Единственная

     

         Я сидела в своём саду: шершавые подсолнухи, пасмурные ромашки, чайные розы с листьями, проеденными тлёй.

         Мимо уже который раз  проходил мужчина: высокий, сутулый, с ногами-карандашами и встречающимися руками, то спереди, то за спиной.

         Вот он остановился прямо передо мной. Я сижу на скамеечке напротив. Скамья на земле, он на асфальтовой дорожке.

         Поправила розовую юбку, тщетно стараясь дотянуть её до колен.

         ― Вы его отец?  ― спросила, рассматривая серебристость асфальта.

         Давно уже видела, что это он. Бродил здесь с того момента, как я вышла в сад. Ветер вырывал у меня листы, на которых писала. Бури ― частые гостьи в нашем городке.

         Он замешкался. Застенчиво, но с усилием воли приставил глаза к моему лицу.

         ― Да, это я, ― сказал он.

         Так мы оказались друг против друга впервые. Он ничего не знал про меня. Я всё знала про него.

         ― Он жив?  ― спросила я с точностью на втором слове.

         ― Да!

         Не отводила глаз. Его глаза в яме, потому  так холодны. У сына глаза матери ― цвета потухшего крыжовника.

         ― Так вот Вы какая! ― сказал он. Да, он не ожидал увидеть меня такой, какой я была всегда.

         ― Наверно, переживали? ― задал вопрос он.

         ― Я идеалист. Из семьи учителей. Со стержнем.

         ― Он всегда был привязан к Вам, ― сказал он, помотав головой, что-то рассеивая.

         Не ответила. Этому есть продолжение. Ждала, что он продолжит. Дикая, колючая правда в скрижалях времени.

         ― Он до сих пор привязан к Вам.

         ― Мне это неинтересно.

         ― Да, я понимаю. Вы замужем? Вы… (помолчал он, натыкаясь на паузу после собственного, срывающегося голоса). Вы замужем?

         ― Нет. И решила никогда не выходить замуж.

         ― Но…

          Снова пауза. Об неё можно удариться.

         ― Это из-за нас ― его родителей?

         ― Что Вы! Совсем нет. Из-за меня. Видите ли, я не могу кому-то принадлежать.

         ― Но ведь…

         ― Я никогда не любила его. Это он. Но не я. Я думала. Но думать ― не всегда любить.

         ― Вы красивая, умная… ― он взглянул на мои ноги. У него задёргалось левое веко.

         ― Можно ещё как-нибудь поговорить с Вами? Я могу ещё подойти к Вам?

         ― Нет. Не можете. Я не буду говорить с Вами.

         ― Вы снова вернулись в этот город?

         ― Сердцем я всегда в этом городе.

         ― Он мне рассказывал о Вас.

         ― Он ничего не знает обо мне. Не может знать. Я всегда держу людей на дистанции. Он другой. Не такой, как я.

         ― А я? Каким Вам кажусь я?

         ― Вы  букет без воды. Сильный, но в плену, без питания и свободы.

         ― Вы удивительная.

         ― Все удивительные.

         ― Почему Вы не любили его?

         ― Он слабый, незрелый. Незрелость воли, точно червивое яблоко. И все его отношения с девушками это доказывают.

         ― Он Вам рассказывал про своих девушек?!

         ― Когда Вы увезли его, у меня как будто в груди оказалось два сердца: одно преодолевало, второе билось… Вы вернули обратно мою посылку, она сломала стену. В прихожей. Трещина от посылки.

         ― Это не он. Мы.

         ― И паспорт спрятали Вы.

         ― Мы.

         ― Знаю. Никогда ничего не хотела. Просто жила... а он завидовал мне.

         ― Теперь понимаю, почему он любит Вас до сих пор.

         ― Он не умеет любить. Мы просто дружили. Ему сложно быть  с девушками, которые ему нравятся.

         ― Он винит в этом Вас.

         ― Беда его в том, что он всегда кого-то винит. Даже книги, которые читает.

         ― Мы всё сделали неправильно?

         ―  А я благодарна Вам! Правда, никогда бы не подумала, что скажу Вам такое.

         ― Почему благодарны? Ведь мы всё разрушили…

         ― Вы ничего не разрушили. Нечего разрушать.

         ― Вы бы могли полюбить его?

         ― Нет. Я могу полюбить только сильного, глубокого человека.

         ― Вы напоминаете мне одну героиню, от которой никогда не оторваться. Единственная. К которой привязываются навек.

         ― Я не воздушный шарик.

         ― Боюсь, я не могу уйти.

         ― А я не могу остаться. Выложила мороженое, и оно оттаивает.

