Дом Вепря

К исходу зимы их осталось трое братьев, а ведь прежде была большая семья. Первой слегла с лихорадкой старшая сестра — и ее оплакали, а все же никто не удивился: она всегда была тонкой и хрупкой, болезнь унесла ее с собой легко, как ветер уносит засохший лист. За сестрой ушла мать — мать была уже стара, седа, подслеповата. Ее оплакивали горше, болезнь стала казаться страшней. Стали умирать дети. Овдовел старший брат, умер отец, и тут-то поняли они, как страшна болезнь, раз победила даже отца. Делали то, что могли: собирали травы, варили горькие отвары да молились Предку, чтобы защитил. А больше и не могли ничего. И вот к исходу зимы их осталось трое.

Старший, вдовец, и двое самых младших братьев с женами. Когда поняли, что болезнь отступила, справили большой пир для мертвых — все припасы, что остались после страшной зимы, на это ушли. А после стали думать, что делать дальше.

— Пришло время нам уйти из этих мест, — сказал Старший. — Пусть теперь здесь спят наши мертвые, а мы построим новый дом.

— Раз пришло нам время уйти, то мы хотим уйти к людям, — сказали Младший и Средний. — Пойдем в деревню и построим дома там.

— Но на людях мы не сможем поклоняться Предку, — сказал Старший. — Мы должны жить сами по себе, мы должны жить вместе.

— Ничего хорошего не принес нам Предок, — сказал Младший. — Мы молились, но он не защитил нас, не оставил в живых ни отца, ни мать. Я обрею волосы в знак скорби, как заведено у людей, и уйду.

— Нам не нужно скорбеть, как людям, ведь наши родные всегда с нами — в нашем предке, в каждом встреченном звере, — сказал Старший.

— Их нет с нами больше. Предок оставил нас, а мы оставим его. Мы уйдем, — сказал Средний брат. И Младший и Средний обрили бороды и ушли к людям, и жены их ушли с ними, а Старший остался один.

Должен был он рассердиться на неразумных братьев, должен был от рода отлучить властью самого старшего из оставшихся в живых, но не стал. Верил, что одумаются, что вернутся, что отрастут волосы — и ум отрастет с волосами. Верил, что соберется вновь из осколков и черепков их дружная прежде большая семья.

Пошел за ними, вышел к людям, разузнал, кто как устроился, кто как живет. Младший вырыл себе землянку, сказал:

— Этого нам с женой довольно. Будем в лес ходить, травы собирать, охотиться и тем будем живы.

Средний построил дом деревянный, крепкий, в подмастерья к плотнику пошел, сказал:

— Буду трудиться, как все, выбьюсь в люди, будут меня знать в округе, и этого мне довольно.

Пожал плечами Старший: гиблое дело дураков уговаривать. Вернулся строить свой дом так, как положено: камень к камню, чтобы никакой враг с наскока не проник. Каждый камень - намолен, заговорен, зверю посвящен и благословлен им. А женится, вырастут дети — продолжат строить, камень к камню, пока не выйдет крепость, убежище для детей Вепря.

Еще не раз приходил в деревню, с братьями говорил. Те радушно встречали, но вернуться не обещали. Легче, говорили, живется у людей, легче дышится. Мы люди теперь, а не вепри, братец. Шел бы ты тоже к нам. Пожимал плечами, снова шел строить свой дом.

А люди меж тем заговорили, будто ходит в местном лесу огромный волк, сам серый, клыки белые, глаза алые. Ходит, воет, ищет, кого бы загрызть.

— Возвращайтесь, — говорил братьям Старший, приходя к людям. — Втроем да за каменной стеной пересидим, отобьемся.

— Не страшен нам волк, — смеялись братья. — Да и нет его вовсе, то просто сказки. Скучно людям, вот они и придумывают.

Уходил, торопился достроить дом, чтобы вместил его самого и братьев с женами. Может, придумывают, а может, и нет. А потом нашел в лесу следы — огромный зверь ходил. Страшный.

Пошел снова в деревню, братьям сказать, глядит, а со стороны деревни-то дым валит, и братья с женами бегут.

— Ты был прав, — говорят, — явился зверь огромный, вздохнул, махнул лапой, и одни дома загорелись, а другие рухнули. Сначала к Младшему пришел, разворошил землянку. Младший у Среднего укрылся. Но и деревянный дом не устоял перед зверем. Чудом мы сами уцелели!

