Часть первая. Глава первая

1

— С каких слов начинаются «Двенадцать стульев»? — спросил я, считавший себя знатоком романа и потому присвоивший себе право экзаменовать всех и каждого на его знание.
Мне было двадцать два, я был невероятно самоуверен и — подобно подавляющему большинству молодых нахалов — страдал от завышенных самооценок.
— А с каких слов начинается двадцатый Сонет Шекспира? — последовал немедленный ответ, и я, уже успевший на отлично сдать экзамен по зарубежной литературе, почувствовал себя крайне неуютно. Сонет был мне неизвестен, и вообще к подобным вопросам я не привык, относя их к сфере собственных прерогатив, а то, что мне моим же оружием дала сдачи девчонка, уже больше походило на позор.
Девчонку звали Анаит. 
Я даже ухитрился уронить нож, дабы был повод залезть под стол и оценить ее ноги, которые оказались очень даже приличными, и уже этого было достаточно, чтобы ангажировать их на твист. 
Назвать ее красавицей я бы не рискнул. Точнее была бы цитата из Фаины Раневской: «Я никогда не была красива, но всегда была чертовски мила». 
Она была действительно мила, притом чертовски. Большие выразительные глаза, цвет которых составлял резкий контраст матовой коже, столь распространенной на юге с характерным для него смешением кровей, светились некоей недосказанностью, будто бы она задалась целью оставаться для окружающих не совсем понятной. Тонкие, но вместе с тем чувственные губы были изящного волнистого рисунка и вместе с острым подбородком образовывали на редкость изысканный ансамбль, и казалось, ей не хватало только шляпки с вуалью, чтобы сойти с рекламы польских духов «Быть может…», от которых с ума сходили в ту пору все женщины. И вообще вся она светилась некоей экзотичностью, будто была обитательницей затерянного в океане острова, чудом оказавшаяся среди стандартных акселератов конца шестидесятых, грезивших «Битлзом», твистом, КВНом и джинсами. Но больше всего в ней поражала почти достигавшая талии коса. И даже не столько сама коса, сколько то, что ее не срезали, как давно сделали все мои знакомые девчонки, а, напротив, носили с подчеркнутым вызовом, как драгоценный раритет.
— Ну, забыли, а может, не знаете? — спросила Анаит, одновременно не позволяя мне войти в танце в контакт больший, чем позволяли действовавшие тогда правила приличия.
Она пришла на вечеринку, заручившись прикрытием, сказав родителям, что будет ночевать у подруги. Об этом мне стало, конечно, известно много позже, а сейчас я просто оценивал свои шансы на успех и находил их более чем призрачными, ибо она прямо-таки исходила строгими семейными установками, сформированными южным моральным кодексом, а это была такая стена, через которую было не перепрыгнуть даже самым матерым наездникам, к коим у меня все-таки хватало ума себя не причислять.
— Шекспир не принадлежит к числу моих любимых авторов, — почти соврал я, признавая свое поражение и стараясь не замечать ее торжествующей улыбки.
Мы танцевали под Леннона, и мой закадычный друг Белый Гамлет (альбиносы у армян — большая редкость, и потому это было чем-то вроде его визитной карточки), устроивший вечеринку по поводу своего дня рождения, был невероятно горд, что ухитрился разжиться записями ливерпульской четверки. Они с Анаит были заняты в главных ролях в спектакле народного театра по культовой пьесе того времени «104 страницы 5 про любовь», и Гамлет — без всякой надежды на успех — пригласил ее, но, как ни странно, она пришла.
И теперь дело двигалось, похоже, к сто пятой странице. Гамлета я сумел отодвинуть, и тому пришлось сесть к своей Терезе, которая сохла по нему, как герань в обезвоженном горшке. Вне себя от радости, она тотчас же снеслась здравицей. Очередной тост, хоть на мгновение, нас с Анаит и разделил, но не понудил меня отпустить ее руку, даже когда я ухарски осушал бокал. И как только Леннон зазвучал вновь, мы опять были в круге. Она шла за мной охотно, даже позволив взять себя за талию, что было неслыханной смелостью, ибо женская талия в процессе ухаживаний была в ту пору едва ли не такой же запретной зоной, как и грудь.
— Вы хотите меня спросить еще о чем-то? — полюбопытствовала она, видимо, сочтя мою дерзость сигналом к продолжению дискуссий.
— Да, хочу…
Не в меру либеральные родители Гамлета, поздравив сына ключами от мотоцикла, сделали ему подарок по тем строгим временам гораздо больший — уехали на выходные к друзьям в Сумгаит. И теперь счастливый именинник выключил весь свет. Компания разошлась по углам, и в комнате остались лишь мы с Анаит.
— О чем же?
— Вас можно поцеловать? 
— Разве об этом спрашивают?
Я пытался сообразить, как воспринять эти слова, как поощрение или, напротив, вызов или даже предостережение, и, так и не найдя ответа, пошел по стандартному пути, сперва прикоснулся к ее губам, а потом медленно вобрал их в себя. Но вместо ожидаемых пощечин, которые в ту пору еще из моды не вышли, я чувствовал, что моя ласка не только принята, но и возвращена, и теперь мы жадно целовались, не обращая внимания на пару, которая неожиданно вошла в комнату и начала танцевать рядом.
Потом Анаит чуточку отстранилась, но танцевать мы продолжали, и когда вновь остались в комнате одни, и когда Леннона сменил Высоцкий, записи которого были в таком же дефиците, как и «Битлз», и даже когда стало светать.
Я сказал Анаит, что провожу ее, и она тотчас же согласилась, хотя и пришла с Гамлетом.
Бакинские рассветы, когда небо как-то сразу неожиданно приобретает бледно-шафрановые тона, а воздух с едва уловимым зефиром с нефтяных промыслов еще сохраняет прозрачность и свежесть ночи, — рассветы особые. В такие минуты чувствуешь, будто рождаешься заново. Со мной, во всяком случае, так оно и было.
Мы медленно шли улицами еще спящего поселка. Носил онв ту пору имя Степана Разина, поскольку находился у подножьягоры с пещерой, где по легенде прятался со своей дружиной знаменитый атаман. Поселок утопал в цветущей сирени, и это почему-то множило мое ухарство, да так, что моя рука непостижимым образом не покидала ее плеча. А уже в «городе» (на языке жителей пригородов «городом» звался сам Баку) я рискнул на улице поцеловать ее вновь. При людях, средь бела дня! Это нарушало уже все местные представления о приличии, и желчный чистильщик обуви, раскладывавший под навесом свои причиндалы, тут же пошел орать, будто сел на бочку со скипидаром:
— Ахчи*, что делаешь?! Отец увидел бы, убил… 