         ― Мы думали, у Вас что-то могло быть. Он очень страдал.

         ― У меня никогда ни с  кем ничего не может быть. Я уже объяснила.

         ― А как же семья, дети?

         ― У меня лучшая семья, а я всё ещё её дети. У меня будет семья, когда я перестану быть ребёнком в своей.

         ― Он будет страдать… всегда?

         ― Зачем Вы спрашиваете у меня такое? Он всегда жил в аду, который сам себе выдумал.

         ― Что Вы чувствовали, когда он целовал Вас?

         ― Я никогда не целовала его в ответ. Думала? Думала о ласточках. Он целовал меня, а я целовала ласточек.

         ― Не могу уйти. Мне кажется, я больше Вас не увижу. Ведь Вы не позволяете подходить к Вам!

         ― Я не позволяю  Вам и писать, только Вы всё равно пишете.

         ― Вы написали, Вам тридцать… А выглядите юной.

         ― Я всегда выгляжу юной, несмотря на то, что мне тридцать. Любовь к миру делает меня юной.

         ― Понимаю своего сына.

         ― Вы никогда его не понимали.

         ― Ваши цветы… Они похожи на Вас.

         ― Все мы похожи на солнце. Кто-то светит, а кто-то погас. Но тот, кто погас, ещё может засветить снова.

         ― Не уходите! ― воскликнул он. Я вздрогнула.

         ― Извините, но… ― попыталась я объяснить необъяснимое.

Дикая утка

        
Вернулись. Он заглянул мне в глаза. Молчит.
― Я сделал что-то не так? ― спросил он.
― Опять.
― Что опять?
― Ты посмотрел.
― На кого?
― Ты что не замечаешь на кого смотришь?
― Более того, я и не помню на кого смотрел.
Во мне клокотал мир. Он переворачивался с ног на голову. Снова это недоверие ко всем, к нему. Только природа никогда не лжёт. Только то, что вокруг.
Он напугался. Он всегда боится потерять меня. В такие моменты я не хочу его видеть. Лжёт! Лжёт!
― Даже если смотрю на других, для меня важна только ты!
― Это неправда.
Мир продолжал бурлить во мне.
― Почему, неправда? Ты просто не хочешь верить. Ты не хочешь поверить мне.
― Когда ты смотришь на какую-нибудь девчонку, твоё лицо становится фривольным, залихватски игривым.
― Конечно! Мужчины всегда живут в ожидании. Мы так устроены. Даже если она некрасива, её же может ужалить пчела?
― О чём ты?
― Она начнёт вертеться, бояться, и к примеру, у неё на груди пуговица отвалится. Или ещё что-то. Потому мы мужчины так внимательны: должны это увидеть первыми. И сразу забыть, чтобы наши невесты не отказались от нас…

 
Я промолчала. Лучше ему поискать другую невесту ― похожую на ту ― с багажным отделением внизу и полочками не для книг вверху. Почему не для книг? Такие не читают. Не умеют.
― Ведь ты не злишься? Не злишься? У неё такая странная фигура, точно зацементированная, а брови смешные, сильно крашеные.
― Тогда я буду смотреть на мальчиков. Подскажи, куда смотреть?
― Только попробуй. И так все парни только на тебя и смотрят. Попробуй только!
Он сопел. Он всегда сопит если недоволен.
― Ты не понимаешь. Я же мужчина! ― воскликнул он.
― Ты не мужчина. Ты Tumbler-doll.
― Это что за зверь?
Я учительница английского и часто играю в переводчика.
― Кукла - Неваляшка.
― Почему? ― спросил с особым обидчивым ударением на последнее "му".
― Двигается на месте, а глаза вправо-влево, вправо-влево, хвать-хвать, хвать-хвать.
― Слушай, мы скоро женимся! Тебе нужно больше доверять другим. Например, мне…
― Вправо-влево, вправо-влево, хвать-хвать, хвать-хвать.
― Сейчас я тебе покажу "хвать-хвать"! ― он накинулся на меня, выставляя зубы да изображая когти.
Сгрёб меня охапку, только я вырвалась сразу, ― вывернулась так легко, точно ужик и встала у окна, повернувшись к нему спиной.
― Думаешь, я не ревную? ― сказал он мховым голосом. ― Допустим к Лондону, Набокову.
― Вправо-влево, вправо-влево, хвать-хвать.
Он игриво напал на меня снова, я опять спаслась и забралась на комод. Босые ноги мои (маленькие ― 35 размер ) оказались между римским зеркалом на подставке и блокнотом с изображением головы Давида Микеланджело.