Пришли в каменный дом, закрылись, ждут, а чудище уже рядом, вокруг ходит, воет. Смотрит Старший в окно, видит: не одолеет такого в одиночку. Вот кабы трое вепрей разом на него насели! Но обрили братья бороды, отказались от Предка, остался он один.

День сидят, два сидят, волк днем уходит, ночью возвращается. Не спят братья, сторожат дом. На третью ночь ушли Младший и Средний спать, остался Старший бдеть до полуночи. Сидел-сидел, пока сон его не сморил. Вдруг раздался шорох, проснулся Старший и смотрит, а жены Среднего и Младшего к двери крадутся, думают, что он спит, хотят волка впустить. Тут-то вспомнил он, как привели их братья обеих разом, сказали, сестры, сказали, знахарки. Сердце, сказали, к ним лежит, пусть будут женами нам.

И стали они женами, и вошли в семью, и собирали и сушили травы, и варили снадобья на всех, а зимой пришла болезнь, и осталось их трое всего.

Встал, окликнул. Обернулись они, скалятся, как волчицы, смеются.

— Понял ли ты, — говорят, — кабанчик, как с волками связываться! Давно вы прогнали нас с этой земли, мало нас осталось, а теперь вот не останется вас — никого.

Обернулся вепрем, кинулся на одну, на вторую. Одной пропорол бок клыком, вторую не достал. Стала волчицей, кружит по комнате, смеется.

- Ты, - говорит, - большой, вот задеру тебя, надолго хватит.

Братья проснулись, прибежали, похватали копья и факелы. Втроем оттеснили волчицу к очагу, да в нем и спалили. А вторую убивать не стали, открыли дверь, вытолкнули прочь.

— Иди, — сказали, — если сможешь. Иди и скажи своему волку, чтоб убирался, пока цел.

Серый народ

Ей всегда помогал серый род, мелкий народ. Все в доме знали о этом, и семья, и слуги, но открыто не говорили: вдруг подслушают, ей донесут. Вдруг рассердится, вдруг что учинит. Прежде такого не случалось, да кто может точно сказать, не случится ли впредь? Боялись ее, как ведьму, хоть знали, что ведьмой она не была.

Пока жив был ее отец, была на человека еще похожа: разговаривала с людьми, за общим столом сидела, была чистая, опрятная, по хозяйству помогала, бывало, пела иногда. В общем, вела себя как человек. Не стало отца — как с цепи сорвалась: сидела день деньской на кухне, в углу, где мышиные норы, вечно вымажется там, перепачкается пылью и золой, а самой все равно. Кошек от дома отвадила, мышеловки ставить не давала, расплодились мыши, спасу от них не стало. Что не съедят, то попортят, сплошные убытки.

Уж просили ее, просили: убери ты их, выгони. Извести не даешь — ладно, но нас-то не изводи. Зыркнет как будто испуганно, отмолчится и юрк обратно в свой угол: только что была, а вот уже и нету.

Боялась ее мачеха, боялись ее сестры. Клички ей придумывали обидные, то замарашкой звали, то еще как, лишь бы страх свой не показывать. Вроде бы, обычная девушка, маленькая, тонкая, хрупкая, волосы светлые, как пепел, глаза черные, как уголья. Милая, красивая даже. Ну что такая сделает, чем может испугать? А как увидишь — хочется завизжать и убежать.

Пытались в люди ее выводить — куда там: сядет в уголке, только глаза поблескивают, затаится, молчит. А потом, на обратном пути, достает из складок юбки сыр, хлеб — зачем воровала, зачем прятала, почему нормально с добрыми людьми не ела? Молчит. Махнули рукой на нее, перестали брать с собой.

Слуги стали разбегаться: мышей боялись, а еще больше — ее. Снова мачеха и сестры к ней подступились, взмолились, хоть и боязно было: сделай ты что-нибудь, ведь совсем дом в упадок придет! Послушала, кивнула. Согласилась, стало быть. Стала и убирать сама, и готовить сама. Все сама. Зайдешь к ней в кухню, а там мыши по столу шныряют, жуть! Они и не заходили, звали наверх, в комнаты, если что. Если было что нужно на кухне или в погребе, так ее просили, пусть сама принесет.

