Я не верю в судьбу.
Никогда не верил. Это для тех, кто прячется за мистикой, кто оправдывает свои неудачи «злым роком» или «неправильными звёздами». Я верю в цифры. В чёткие, выверенные до последнего знака после запятой расчёты. В холодные, неопровержимые факты, которые не меняются от того, во что кому-то там хочется верить.
Моя жизнь — это графики на экране, резкие пики и обвалы, которые я могу предсказать раньше, чем они случатся. Это сделки, подписанные в предрассветной тишине, когда город ещё спит, а я уже давно просчитал все варианты. Это пустые пентхаусы с панорамными окнами, за которыми мерцают огни мегаполиса — красиво, стерильно, безжизненно.
Я контролирую всё. Или, по крайней мере, так думал.
Она ворвалась в мой мир, как ошибка в безупречном коде. Как переменная, которую я забыл учесть в уравнении. И всё пошло наперекосяк.
Но самое страшное — не потерять миллионы. Деньги можно вернуть. Акции растут и падают, рынки рушатся и восстанавливаются.
Самое страшное — это её улыбка. Та самая, лёгкая, едва уловимая, когда она думает, что я не знаю ее страшной правды. Когда её глаза блестят с хитринкой, а губы чуть дрожат, будто она вот-вот рассмеётся.
Я знаю правду.
И впервые в жизни мне захотелось притвориться слепым.
В джаз-баре пахло дорогим табаком и легкой наглостью тех, кто считал себя ценителями «настоящей музыки».
— "Манхэттен", — бросил я, — бурбон не моложе двенадцати лет.
Бармен кивнул, уголок его рта дрогнул в полуулыбке.
Воздух густел от сизого дыма и медного голоса саксофона. Запах старых кожанных кресел смешивался с терпкостью виски и чего-то неуловимого — может, духов, а может, просто ночной тоски.
Она стояла у окна, отделенная от шума и смеха, будто за стеклянной стеной. В руке — бокал вина, но она не пила. Просто держала его, наблюдая, как свет люстры дробится в тёмно-красной глубине, как капли стекают по стенкам, оставляя следы.
Я подошёл, нарушив её одиночество.
– Вино – это, конечно, мило, – начал я, демонстративно поправляя манжет, – но здесь делают потрясающий «Сазарак». Настоящий, с абсентом из того самого бара в Новом Орлеане...
Она рассмеялась, но звук получился лёгким, беззвёздным, будто сорвавшимся с высоты.
Она так и не ответила.
Мне вдруг стало неловко, будто я только что прочитал вслух пошловатый анекдот в интеллигентной компании.
— Ты вообще не пьешь? — настаивал я, ловя её любопытный взгляд.
Она медленно повернула ко мне лицо, и в этот момент луч света скользнул по её скулам, высветив бледность кожи.
Незнакомка лишь покачала головой.
— Нельзя, — просто сказала она.
И в этот момент в её глазах проскользнула тень. Быстрая, как взмах крыла чёрной птицы. Затем она снова улыбнулась, но что-то в этой улыбке было не так. Слишком хрупкое. Слишком… временное.
Только спустя время я узнаю, что пока я разглагольствовал о коктейлях, она слушала, как ее сердце сбивается с ритма. И мой «Сазарак» был ей так же нужен, как сигарета парашютисту в свободном падении.
Я выглядел как типичный завсегдатай таких мест — человек, который слишком старается показать, что разбирается в алкоголе, в музыке, в атмосфере. Как тот, кто пришел сюда не ради джаза, а ради того, чтобы другие видели, что он здесь.
А она... просто стояла и слушала музыку.
Я не знал тогда, что её сердце — бомба с тикающим механизмом. Что оно бьётся не в такт саксофону, не в ритм музыке, а по своему собственному, опасному счету. Что каждый её смех, каждый вздох — это шаг к тишине. Что каждый удар — это отсчет, каждое слово сорвавшиеся с ее губ-сопротивление. Что она держит бокал, но не пьёт, потому что даже глоток алкоголя может нарушить хрупкий баланс, на котором держится её жизнь. Джаз играл. А вино в её бокале так и осталось нетронутым.
Я ненавидел неопределенность.
