Глава 1. Светофор

Красный глаз светофора пылал в сером чреве дня не как механический запрет, а как окно в иную, статичную вечность. Он горел дольше, чем позволяла любая разумная мера, и Алексею начало казаться, что это — не сбой, а тихое откровение.

«Взгляни, — шептал ему изнутри холодный, ясный голос, голос его собственного духа-свидетеля. — Это не светофор. Это — Чаша Времени, и она полна до краёв остановленной жизнью. Кто-то, чья воля незрима, как закон тяготения, поднёс её к твоим губам и ждёт: проглотишь ли ты эту густую пасту из вынужденных минут, признаешь ли власть этого алого идола, или же взорвёшь тишину рёвом мотора, сокрушив хрустальные скрижали порядка?»

Но другой голос, голос плоти и страха, отвечал ему приглушённо, из самой глубины животного естества: «Смирись. Капля точит камень. Минута усмиряет бунт. Этот красный — лишь малая жертва, приносимая великому Молоху Расписания. Потерпи. Зелёный, как все земные раи, наступит неизбежно, и ты продолжишь свой путь в никуда, убаюканный иллюзией движения».

Он стоял. Пальцы, впившиеся в руль, стали алебастровыми когтями, держащими не штурвал пути, а урну с его собственным пеплом ожидания. Это была не просто остановка. Это был ритуал распятия на перекрёстке четырёх ветров судьбы.

Он поймал себя на том, что трет большим пальцем заусенец на указательном — до боли, до сырости, как делал всегда, когда злился и не мог позволить себе ничего большего.

Под ногой что-то мешало: смятая пластиковая бутылка перекатывалась от тормоза к газу. Он раздражённо пнул её, и тут же почувствовал глупое, детское облегчение — стыдное, почти приятное.

Его машина — не стальная капсула, а прозрачный саркофаг, где три мумии — Муж, Жена, Дитя — были погребены заживо в ладане повседневности. Запахи здесь были гуще воздуха: терпкий ладан дешёвого освежителя, призрачная мирра детского шампуня — эти фимиамы возносились не богам, а призракам памяти.

«Запах, — размышлял он, — это мумия мгновения. Лицо Веры может стереться из сознания, но этот смешанный аромат пластика, пыли и яблока из её прошлого душа — он вечен. Он и есть истинная плоть нашего общего прошлого, нетленная и ядовитая».

В зеркале, этом магическом стекле, отделяющем царство уходящего от царства грядущего, он поймал взгляд Ильи. Сын не просто возился с ремнём. Он, словно неофит в храме непонятных обрядов, изучал механизм, который однажды должен будет спасти или удержать. В глазах ребёнка уже плавилась детская чистота, застывая в иной, более твёрдой и настороженной форме.

«Он растёт не по дням, а по часам, — с ужасом думал Алексей, — но что именно в нём растёт? Цветок или сорняк? Ангел или тот самый демон, что вытесняет из мира чудо? Он смотрит на меня и видит не отца, а пилота этой кабины, и судит уже молча, по своим, неведомым мне законам».

А Вера… Она глядела в своё окно, в параллельный мир, отражённый в стекле. Её профиль был двойным, размытым — две Веры: одна из плоти, усталая и близкая, другая — из эфира отражений, недостижимая и вечная.

И вдруг, без всякой причины, мелькнула мысль — быстрая и гадкая: хоть бы она просто замолчала. Не исчезла, не изменилась, не поняла — просто перестала говорить. Навсегда. Со своими упрёками, вздохами, этим вечным «ты опять». Он тут же испугался собственной мысли, почувствовал стыд — и от этого.

Он давно уже разговаривал не с женой, а с её симулякром, с тенью, отбрасываемой их общей историей.

«Мы, как два монаха в одной келье, — думал он, — каждый читает свою всенощную по разным молитвенникам, и наши «аминь» звучат в разное время, не складываясь в гармонию».

— Он опять красный, — сказала она.

Фраза упала, как капля ледяной воды на раскалённую плиту сознания. Это было не наблюдение. Это был шифр, ключ к целой вселенной взаимных недомолвок. «Он» — это не светофор. «Он» — это их брак, это жизнь, это сам Алексей, вечно горящий запрещающим, тревожным светом. «Опять» — это приговор, вынесенный всем вчерашним и сегодняшним дням. Он промолчал, ибо его молчание было крепостью, возведённой из страха и гордыни. Любое слово было бы кирпичом, вынутым из стены, — и в пролом хлынул бы не свет, а ледяной ветер окончательных истин.