Как пришло приглашение на бал, даже спрашивать ее не стали, поручений надавали и дома оставили. И им полегче без нее будет, и ей без них, все равно ведь в углу бы просидела весь вечер. Так пусть лучше дома в углу сидит, не во дворце.

То-то славно было на балу, весело! Музыка играет, люди танцуют, свечи все целые, непогрызенные, еда не попорченная... ни мышей, ни ее. Есть, есть еще на свете места, где все по-человечески, а не так, как в их доме!

Вдруг смотрят сестры — она идет. В платье нарядном, из старых, видно, из материных; умылась, причесалась, спину распрямила — хороша! Совсем как человек. А только все равно жуть берет. Испугались, притворились, будто не узнали. Танцует с принцем — и пусть себе танцует. Ни слова решили не спрашивать. Ну ее, от греха. Домой вернулись, а она уж там, и в лохмотьях своих, как всегда. Только лицо уж слишком чистое.

А через день поскакали глашатаи по всему королевству: ищет принц девушку, что была с ним на балу, и всех примет — маленький рост, черные глаза да маленькая, изящная ножка. Сразу поняли, о ком речь, стали ее стеречь. Раньше сама, добром на кухне сидела, теперь запирать начали, чтоб не услышала клич, чтоб не узнала. Боязно было против нее идти, да только ничего не делать было страшнее. Станет вот такая принцу женой — что-то будет тогда?

Как пришли к ним с поисками, примерили сёстры туфельку и поспешили выставить посыльных вон, да не тут-то было: зашла в комнату, туфельку надела, а вторую из кармана достала. Что тут началось! Как только не стыдили их, в чем только не обвиняли! А она зыркнула на всех и говорит: "Не надо, - мол. - Я их прощаю". С тем и уехала во дворец.

Проверили потом: дверь в кухню так и осталась заперта. Как она вышла, какими путями, какими норами — неведомо. Как остался дом без нее, мыши вроде присмирели, а на душе тягостно все равно, будто не закончилась их беда, а начинается только.

К осени расплодились мыши во всем королевстве...

Волчья охота

Жила она просто и спокойно, особо не скрываясь, прямо промеж людей. Никому про себя не сказывала, но и не пряталась ни от кого. Кому болезнь заговорить, дом защитить, удачу приманить, приворот снять — те прямо к ней и шли. А кому не надо было, те и не знали, потому как даже если выпало человеку воспользоваться ее силой, люди обычно помалкивают о таком, кому попало-то не рассказывают. Хорошо жила, горя и нужды не знала, да вот беда: годы шли, а не было да не было у нее детей.

Раз попостилась она, помолилась Предку и иным богам и спросила: когда дозволено мне будет род продолжить, семью обрести? Заслужила ль я — или останусь навек одна, последняя? И дан был ей ответ: будут тебе дети, да отец им нужен непростой, рода знатного, царского. Добудь царевича себе, удержи, покуда не понесешь ребенка, и так будет дано тебе то, чего просишь.

О ту пору как раз сыновья царские в путь собрались, вышли за ворота да каждый своей дорогой поскакал. Вышла за ними, принюхалась, подумала: за которым пойти? Да вспомнила, как в городе толковали-зубоскалили, как царевичи по отцовскому приказу Жар-птицу ловили, и не достало ума ни у старшего, ни у среднего не заснуть, увидеть хотя бы. Младший же царевич, хоть и был не разумнее старших, все же увидел, сумел. Стало бы, есть у него удача. Пошла за младшим. День целый шла, ночью нашла. Лежит царевич, спит — хорош собой, красив, сразу видна в нем кровь не простая. Рядом конь его пасется. Перекинулась в волчицу, зубами лязгнула, конь от нее, она за ним, так и съела. А утром к царевичу пришла, покаялась, службу свою предложила.

Днем несла царского сына на спине своей, озера хвостом осушала, леса прыжком огибала. А ночью, как засыпал царевич, человеческий облик обретала, приходила к царевичу и ложилась с ним. В первое утро проснулся он — думала, спросит ее, догадается. Нет, молчит. И на другое утро молчит. А на третье сказал: "Сны мне снятспо ночам такие, что и просыпаться не хочется". Усмехнулась про себя, не стала ничего говорить.