 
Сидела на корточках. Он обнял мои колени снизу и уткнулся в них головой.
― Ты жалеешь, что выходишь за меня? ― спросил он, мучительно поднимая на меня глаза. Несколько одержимо схватил меня за руку.
― Я ещё не поняла, ― произнесла я, слезая с комода в его руки. Но высвободившись из них, отошла назад.
― Я тебя никому не отдам, ― проворчал он. У него дрогнула скула.
― А я тебя подарю! Всем! Милые Все, ― торжественно протянула я руки ладонями вверх вперёд, обращаясь в кому-то вымышленному. ― Можете забирать себе его! Не хочу, чтобы он был моим! Как я могла!
― Точно. Как ты могла такое произнести?
― Как я могла согласиться выйти замуж за «неваляшного» парня.
― Ты не подпускаешь меня к себе.
― Ты подходишь слишком близко.
― Ты никого не подпускала и не подпускаешь.
― Иди к другим.
― Я хочу быть твоим.
― А я хочу быть ничей. Я ничья! Ничья! И если ты против этого, то...
― Я согласен! ― Он обнял меня со страстью огнетушителя. ― Я согласен на всё!
Его голос срывался. Он теряет меня уже который раз. Точно он дерево, а я ― все его листья.
― Ты когда-нибудь видел дикую утку?
― Не переводи тему.
― Дикие утки очень хороши тем, что свободны. Они замечают, когда их «неваляшные» мужья поглядывают на других, но никогда не ревнуют.
―Твои дикие утки не любят своих мужей?
Его лицо выражало страдание. Он сложил руки в замочек. Он всегда играл в волейбол плохо. Сложить руки в волейболе ― этого мало, слишком мало.
За все свои тридцать пять лет он сделал предложение только одной девочке ― мне. Он старше меня на семь, на семь жизней.
― Они выше. Дикие утки выше всего. Могут лететь куда хотят. Дикие утки свободнее своих «неваляшных» мужей. Это их философия ― философия диких уток.

 
Он покачал головой и встал. Я знаю, о чём он думал. Наверно, до меня у него было много женщин ― слишком много и это немного прогрызает шаблонность его мышления. А я двадцати восьмилетняя девчонка. Совсем другая ― против любой шаблонности. Возможно, женщин у него было и много. Но дикая утка я одна. Поэтому мы поссорились, и я прогнала его. Не переставая плакать я рассказывала цветам в обительных горшках на подоконнике, какой он плохой.

 
Несколько раз на неделе я гуляла в поле. Там я впервые встретила дикую утку. Она стала мне почти подругой. Умела летать. Летала с реки в низину долины примерно в одно и то же время. Я наблюдала за ней среди подсолнухов. Больше чем его я люблю природу. К этому приучаю и начальные классы, где провожу уроки английского. Дети не видят природу моими глазами. Дети начинают рассматривать чудеса гор, рек, неба и долин гораздо позже. Меня приучили к красоте раньше. С детства люблю всё, что вокруг. Любить ― коллекционировать сердцем.

 
Даже если я передумаю выйти за него замуж, никогда не буду чувствовать себя одинокой. Всегда рядом будет дерево, готовое впустить меня в свою душу, обнять ветвями, подставить кору под спину.
Еще не признавалась ему, но до сих пор иногда залезаю на ветки деревьев, а первым кто поцеловал меня (до него) был тополь. Просто мне неожиданно пришло в голову обнять тополиный ствол и шептать, шептать о своих ушатовых горестях, царапающих моё сердце. Так губы случайно и прислонились к тополиной листве. Но по-моему, листва к губам, а не наоборот. И вовсе не нарочно.

Дед Бакий

Хочу  рассказать историю. Происходило удивительное в нашем селе.  Ветра, травы, упрямые облака — всё по сей день видит эту девочку. Ибо не радоваться  ей невозможно.

Много  повидал  на своем веку до ее рождения. Село у нас большое, но люди друг друга знают. Как учитель много книг прочитал, слова ветру не дарю и считаю, что рождается человек с готовой судьбой.  Но она росла особенной.

Однажды после Крещения, 22 января по соседству с нами выкупили дом. Странно нам с женой это  было. Стоял дом без жителей и без дела год. А тут женщина с мужчиной появляются и среди морозов его покупают. Обычно в таких делах соседей спрашивают как мол, что с домом?  Почему его продать спешат? Здесь — молчок,  да и только. Жена моя всегда старалась прежде недостатки рассмотреть, подумала, что семья молодая невезучая, решили прошлое  забыть и с нуля начать. Я ее никогда не слушал. Если слушать — от  ругани стены затрещат.

