нём есть трещины, через которые смотрит что-то иное. И это подтверждение стало последней каплей. Она кивнула, прошла мимо, а на следующее утро её нашли в саду. Он сам стал её последним аргументом. После этого он долгие годы не смел принимать ничью форму.
Восемьдесят девятая.
Он нашёл точку входа. Маленькую девочку с карими глазами, которая разговаривала с рекой. Он стал голосом реки. Шептал ей истории о глубине, о том, что под водой тоже есть свет. Она слушала, улыбалась. А потом, годы спустя, став уже женщиной с той же усталостью в глазах, она пришла к этой реке, села на берег и… просто перестала дышать. Её падение было таким тихим, что он, будучи самой рекой, не почувствовал всплеска. Только медленное, необъяснимое остывание воды в одном, конкретном месте. Он был её убежищем, и не заметил, как она умерла внутри него.
Именно тогда в его каменном сердце, в вечной тишине его ядра, впервые появилась трещина. Не физическая. Трещина отчаяния. Он начал понимать: быть берегом бесполезно, если река решила испариться. Быть скалой бессмысленно, если птица разбивается о тебя не в полёте, а изнутри.
Он начал говорить с океаном, с которым был одним целым. «Зачем? — спрашивал он грохотом прибоя. — Зачем показывать мне её, если я для неё лишь часть пейзажа на пути к концу?»
Океан, вечный и безмолвный, не отвечал. Он лишь продолжал биться о камень, стачивая его, секунда за секундой, век за веком. И Кэлэн ловил себя на мысли, что завидует этой механической, бессмысленной работе волн. У них не было надежды. А значит, не было и этой всесокрушающей, каменной тяжести — ждать, терять и снова ждать, зная, что следующий раз будет таким же.
Его одиночество перестало быть состоянием. Оно стало сущностью. Он был одиноким стражем одинокого порога, обречённым наблюдать, как через этот порог проходит единственное, что имело для него смысл, — и каждый раз не успевать захлопнуть дверь.
Сто семнадцатая жизнь.
Звук был иным. Не треск, не гул. Это был… прерывистый, хриплый шёпот самой реальности. Не крик о помощи. Констатация. «Всё. Хватит».
Этот звук пришёл не с материка, а с другого пограничья — с дикого, ветреного мыса, где земля сопротивлялась океану. Он, Кэлэн, Страж этой самой границы, был этой скалой. И этот шёпот прозвучал не где-то вовне, а внутри него самого. Как трещина в его собственном камне.
В тот раз он не просто пошёл. Он уже был там. Он стал самой тенью от утёса, холодом в ночном воздухе, солёной пылью на её губах, когда она, босая и пустая, шла по краю.
И когда она, наконец, сделала тот шаг — не в отчаянном порыве, а с тихим, окончательным выдохом усталости, — он был уже не просто рядом.
Он был под ней. Чтобы поймать. Не дать упасть. Впервые за сто семнадцать жизней.
Он не опоздал.