Когда бармен поставил передо мной «Манхэттен», я машинально проверил цвет: тёмно-янтарный, без посторонних оттенков. Консистенция густая, но не вязкая. Лёд — один крупный куб, как и должно быть. Всё идеально.
Но она…
Она нарушала все мои алгоритмы.
Сделал глоток.
Бурбон обжёг горло.
— Ты часто приходишь сюда? — спросил я, стараясь звучать безразлично.
— Иногда, — она пожала плечами, едва заметное движение, словно ей всё равно, заметил я его или нет.
Ее взгляд скользнул мимо меня, к музыканту, чьи пальцы бегали по клавишам, будто пытались догнать убегающую мелодию. Инструмент стонал. Хрипел. Затем взмывал вверх, выворачивая ноты наизнанку, будто выдирая их из самой глубины. Тоска и страсть сплетались в один тугой узел, и казалось, еще мгновение и струны лопнут, не выдержав этого надрыва.
— Здесь прекрасная музыка.
Она сказала это тихо, но слова прозвучали четко, как удар метронома. В нем не было объяснений, оправданий, только голая правда. Она приходила сюда ради музыки. Ради этих надрывных звуков, ради этой боли, вывернутой наружу. Ради того, чтобы чувствовать.
Я задумчиво посмотрел на сидящую перед собой девушку.
Хмыкнув, поднес бокал к губам. Виски обжег язык, но его вкус показался мне пресным, пустым, как и мои попытки ее понять.
Потому что в ее словах было больше правды, чем во всех моих тщательно взвешенных фразах.
— Я предпочитаю порядок. Когда все на своих местах. Когда есть правила.
Бросил взгляд на сцену, где музыканты утопали в дымном мареве.
— А джаз... Это просто хаос. Красивый, да. Захватывающий, согласен. Но всё равно — хаос. Барабанная дробь, сбивающийся ритм, импровизация, которая может рухнуть в любую секунду.
Мой голос слегка дрогнул, выдавая раздражение.
Она медленно повернула ко мне лицо, но смотрела куда-то сквозь меня, точно я был всего лишь тенью в этом полумраке.
— Потому что ты боишься, — прошептала она.
Я ощутил, как пальцы сами собой сжали бокал слишком сильно, до хруста в суставах, до побелевших костяшек.
И в этот момент саксофон взвыл: пронзительно, истерично, будто рвал на части напряжение между нами.
— Боюсь?!
Мой голос сорвался с каким-то животным рычанием, гораздо громче, чем я этого хотел.
Бокал дрогнул в руке. Янтарный напиток выплеснулся через край, расползаясь липкой лужицей по столу.
— Все чего-то боятся, — ее голос был мягким, как бархат.
Я открыл рот, чтобы ответить, но в этот момент её пальцы вдруг впились в край стола. Белые, почти прозрачные, с синеватыми прожилками. Она закрыла глаза, и я увидел, как её грудная клетка резко поднялась: глубокий вдох, слишком глубокий, как если бы ей не хватало воздуха.
— Ты в порядке? — фраза вырвалась сдавленно, против воли.
Она кивнула, но её дыхание оставалось неровным.
— Всё хорошо. Просто... сердце иногда барахлит.
Я хотел рассмеяться, сказать что-то вроде: «Мы все не молодеем», но слова застряли в горле. В её взгляде отсутствовал страх или паника. Только спокойствие. То самое, которое бывает у людей, которые уже смирились с необратимым.
—Барахлит?..
Она вдруг сдавленно рассмеялась. Этот звук был похож на треск льда под ногами. Красивый, но звеняще-опасный.
— Представь, что внутри тебя живет дикий зверь, —она приложила ладонь к груди, и я заметил, как её ногти слегка посинели. —Иногда он спит. Иногда бьётся в клетке. А иногда… решает, что клетка ему не нужна.
Я почувствовал, как в висках застучало. Не сочувствие — нет. Злость. Потому что её метафоры были такими же неправильными, как ошибка в финансовом отчёте за секунду до презентации.
— Тебе нужен врач! — резко сказал я, отодвигая бокал.