Глуп был царевич и жаден. Куда ни придет, за чем ни пойдет, ничего не добудет, кроме беды на свою голову. Уж наставляла она его, строго-настрого говорила, что делать, а чего нет. Не слушал ничего, делал все по-своему. Пошел жар-птицу украсть — на клетку золотую польстился. Вот зачем ему, богатею, золотая-то клетка, али мало золота в царском дворце? Хотел коня увести — перед уздечкой драгоценной не устоял. Глуп, упрям и жаден. Как сказал ему царь, коня и уздечки хозяин, выкрасть царевну ему в жены, уж не пустила его, сама пошла.

Как узнала, что хочет Иван царевну себе оставить, не удивилась: что слово свое он не держит, то для нее не ново было вовсе. Глуп, жаден, бесчестен. Помогла ему с царевной. Сама приняла ее облик, ею прикинулась, сама с царем свадьбу сыграла, пир пировала, сама с ним ночь провела, а к утру волчицей из дворца сбежала. Тут-то царевич ей уж не нужен стал: знала, что понесла, что будут у нее дети, двое сразу, царского рода, да не того, которого думала. Но и с конем, и с жар-птицей Ивану так же, как с царевной, помогла, в благодарность-то, да чуяла, что потом придется снова помогать, еще раз ему отплатить, и не ошиблась.

И гнилое же племя человеческое! Брат у брата крадет, брат брата убивает. Волки тоже зарезать могут, загрызть, обмануть, извести. Но не своих же, не родню! Как увидела Ивана-царевича мертвого, зарубленного собственными братьями, так отвращеньем наполнилась - и к ним, и к нему. Порченый, порченый род. И младшему-то незачем было землю топтать, а старшие братья еще хуже. Разозлилась, младшего оживила, старших в клочья растерзала и даже есть не стала. Вернула царевичу все, что братья украли у него, и попрощалась с ним снова. Навсегда.

Вернулась в свой дом, но надолго не задержалась. Что было самое ценное, с собой взяла, остальное людям раздала и ушла в лес. Там и родила, там и дети росли. К людям не ходили.

Ни живое, ни мертвое

Шло однажды по земле чудище - не чудище, зверь-не зверь, а просто страшное что-то. Было оно ни живое, ни мертвое, ни доброе, ни злое, а просто никакое, пустое. Сделано было человеком, большим колдуном. Вдохнул он в него жизнь, да ни душой, ни сердцем не наделил. Шло оно полями, шло лесами, мимо гор, мимо озер. Когда молча шло, когда же песню пело, и песня та была песней смерти. Кто слышал ее, тот падал без чувств, а кто послабее, тот и сразу замертво. Одна-единственная цель была у него, ее знало, ее искало, чуяло издалека, да шло все ближе, днем и ночью, сна и отдыха не зная. А что искало, кроме него да создателя никто и не знал.

Долго ли, коротко ли, однажды повстречало на лесной тропе человека — кафтан серый мехом оторочен, лук да стрелы за спиной.

— Уходи, — сказал человек, — не пройти тебе дальше.

А оно ему отвечает:

— Много людей не хотело меня пропустить, много людей я убило. И тебя убью.

Запело оно свою песню — песню смерти, а человек обратился зайцем и умчался прочь. Бежит заяц по лесу, а оно за ним идет и песню свою поет. Вышло на поляну, смотрит, а заяц вновь человеком сделался, стоит, лук поднял, тетиву натянул. Раз выстрелил — промахнулся. Два выстрелил, попал, да только нельзя убить стрелой то, что ни живо, ни мертво. Подошло оно ближе, а само все поет свою песню. Упал Заяц замертво, а оно пошло себе дальше.

Долго ли, коротко ли шло, встретился ему другой человек, вида злого, свирепого, лицо молодое, а сам седой.

— Уходи, — говорил он, — нет тебе дальше дороги.

— Многие не хотели меня пропустить, много людей я убило, — отвечало оно. — И зайца убило. И тебя убью.

И песню свою запело. Обернулся человек волком, да не наутек кинулся, а вперед, ближе. А как совсем близко очутился, ударился оземь, сделался человеком, выхватил кинжал да вонзил поглубже. Только что ему кинжал: ни живо оно, ни мертво. Упал Волк замертво, а оно пошло себе дальше.

Шло себе, шло — вновь человек ему путь заступил. Сам роста огромного, темный, бородой заросший.

— Уходи, — сказал он, — не пущу тебя дальше, не твой это лес, а мой.