Она вдруг наклонилась и стала шарить в сумке, сердито перебирая вещи.

— Чёрт, опять крошки от печенья… Я же убирала, — пробормотала она, стряхивая их с колен. — Вечно тут свинарник.

Снаружи мир совершал свою медленную, почти литургическую процессию. Люди переходили дорогу, как причастники, принимающие тело и кровь рутины. Мужчина с телефоном — жрец, погружённый в кибернетическую молитву. Мать с девочкой — живая икона вечного противостояния: воля, влекущая, и дух, сопротивляющийся. Алексей смотрел на них из своего саркофага с завистью и отвращением. Они были частью плоти города, а он — заноза, застрявшая в его потоке.

— Пап, а мы успеем?

Вопрос Ильи прозвучал как философский укол. «Успеть? — внутренне воскликнул Алексей. — Куда? В вечность? В понимание? В ту точку будущего, где «я» и «мы» наконец совпадут? Мы лишь успеваем умирать по частям, сынок. Каждая остановка у красного света — это маленькая смерть воли, репетиция великой конечной остановки».

— Успеем, — солгал он голосом, в котором метался демон ложной уверенности.

Илья вдруг перестал возиться с ремнём и начал дуть в него, надувая щёки, так что ремень смешно вибрировал и издавал влажный, глупый звук. Он прыснул со смеху, сам не понимая почему, и тут же снова стал серьёзным.

Вздох Веры прорезал пространство как нож, разрезающий плёнку притворства. «Ты всё время спешишь. Даже когда стоишь». В этих словах ему явилась вся апокалиптическая картина его бытия. Он увидел себя вечным бегуном по кругу, где центр — пустота, а цель — само движение, этот опиум для боязливых душ. Его спешка была бегством от молчания, в котором слышен голос собственной ненужности.

— Иногда кажется, что ты всё время куда-то уезжаешь. Даже когда рядом.

Глава 2. Голос

Голос Веры прозвучал не как нарушение тишины, а как её воплощенное, стонущее ядро. Он возник из самой глубины того молчания, что висело между ними не пустотой, а густой, неосвящённой субстанцией, подобной туману над болотом, где утонули все невысказанные слова.

Треск обогревателя прорывался из-под панели, перемешиваясь с равномерным гулом двигателя. Холодный воздух из вентиляции царапал кожу, а в щели между дверьми гулял едва уловимый сквозняк, пробирая до костей. За окном вдруг раздался резкий треск радио — статический шум искажал звучание, как будто сама машина скрипела от напряжения. Машина плыла по асфальту, точно ладья Харона по водам Леты, и эта плавность, эта внешняя безмятежность пути лишь подчёркивала бурю затишья, бушующую в саркофаге их общей жизни.

«Она снова начинает, — замер внутри Алексей, чувствуя, как сжимается его душа, будто кусок пергамента в огне. — Начинает ту священную пытку воспоминаниями, где каждый прошедший год — это нож, затупленный о камень будней, но всё ещё способный резать по живому».

— Ты когда-нибудь... — Вера вздохнула, покашляла, потом, чуть сбившись, добавила, и слова её были тихи, как шелест страниц в давно закрытой книге: — Ты когда-нибудь думал, что если бы мы... ну, знаешь... свернули не туда? Ну, там, где всё могло быть, эээ... иначе?

Слова её звучали неловко, словно она боялась даже произнести эту мысль вслух. Она отвела взгляд, сжимая пальцы на коленях, нервно постукивая ногой.

Вопрос был не вопросом, а ключом, повёрнутым в скрипучем замке параллельных вселенных. Он вздрогнул, ибо узнал этот приём — говорить о путях картографических, подразумевая пути судьбы. Это был их тайный, изъеденный шифром язык, язык аллегорий вместо исповеди, намёков вместо крика.

Алексей молчал. Глазами уцепился за белую полоску разметки, которую вдруг будто кто-то подвигал перед ним.

— О чём ты? — бросил он в пространство, цепляясь взглядом за белую полосу разметки, как монах за чётки.