— У меня есть врач. Точнее, врачи. — Она потянулась за сумочкой, и в этот момент рукав её платья съехал вниз, обнажив тонкий шрам — аккуратный, хирургический, идущий вдоль внутренней стороны запястья. — Они называют это «врождённым пороком». Я называю «русская рулетка с тремя пулями в барабане».
Джаз сменился на что-то томное, медленное.
В её голосе не было вызова или жалости к себе. Только факт, холодный и неопровержимый, как цифры в банковском счете.
Мои пальцы сжались вокруг её запястья — выше шрама, там, где пульс неровно прыгал под кожей.
И тогда я совершил первую в жизни спонтанную сделку.
— Хорошо. Тогда вот мое предложение: ты говоришь мне правду. Всю. А я… — я задержал взгляд на её бокале, — я найду способ сделать так, чтобы твоё «нельзя» стало «можно».
Она замерла. Потом резко вытащила руку из моей хватки.
— Ты не бог, — зло процедила сквозь зубы.
— Нет. Но я тот, кто покупает их и продаёт.
Мои слова повисли в воздухе, густые, как дым от сигар. В тот же миг саксофон взметнулся последней, надрывной нотой. Бар взорвался аплодисментами. Она смотрела на меня так, будто я только что поставил всё на красное, когда весь зал знал, что колесо остановится на чёрном.
Она поднялась, медленно, с королевским спокойствием,словно время вокруг нее замедлилось. Ее изящные пальцы с едва заметной дрожью, скользнули по ножке бокала.
Ее взгляд…
Он не просто меня обжигал, он препарировал, с клинической точностью, точно я был не человеком, а ошибкой природы, достойной разве что краткой записи в ее научном журнале.
Она поднесла бокал к губам и сделала маленький глоток, не отрывая от меня яростный взгляд.
А потом развернулась и просто ушла.
Не попрощавшись.
Я спешил на переговоры, когда вновь увидел её.
На углу 5-й авеню и 42-й улицы, где деловой ритм Манхэттена выверен до миллисекунд. Она стояла у лотка с хот-догами, споря с продавцом на ломаном испанском, жестикулируя одной рукой, а другой прижимая к груди папку с чертежами.
— Ты! — её голос перекрыл гудки такси. — Тот самый сноб из бара!
Я поправил галстук и бросил взгляд на часы. 8:47.
Через тринадцать минут начиналась презентация на 38-м этаже.
— Ты опоздаешь, — вдруг сказала она, ухмыльнувшись.
— Что?
Я замер, стараясь сохранить невозмутимость.
— У тебя на лбу написано: «Ненавижу опаздывать». И вообще, кто носит такие часы в дождь? — она указала на мои Patek Philippe.
Дождь. Чёрт возьми. Я даже не заметил, как он начал моросить.
— В отличие от некоторых, я не трачу время на уличную еду, — бросил ей через плечо, уже отворачиваясь.
— Ага, потому что питаешься солнечным светом и надменностью, — крикнула она мне вслед.
Я обернулся. Не знаю, зачем. Может, из-за того, как её волосы впитали влагу и теперь вились непослушными каштановыми прядями. Или из-за того, что её губы, лишённые помады, казались такими... обычными. Настоящими.
— Если ты такой занятой, почему до сих пор стоишь здесь? — она склонила голову набок, дождевая капля, ярко сверкнув, потекла по её изящному изгибу шеи, растворяясь в складках промокшего платья.
— Любопытство, — хрипло ответил я, отводя взгляд от её декольте. — Ты ведёшь себя так, будто это я сбежал из джаз-бара, а не ты.
— О, — она рассмеялась, и этот звук был неожиданно тёплым среди серого городского шума. — Так и скажи, что ты просто не можешь смириться, с тем, что тебя кто-то бросил.
Я собирался ответить, но её улыбка сбивала с толку.
Мои пальцы непроизвольно сжали ручку портфеля. Где-то в глубине сознания звонил тревожный звонок: тридцать восьмой этаж. Через девять минут.
— Ты так и не сказала, куда тогда умчалась на том внедорожнике.
— А тебе действительно интересно? — она приподняла бровь, а в её взгляде мелькнуло что-то озорное.
Такси позади нас завизжало тормозами.