— Многие не хотели меня пропустить, много людей я убило, — отвечало оно. — И зайца убило. И волка убило. И тебя убью.

И песню свою запело. Сделался человек медведем огромным да пошел лапами махать. Раз махнул — знак колдовской по коже его прочертил, два махнул — и другой, и третий следом. Долго держался Медведь, а тоже рухнул наконец. А оно пошло себе дальше.

Шло и шло, пока не вышла ему навстречу девица рыжая.

— Не пущу тебя, — сказала девица, — уходи прочь.

— Многие не хотели меня пропустить, много людей я убило, — отвечает оно. — И зайца убило. И волка убило. И медведя убило. И тебя убью.

Как услышала девица такие вести, упала наземь, залилась слезами.

- Видно, и правда нет тебя сильнее, - сказала. - Смилуйся же, пощади меня, а я буду вечно славить тебя, всем расскажу, что нет никого тебя страшней!

Но не знало оно ни доброты, ни жалости, а потому подошло поближе — песню свою ей пропеть. Вдруг вскочила девица, в каждой руке по знаку колдовскому горит.

— Все они сделали, что обещали. И Заяц, и Волк, и Медведь. А я их работу довершу.

Зажглись огнем руны на стреле заячьей, пробудились-вздохнули знаки на лезвии волчьего кинжала, черным пламенем повисли в воздухе медвежьи знаки. Поняло оно, что попало в ловушку, затянуло песню свою, но поздно: хлопнула девица в ладоши, прокричала, и стало ни живое, ни мертвое — мертвым.

Долго оплакивали в семьях Зайца, и Волка, и Медведя. Не чаяли их живыми увидеть, а все ж надеялись, да только зря. А как стали они месть совершать тому, кто пустил песню смерти по земле ходить, — это уж другая совсем история.

Лесной храм

Храм стоял посреди леса, древний, давно забывший имена тех, кому в нем кланялись когда-то. Был он теперь беспамятный, ничей, пустой, а значит, чей угодно. Долго стоял, века стоял. Никуда не спешил. Просто был. Ждал. А чего ждал?

Ждал храм случайных путников, ждал того, кто службу в нем сослужит, свечи зажжет у алтарей, вознесет молитву, да только заросли давно тропы, к нему ведущие, забыли люди дорогу к Храму. Но он ничего, так и стоял. Все ждал.

Раз шла мимо Храма девица. По глухой чаще шла, дороги не выбирая. Спешила очень, потому что важную весть своим людям несла. Увидала Храм — остановилась, засмотрелась. Стало ей любопытно, что за люди тут жили, кому жертвы носили, кому молитвы пели. Обратилась девица мышью, юркнула в щель под запертой дверью. А как только внутри очутилась — сразу сон ее сморил.

Спала Мышка крепко и сладко, а как пробудилась, забыла мать и отца, и род свой, и Прародительницу, и весть свою важную забыла. Встала она, пыль и грязь с алтарей отерла да у одного из них молитву спела на языке ей прежде неведомом, всем миром забытом. А после отперла двери и на поиски пошла.

День шла и ночь шла, не ела-не пила, пришла на болото, а у самого края его, в ветхой хижине, знахарка жила. Человеком была — травы собирала, других лечила. Лягушкой была — по кочкам болотным скакала, все, что в округе творится, знала.

— Пойдем со мной, — сказала ей Мышка, — есть у меня больной, которого вылечить надобно, на тебя одну надежда.

Поверила ей знахарка, обратилась лягушкой. быстро до Храма доскакала. Зашла в него, да так в нем и осталась. Утром же встали они с Мышью вдвоем в двух углах пред двумя алтарями, молитву запели и пели весь день. И так сильна была та молитва, что путника-Зайца, зверя лесного, от роду нигде не плутавшего, с пути сбила и прямо к Храму вывела.

— Зайди, путник, отдохни здесь, — сказали ему Мышь с Лягушкой. — Вечереет уже, вот тебе и кров, чтобы переночевать.

Зашел Заяц — и стало их трое.

Дня не прошло, как явилась к дверям Храма женщина рыжая, богато одетая. Влекла ее молитва, вела, с пути сбиться не давала. Зашла она в Храм, и стало их четверо.

Наутро встали они пред четырьмя алтарями, запели молитву на языке неведомом, забытом. Долго пели, пока не вышел к Храму охотник-Волк. Позвали его, и он зашел. Так стало их пятеро, как и было нужно.