Женился на ней  не по любви. Любил другую, только не стало ее рано. Лариска рядом была, все брови какой-то мазутой красила. Вид у нее из-за этого колдовской был. Люди говорили — ведьма, а я в ту пору совсем опечалился, и женился на Ларке от одиночества.

Молодая семья купила дом и сразу в нем жить стали. Женщина худенькая была, руки казалось тоньше скалки, и молчала больше. Мне странно это было. Лариска моя всегда громко говорила, порой кричала — хотела, чтобы ее больше всех слушали. А эта женщина, как изящная ваза. Помню, вышла  на крыльцо на третий день, раскрасневшаяся от печки. Лицо скромное, черты яркие. Рукой взмахнула, я ей поклоном ответил.

На голове женщины шаль пуховая. Пальто с воротником из овчины и валенки чистые, белые. Ножка маленькая и валенки  на ней, как на куколке. Засмотрелся я, пожалев, что рисовать не умею. Молодой тогда был. Напомнила женщина мне мою любимую, что ушла. Смотрю на ее лицо светлое, а самому  горько от воспоминаний и жизни прожитой. Комок к горлу из прошлого подступил, из молодости былой.

Тут Ларочка моя, чего, мол, на новую соседку засмотрелся. Этакая худоба теперь по соседству. Муж то молодой, белый, как медведь. Где только подцепила его, увела, небось. Сама Лариска кричит и причесывается, рьяно так, почти грубо.

Разозлился на жену свою злющую:

—  Хватит на людей наговаривать! —  вспылил.  —  Добротой поминать надо.

— Твою что ли ту русокосую? —  говорит.

Помню, вышел  из дома после слов этих и направился к приезжей семье.

— Спасибо, что крышу поправили,  — женщина говорит. — Хотя снег нынче мало валит.

 Она двигалась около печки легко, порхала будто.

—  Ешьте, ешьте пирог луковый с картофелем, а то стынет же.

Я швыркал сахарным чаем и представлял, что женился на любимой своей — рядом стройная, не сварливая, умная.

— Меня Софией величать, — произнесла женщина и засмеялась.

— Муж Софи называет.

 Затем ей неудобно стало, и стала она платок на голове перевязывать, будто лишнее что сказала. Тонкие кисти запорхали в воздухе. Я вдруг представил, как щекой своей дотрагиваюсь до ладоней ее. От такого неожиданного представления  уронил чайную ложку  и как неуклюжий медведь полез под стол достать треклятую ложку. А у самого мысленный образ ее лица перед глазами и не уходит. Стыдно стало, неловко, а она тем временем посуду чистую перебирала.

— В Вас действительно что-то французское есть. Поэтому он Вас Софи, и величает.

 Подумал про ее мужа и как-то внутренне разозлился. Такие женщины, как София не должны принадлежать мужчинам. Она будто выше всего простого, житейского.

— Нет, нет, я дитя родины нашей. Просто муж мой бедовый, странный. Он все на свете своими именами величает. Животные — "Быстролапые". Небо — "Потолок земной". Дети — " Маленькие солнца". Степан даже дом этот "Окошком" зовет, будто на него света больше попадает.

Я подумал,  что действительно света больше попадает с утра, когда солнце встает, но неприязнь к мужу Софи осталась.

— Солнце просыпается,  говорит он, набирается сил и с нами делится. Мы от сил не отказываемся и делами разными занимаемся.  Муж мой любит солнце, а я —  ветер. Он не понимает, почему  люблю ветер, но я знаю, почему он так ценит солнце.

— Он детей любит, — догадался я, мысленно проводя параллели.

— Верно, сказали. Вот мы ребеночка и ждем, — стыдливо посмотрела она на свой живот.

Я глянул и действительно — видно. Немного совсем, если только приглядеться.

— Хорошо переносите? — спросил я.

—  Это же не болезнь!  —  засмеялась София.  —  А что не болезнь, все в радость!

Я взглянул в глаза ее и оторопел —  сила в ее  немыслимой мне показалось. Мне даже не по себе от ее добрых слов стало. Мы с Ларой дома слова как-то иначе используем, будто неправильно — односложно и скучно. София —  другая женщина. Красотою наделена женскою и умом земным. Я даже мысленно поблагодарил Господа за новое соседство. Точно, будто прислал кто их свыше  в наше село.

София тем временем собрала крошки пирога со стола и пригласила нас с Ларочкой на новоселье.

— Не понравится Вам, София, моя Ларочка. Не любит она людей. Злость порой берет.

Загрузка...