Кто-то крикнул что-то по-испански, вероятно, продавец хот-догов наконец потерял терпение.
— Может быть…
Мой голос прозвучал тише, чем я планировал. Шаг вперёд, и холодные струйки дождя тут же просочились под воротник, заставив меня непроизвольно передернуть плечами. Кожа покрылась мурашками, но было ли это от сырости или от того, как она смотрела на меня, с вызовом и едва уловимой усмешкой.
Она внезапно протянула руку и ее пальцы скользнули по шелку моего галстука. Легко, почти небрежно, будто так и было задумано.
— Тогда сегодня, в одиннадцать, — она поправила узел, намеренно замедляя движение. — Кинотеатр на Бликер-стрит. Ты ведь любишь французское кино?
Ее предложение повисло в воздухе между нами: дерзкое, неожиданное, как сама эта встреча. И почему-то я уже знал, что пойду. Даже если это противоречило всем моим правилам.
Она ловко выхватила из своей папки клочок бумаги, наскоро набросала несколько строк, и прежде чем я успел опомниться, сунула записку мне в ладонь.
— Только не опаздывай, сноб!
Разжал пальцы. На мокрой визитке, помимо адреса, красовался нелепый рисунок: хот-дог с ухмыляющейся рожицей.
— Эй! — окликнул её.
Но она уже исчезала в толпе, лавируя между черными зонтами и увесистыми портфелями.
Оставив после себя лишь едва уловимый шлейф горьковатого кофе, смешанный с... Масляной краской? Странно.
Я никогда не встречал женщин, которые пахли бы как художественная мастерская.
В кармане снова завибрировал телефон.
Плашка сообщения всплыла на экране:
«Все в сборе. Ждем только вас»
—Черт возьми!
Ноги сами понесли меня к стеклянным дверям небоскрёба, в то время как мысли упрямо возвращались к рисунку того идиотского хот-дога. К ее пальцам, оставившим ожог на моей мокрой рубашке. К тому, как легко она перевернула мой день с ног на голову.
Через два часа я уже сидел с ней в крохотном кинотеатре на Бликер-стрит, где показывали старый французский фильм без субтитров. Она ела попкорн с карамелью, а я — нет, потому что это противоречит всем принципам здорового питания.
— Ты вообще когда-нибудь нарушаешь свои правила? — ехидно поинтересовалась она, закидывая ноги на сиденье перед собой.
Я стиснул челюсть.
— Нет.
Она фыркнула, и прежде чем я успел отреагировать, её палец уже упёрся мне в грудь:
— Врёшь. Ты же сейчас здесь. Со мной.
Фильм был ужасен.
Какой-то претенциозный французский артхаус, где люди два часа молча курили в кафе, а зрители якобы должны были «прочувствовать экзистенциальную тоску».
Но я уже не мог сказать точно, что именно меня раздражало больше всего: экранная бессмыслица или то, как её колено время от времени касалось моего.
К третьей бесконечной сцене с плачущим клоуном её дыхание стало ровным, глубоким. Голова дёрнулась вперёд, потом неловко опрокинулась мне на плечо, утягивая за собой прядь волос, которая теперь щекотала мне шею.
Она заснула.
Я замер, боясь ее разбудить.
В полутьме кинозала моя рука сама потянулась поправить её позу, но застыла в воздухе. Вместо этого я лишь осторожно приподнял плечо, давая ей удобнее устроиться. На экране продолжали мелькать бессмысленные кадры, где-то хлопнула дверь, засмеялись подростки, а я сидел неподвижно, не решаясь пошевелиться.
Я не стал её будить даже когда в конце фильма титры поползли вверх.
Только когда зажегся яркий свет в зале, она вздрогнула, неловко выпрямляясь, оставив на моём пиджаке след от помады, которой у неё не было утром.
— Завтра, — сказал я, подавая ей руку.
Она моргнула, ещё не до конца проснувшись: — Что завтра?
— Я нарушу ещё одно правило. Ужин. В восемь вечера.
Она рассмеялась, поправляя ладонями складки своего платья. Того самого, в котором спорила с продавцом хот-догов, в котором промокла под дождём, в котором сейчас выглядела так, будто только что вылезла из стиральной машины.