Новое утро пришло, и встали они у пяти алтарей в пяти углах, свечи зажгли — вспыхнули свечи пламенем небывалым. Завели новую песнь, новую молитву, страшнее прежних. Закапал с белых свечей красный воск, черным стало пламя, содрогнулась под Храмом земля. Пробудилось, потянулось на звук молитвы чудище небывалое, в земле заточенное.

Но покуда лезло оно из глубины, из-под земли, из темницы своей, постучался в двери Храма Медведь, хозяин этой земли. Ведал он и прежде, что есть на его земле Храм заброшенный, забытый, да беды не чуял. Но как задрожала-застонала земля, раз да другой, мигом примчался.

— Пустите меня, — сказал, — хочу я с вами спеть, молитву вознести.

Но видел, но знал Храм, что на руках его — знаки защитные, в руках его — посох да меч, на ногтях его имя родовое вычерчено, да еще один главный знак — против сердца вырезан.

— Нет тебе места здесь, не хватит тебе алтаря, — так ответил Храм пятью голосами.

Не отступился Медведь, принял звериный облик да на крышу Храма залез. Оттуда молитву вознес Праотцу своему: "Защити, помоги, не оставь, дай сил!"

И когда полезло из-под земли чудище невиданное, ударил Медведь лапой, и будто сотня медведей сотней лап ударила; крикнул он слова колдовские — по всему лесу эхо разнеслось. Рухнула крыша, рухнул Храм, рухнула земля под Храмом, чудище навсегда погребая.

Тут-то кончилось очарование колдовское, и очнулись и Мышь, и Лягушка, и Заяц, и Лиса, и Волк. Бросились кто куда, насилу уцелели.

Долго плакала потом Мышь, прощения просила за любопытство свое, за торопливость и неразумность.

— Кабы не я, — говорила, — не случилось бы ничего.

Простили ее, но взяли обет: как доставит весть свою, сразу назад вернуться. А сами стали камни разбирать, что от Храма остались. Долго колдовал Медведь над проклятой землей, долго бился, и поддалась ему земля. Тут и Мышь вернулась, как обещала, и стали они на той земле новый храм строить, добрый, лесной, всякому роду и зверю открытый. Долго простоял новый храм. Может, и до сих пор стоит.

Сиротки

Жила в одном городе женщина. Вдова была. Муж в ней души не чаял, да умер, и трех лет вместе не прожили. Богато она жила, в большом доме, от мужа доставшемся. Сытно ела, сладко спала, одежды носила золотом расшитые, сама молода была да собой хороша. Завидовали ей люди, говорили, бездельница. Правду говорили: бездельница и была. Того только они не знали, кому поклонялась она скрытно от всех, а если б знали, невзлюбили бы еще пуще. Потому и не открывалась она никому. Всех привечала, всех в гости звала да на пирах своих кормила, а про себя ни слова, ни полслова не говорила.

Да и кому какое дело до Предка ее, до Зверя ее, до молитв ее, до мягкого ее шага, до кошачьей ее души? И брат ее так же жил, и вся его семья: при людях, да чуть в стороне, сам по себе, сам себе хозяин. Было у брата двое детей, а у Кошки не было никого, кроме верного слуги. Жил при ней, служил ей верно, а что еще у них было, а чего не было, того никто в городе доподлинно не знал, хоть и болтали всякое, а как тут не болтать.

Так жила себе, горя не знала, пока однажды не принесли ей весть: умер брат ее, и жена его умерла, а дети их пропали, и никто не знал, где они теперь. Надела Кошка траурные одежды, похоронила брата, стала его оплакивать да карты расспрашивать: где племянники ее, где дети рода ее, живы ли, найдутся ли еще? Расспросила, охнула, побледнела и стала ждать новой беды.

Недели не прошло — пришла беда. Посмотрела на нее глазами детскими, кошачьими, голодными.

— Впусти нас, — сказали дети. — Остались мы без дома, без крова, без отца-матери. Смилуйся, впусти, накорми, ведь ты же родня нам.

Но посмотрела на них Кошка и увидела то, что не могли увидеть люди: кровь увидела на их когтях, на зубах их кровь. Сказали ей, что брата загрызли звери, теперь увидела тех зверей. Увидела и проклятие на них — черное, черное, от большой злобы наложенное, большими силами, мелкими душами.