— О... — Вера запнулась, губы дрогнули. — О нас, — прозвучало в ответ, и в этом «нас» было два измерения: «мы»-призрак, что мог бы быть, и «мы»-тень, что остался.

— О том моменте, когда мы решили, что дальше будем ехать вместе.

Внутри него взметнулось сопротивление, дикое и слепое. «Нет, только не это, — молил он про себя какого-то неведомого бога порядка. — Не ворошить эти пеплы. Разговор об «иначе» — это ересь против свершившегося факта. Это попытка призвать призрака иной жизни, который, явившись, лишь укажет костлявым перстом на бледность нынешней».

— Сейчас не время, — вырвалось у него, и фраза прозвучала как удар жезла стража по решётке темницы. — Мы едем.

— Мы всегда едем, — парировала Вера, и в её голосе зазвучала музыка бесконечного, изматывающего возвращения на круги своя. — И всегда не время.

Он сжал руль, и в пальцах вспыхнула знакомая боль — боль от удерживания чего-то огромного и неподвластного. Дорога же, эта равнодушная богиня пространства, предлагала лишь гладкую пустоту, ни единого повода для спасительного отвлечения.

Он почувствовал, как в груди что-то защемило. От её слов пахло страхом, неуверенностью, совсем не тем спокойным отчаянием, к которому он привык.

— Ты преувеличиваешь. У всех бывают сомнения.

— Это не сомнения. — Вера неожиданно резко повернулась к нему, голос чуть сорвался, дыхание стало тяжёлым и прерывистым. Она подняла руку, словно пытаясь смахнуть невидимую пыль с лица, но тут же опустила её, нерешительно сжимая в ладони краешек пальто, — Это усталость. Ты просто всё делаешь проще, чем оно есть. До такой степени, что… — она запнулась, подбирая слова, — что меня там почти нет.

Слово «усталость» пало между ними не как состояние, а как диагноз, поставленный их союзу. Не временная слабость, а хроническая болезнь духа, истощение самой почвы, на которой когда-то росли цветы. Он услышал в нём не жалобу, а приговор.

В салоне запрыгала лампочка на панели — сигнал о том, что скоро придётся тормозить. Алексей дернул руль, машина подергалась, скрипнул ремень безопасности. Ветер за окном зловеще завыл, а влажный запах сырости просочился в салон.

Он хотел ответить резко, но вместо этого спросил:

— От чего ты устала?

Пауза растянулась, наполняясь гулом двигателя и биением собственной крови в висках. Он видел её отражение — двойника в стеклянном царстве, чьи черты дрожали, словно под водой.

Она повернулась к нему, глаза блестели от слёз, но она быстро моргнула и отвернулась, глубоко вздохнула, покашляла, рука нервно потянулась к горлу, словно пытаясь унять комок, и, неуверенно, с заиканием произнесла:

— Я не знаю, — сказала она наконец. — Правда. Не красиво, да? Не «от недослышанности», не от «непрожитых чувств». Просто… — она пожала плечами, — мне всё время кажется, что если я замолчу, ты даже не заметишь.

И тут он узрел страшное. Он представил их диалоги: его слух, ловящий лишь звуковую оболочку, как ловец раковин, не ведающий о жемчуге внутри; её слова, падающие в колодец его рассеянности без эха. Это был не обман, а ежедневное, ритуальное умерщвление смысла.

— Это неправда.

— Видишь? — она повернулась к нему резко. — Ты даже не спросил, что я имею в виду.

Раздражение в нём вспыхнуло ярко и грешно. «Почему она называет вещи? — кипело в нём. — Зачем обнажает скелет, который и так проступает сквозь кожу? Неименованное можно терпеть. Названное требует либо кесаря-решения, либо могильщика-окончания».

В салоне вдруг захлюпал дождь — капли застучали по стеклу, и звук стал на какое-то время главным в их мире.

— Я слушаю. Что ты от меня хочешь? — выдавил он, и сам ужаснулся пустоте, прозвучавшей в этом вопросе. Это был не ключ к диалогу, а засов, щёлкнувший на двери его внутренней крепости.

Она снова повернулась. И в её взгляде не было более ни укора, ни гнева. Был лишь немой вопль души, тщетно стучащейся в запертую дверь другой души.

Загрузка...