Тропа к Агафье

Осенний лес дышал сыростью и предчувствием зимы. Ветви, обнажённые от листвы, скрипели на ветру, словно старые кости, а воздух был густым от запаха прелой листвы, грибной сырости и дыма далёких пожарищ. Семён, крепкий двадцатидвухлетний охотник из пригородной слободы, сжимал в руках самодельный самострел — рогатину с тугой тетивой, обмотанной сыромятным ремнём. Лук он оставил дома: в этих чащах, где ветви сплетались в непролазную сеть, стрелять было неудобно. Но теперь он понимал, что заблудился.

Солнце, бледное и холодное, как медная монета, клонилось к закату, окрашивая верхушки сосен в багрянец. Ещё вчера он знал каждую тропу, каждый камень, поросший мхом, но сегодня лес словно переставил деревья, спрятал знакомые приметы.

— Чёрт побери! — выругался Семён, спотыкаясь о корень, скрытый под слоем влажного мха.

Он шёл по следу лисы — рыжая плутовка манила его уже третью версту, то мелькая меж кустов, то пропадая в оврагах. Но теперь зверёк исчез, а охотник очутился в глуши, где стволы стояли стеной, а земля под ногами проваливалась, словно живая. В ушах звенела тишина, нарушаемая лишь редким карканьем ворона да шелестом опадающих листьев.

Внезапно тишину разорвал низкий рёв.

Семён обернулся — из чащи на него смотрели два горящих глаза. Медведь. Не молодой шатун, а матёрый зверь, шерсть на загривке топорщилась, как щетина, а из пасти капала слюна. Видно, уже готовился к спячке, но голод или злоба выгнали его из берлоги.

Сердце охотника колотилось, как пойманная птица. Он рванул с места, не разбирая дороги. Ветки хлестали по лицу, оставляя на щеках кровавые полосы, ноги вязли в мху и хворосте. За спиной слышалось тяжёлое дыхание зверя, топот огромных лап, ломающих сучья.

— Матерь Божья, спаси... — хрипло прошептал Семён, чувствуя, как в груди разгорается жар от бега.

Внезапно земля ушла из-под ног — и он рухнул вниз, в холодную, липкую пучину.

Болото.

Трясина обвила его, как живая. Чёрная вода, пахнущая гнилью и железом, хлюпнула в сапоги, леденила тело. Он схватился за трухлявое бревно, но чем больше дёргался, тем глубже засасывало.

— Нет... нет! — хрипел он, пытаясь ухватиться за камыши, но они рвались, как гнилые нитки.

Где-то рядом, на твёрдой земле, медведь фыркал, чуя добычу. Но даже зверь не решался ступить в трясину.

Тьма сгущалась. Последнее, что увидел Семён перед тем, как сознание поплыло, — слабый огонёк вдалеке. Будто звезда упала в чащу. Или это кто-то нёс факел...

Очнулся он от острой боли в боку, будто кто-то вогнал меж рёбер раскалённый клинок. Тёплый свет лучины, воткнутой в железный светец, падал на низкий потолок, выдолбленный из вековых сосновых брёвен. Стены — грубо стёсанные, с чёрными от времени щелями — дышали запахом смолы и старого дерева. Воздух был густым, как кисель: пахло сушёным чабрецом, дымом от печурки и чем-то горьковатым — то ли полынь, то ли можжевельник, брошенный в огонь для очищения.

— Жив? — раздался тихий голос, словно шелест листьев.

Семён повернул голову, и в глазах помутилось от боли. Постель под ним оказалась не лавкой, а широким настилом, сложенным из жердей и покрытым мешковиной, набитой сухим мхом. В углу темнела печь-каменка, сложенная из дикого камня, а над ней висели связки грибов, пучки зверобоя и кореньев.

И она.

Девушка.

Тонкие, будто нарисованные углём брови, большие серые глаза — глубокие, как лесные озёра в пасмурный день. Густые тёмные волосы, заплетённые в толстую косу с вплетённой красной нитью (от сглаза, что ли?), спадали на грудь. Лицо её было бледным, будто выточенным из берёзовой коры, а губы — чуть тронутыми синевой, словно она только что пила воду из зимнего ручья. Одежда простая, но не бедная: льняной сарафан, перехваченный в талии плетёным поясом с узелками (на каждый узелок — заговор?), а на шее — странный амулет из желтоватой кости, похожий на медвежий клык, но с вырезанными на нём знаками.

— Кто... ты? — хрипло спросил он, и голос его звучал, как скрип несмазанной телеги.

— Агафья, — ответила она, поднося к его губам деревянную чашку с тёмной жидкостью. — Пей. Не бойся, не отравлю.

Горький отвар обжёг горло, как раскалённая береста, но через мгновение боль в теле притупилась, словно кто-то вычерпал её ковшом. В животе разлилось тепло, а пальцы, до этого одеревеневшие от холода, налились тяжестью.

— Ты провалился в Чёрное болото, — сказала Агафья, отставляя чашку на дубовую плашку, служившую столом. — Если бы не мои ловушки на ондатр — не нашла бы тебя. Там и птицы не поют, и звери не ходят. Только топи да тени.

Семён попытался сесть, опираясь на локоть, но она резко прижала его к постели. Руки у неё оказались сильными, как корни старого дуба.

— Не шевелись, — приказала она, и в голосе её прозвучало что-то, не терпящее возражений. — Рёбра сломаны, да и лихорадка ещё не прошла. Три дня без памяти был.

— Три дня?! — он охнул и тут же застонал. Где теперь его самострел? А дом? Мать, наверное, уж и поминальные лепёшки печёт...

— Спасибо, — прошептал он, глядя, как она поправляет одеяло из волчьих шкур, сшитых жилами.

Агафья отвернулась, будто слова благодарности ей были неприятны.

Загрузка...