— Не пущу вас, — сказала детям, — уходите прочь.

Знала: если пустит за порог, в ту же ночь умрет.

— Не хочешь пустить — так хоть накорми нас! Мы голодны, сжалься, мы же семья твоя!

Дрогнула Кошка, согласилась было, но глянула детям в глаза и как наяву увидела, как вонзают они зубы в кусок хлеба и капает из хлеба кровь — ее кровь. Как пьют они молоко из глиняных мисок, и молоко становится густо и красно.

— Уходите, сказала, не дам вам ни приюта, ни еды.

Весь вечер и всю ночь плакали дети под ее дверью, просились внутрь, скреблись, стучались, в окна заглядывали, да внутрь войти не смели: начертала Кошка на пороге да на окнах знаки защитные, как мать учила. Не давали знаки детям войти в дом, только и оставалось им, что на крыльце сидеть, в окна заглядывать да плакать жалобно.

— Бессердечная она, — шептались соседи, — родных племянников на порог не пустила, даже краюшки хлеба не вынесла.

Сами однако же детей в свои дома не звали и не угощали ничем. Да и не пошли бы они, не за тем пришли.

Как взошло солнце — дети ушли. Кошка поплакала немножко, а после вытерла слезы, спустилась в потайную комнату, к алтарю, и взмолилась Предку:

— Помоги, укажи, кто проклял детей рода твоего! Покажи, кому мстить за брата и его детей? Как снять проклятье, как племянников вернуть, чем за такое расплатиться?

И услышал ее Предок, и ответил ей. Не по душе пришелся Кошке его ответ: любила она сытно есть да сладко спать, жить богато, наряжаться да украшаться. Но делать нечего.

Созвала Кошка гостей, лучшие одежды свои надела. Снова шептались соседи:

— Все бы ей бездельничать, все бы ей веселиться! Только брата похоронила, а туда же — пить да гулять! Бессердечная она, бесстыжая!

Собрались гости в ее доме, все как на подбор друзья-приятели. Повела их Кошка в комнату с зеркалами волшебными, намоленными, завороженными. Лишь те отражались в этих зеркалах, кто в кошкиных бедах виновен был, кто проклял детей рода ее, кто враг был ей и ее семье. И каждый гость в зеркале отразился, и каждый виновен был, и каждый был ей враг. Сговорились, стало быть, извести ее решили. То ли узнали, кто она есть, то ли просто так завидовали.

Улыбалась им Кошка, танцами да песнями тешила, кормила да поила, а сама ждала, когда снова явятся племянники. Только стемнело — явились они, заскреблись в окно, стали есть просить. Велела Кошка закрыть окна да шторами завесить, а сама на гостей глядит, видит: страшно им смотреть на дело рук своих, страшно, а все же радостно. Знают, что сотворили, и не жаль им детей, и не раскаялся ни один.

Стала Кошка гостей провожать, стали они ее звать:

— Выйди к нам, проводи нас до ворот.

А дети ее уж поджидают у крыльца, ждут, как выйдет она из дома, знаками огороженного. Отказалась Кошка, ушли гости ни с чем.

Тогда зашла она в дом, обошла его, в каждый угол заглянула, с каждой вещью попрощалась. Ничего не взяла: ни единой вещи, ни единой монетки. Вознесла молитву, зажгла свечу, да и пошла с той свечой поджигать ковры тканые, картины новые, столы дубовые.

— Жертвую все, что есть у меня, прошу силы, чтобы спасти детей моих, — так приговаривала. Шла все выше и выше, под самую крышу, и огонь шел вместе с нею, и слуга ее шел вместе с ней. А как дошел огонь до самой крыши, догнал ее, так узнала Кошка, что принята ее жертва, что даны ей силы детей спасти и врагам отомстить. Выпрыгнула она из горящего дома, и слуга ее вслед за ней. Сгорел дом, остались от него лишь угли.

Собрала Кошка с десяток угольков от своего дома да стекла осколок и пошла по домам врагов своих. К каждому Кошка просилась на постой, каждый ей отказал. А пока разговоры они вели, успевала Кошка угольком начертать на стене дома знак и слово сказать волшебное. А обойдя так всех, пошла туда, куда сердце вело, туда, где жили дети рода ее.

Загрузка...