Они называют это кошмарами. Для меня же это – сырье, первозданная, неоформленная глина, из которой я леплю реальность.
Их страх – это не просто эмоция. Это вибрация мироздания, горький привкус истины, которую они так старательно прячут за ширмой будней. А я – дегустатор и коллекционер.
Сегодняшняя жатва обещала быть богатой. Город - этот гигантский инкубатор тревог, созрел. Мои сети, невидимо раскинутые по спящим кварталам, уже вибрировали от подобранного ужаса.
Мое убежище – не подвал и не чердак. Оно между. В пространстве, сотканном из забытых звуков и теней, отброшенных под уличными фонарями.
Здесь стояли мои стеллажи – бесконечные ряды полок, уходящие ввысь, в кромешную тьму. На них покоились мои сокровища. Жемчужины! Каждая – законсервированный пик чьего-то абсолютного ужаса, застывшая слеза вселенной.
Я провел пальцами по ближайшей полке. Жемчужины отзывались тихим звоном, похожим на стон. Вот – страх маленькой девочки перед монстром в шкафу. Непритязательно, но чисто, как дистиллированная вода. А вот – более сложный экземпляр: страх старика перед забвением, когда имя и память стираются, как надпись на песке. Я любовался их игрой света. В каждой – целая вселенная паники.
Но сегодняшний улов был особенным. Я протянул руку, и в ладони сгустился первый клубок тьмы.
Молодой человек, кардиохирург, уверенный в своем мастерстве. Его страх был неожиданно примитивен, животен. Я не стал создавать сложных декораций. Просто позволил ему проснуться на операционном столе. В полном сознании, но без возможности пошевелиться. А затем – шевеление внутри. В его собственной грудной клетке. Ощущение, что вместо сердца у него бьется что-то мохнатое, многоногое, откладывающее яйца в его аорте. Он не видел монстра. Он чувствовал его. Каждый толчок, каждое движение лапок по нежным тканям. Его ужас был настолько физиологичным, настолько отвратительным, что я почувствовал его кислый привкус на языке. Иллюзия сжимала его сердце, имитируя аритмию, доводя до пика. Когда его психика лопнула, как перезрелый плод, я собрал урожай. На моей ладони осела тяжелая, темно-багровая жемчужина. Я положил ее на полку. «Страх тления изнутри». Просто, но эффективно.
Затем была женщина, художница, одержимая своей внешностью. Ее страх был тоньше, глубже. Я погрузил ее, в ее же апартаменты. Она подошла к зеркалу, и отражение улыбнулось ей и… шагнуло вперед. Оно было идеальным. Более молодым, более гладким. Оно взяло ее за руку. Холодные пальцы. «Не бойся, – сказало отражение. – Я буду жить твоей жизнью. Лучше, чем ты». И оно начало меняться, подстраиваясь под желания ее мужа, ее друзей. А она, настоящая, становилась прозрачной, как стекло. Ее страх был не физическим. Это был ужас перед потерей идентичности, перед тем, что тебя заменят более совершенной копией, и никто даже не заметит разницы. Жемчужина получилась хрустальной, переливающейся, но с трещинкой внутри. «Страх небытия в собственном отражении». Прелестно.
Я работал методично, как винодел, отжимающий лучший сок из винограда. Страх ребенка перед тем, что родители – пришельцы, и их кожа вот-вот сползет. Страх клаустрофоба, похороненного заживо в гробу, который оказывается его же собственной квартирой. Каждый кошмар я доводил до совершенства, оттачивая, как алмаз, пока жертва не достигала того самого, молчаливого крика души, после которого наступает пустота.
Город всегда пел для меня. Его ночная симфония была соткана из тысяч дрожащих нот страха: тревожный визг тормозов, отдающееся в подъездах эхо одиноких шагов, приглушенный сквозь стены скандал. Я слышал их все. Но это был лишь фоновый шум, статичный гул, похожий на шелест листвы. Приятный, но не питательный. Поэтому я решил написать свою музыку.
Это началось не с грандиозного замысла, а с жажды. Мне надоели эти бледные, разбавленные страхи. Мне нужна была чистота. Концентрат. Самый изощренный ужас, выпаренный до состояния идеальной жемчужины.
Первой была женщина, живущая одна в квартире. Ее страх был тихим, почти изысканным – панический ужас перед невидимым присутствием, которое медленно и методично занимает ее пространство. Я не стал являться ей в виде монстра. Это слишком вульгарно. Я просто позволил ей почувствовать.
Я сплел иллюзию из мелочей. След на ковре, которого не было секунду назад. Едва уловимое движение за спиной, исчезающее, когда она оборачивалась. Стук, не в дверь, а… внутри стены, будто кто-то барабанил пальцами по другой стороне гипсокартона. Она проверяла замки, зажигала свет, звонила подруге. Но иллюзия была тотальна. Она была ее новой реальностью.
Я наблюдал, как ее рассудок, точно струна, натягивается до предела. Она слышала дыхание за своей спиной, когда сидела в полной тишине. Видела, как ручка двери в прихожей медленно поворачивается сама по себе. Ее страх был не кричащим, а тлеющим. Он выжигал ее изнутри. И когда она в очередной раз обернулась, уверенная, что сейчас коснется чего-то холодного, и увидела в зеркале за своей спиной… ничего… просто пустую комнату… этого оказалось достаточно. Тишина. Абсолютная, оглушительная тишина, в которой не было даже ее собственного дыхания. Струна лопнула.
Ее нашли на кухне, сидящей за столом с остекленевшим, ничего не видящим взглядом. Врачи разводили руками: кататония.
Моя первая жемчужина этого сезона была готова. Она легла на полку, холодная и серая, как пепел, с едва уловимым дрожанием внутри. Идеальный образец паранойи.
Вторым стал мужчина, одержимый своим здоровьем. Его страх был иным – телесным, конкретным. Я подарил ему болезнь, которую нельзя обнаружить. Ощущение, что под кожей что-то живет. Небольшое шевеление в мышцах живота по ночам. Подергивание века, которое не проходило неделями. Он ходил по врачам, сдавал анализы. Все было чисто. Но иллюзия нарастала. Он начал чувствовать, как что-то ползет по его сосудам. Как будто тонкие, невидимые нити оплетают его кости.
Я довел его до того, что он часами стоял перед зеркалом, вглядываясь в свое лицо, пытаясь уловить малейшее движение под кожей. Его страх был густым, липким, как патока. И когда он однажды утром, побрившись, увидел, как крошечная капля крови на порезе не стекает вниз, а… втягивается обратно под кожу… это был финал. Его разум отключился, не в силах вынести собственное предательство тела.
Еще одна жемчужина. На этот раз темно-красная, пульсирующая в такт забытому сердцебиению.
Город зашептался. В газетах появились заметки о «загадочной эпидемии». Врачи говорили о массовом психозе. А я наслаждался. Я был дирижером невидимого оркестра, и каждая новая жертва – это была еще одна идеально сыгранная нота в моей симфонии ужаса.