Часть первая. Глава вторая

Утром мне позвонил сын и сказал, что будет вечером и не один. Я знал, о ком речь, и восторга не выразил. У него полгода уже продолжался роман с разведенной особой на три года старше и с ребенком, а неделю назад он известил меня о своем намерении жениться, после чего мне пришлось вызывать скорую помощь.
Его мать, которая была осчастливлена новостью на неделю раньше, грозила самоубийством, и это было вполне в ее стиле, ибо всякий раз, когда наше чадо устраивало экспромт по женской части, она клялась наложить на себя руки, а мне оставалось лишь сожалеть, что слово в очередной раз не сдержано. Сегодня она даже снизошла до звонка, полюбопытствовав, почему я ничего не предпринимаю. В последний раз я слышал ее голос лет, кажется, пять или шесть лет назад и был так удивлен, что вместо того, чтобы бросить трубку, поинтересовался и вроде бы даже вежливо:
— А почему я должен что-то предпринимать?
Поскольку в завершающий год нашей совместной жизни я уже не мог разговаривать с ней как воспитанный человек, она
была удивлена не менее, чем я ей, и потому сразу же спустила с тормозов:
— Тебя не волнует, что твой сын собирается жениться на какой-то черемухе?
— Мы говорим меньше минуты, а у меня уже начинается мигрень, — пожаловался я.
— Чтоб ты сдох! — зарычала она и бросила трубку, но только для того, чтобы через минуту позвонить снова и продолжить фонтан.
— Если ты полагаешь, что я намерена сидеть сложа руки и наблюдать, как погибает мой единственный сын, то глубоко
заблуждаешься.
— Кажется, именно это сказала тебе мать твоего третьего любовника, когда застала вас за чтением Камасутры.
— Нет, ты, видимо, никогда не сдохнешь! — завопила она и бросила трубку, к моему бесконечному облегчению, уже
окончательно.
Валерка объявился, как и обещал, — к новостям НТВ. Он довольно причудливо заимствовал родительские черты и был
очень не типичен, особенно благодаря великоватому армянскому носу, обретенному у папы, и пронзительно голубым глазам, унаследованным от мамы. Неясно было, правда, в кого он такой бледнолицый, поскольку его мамаша белой, аки алебастр, не была тоже. Учился он (а правильнее было бы сказать, создавал видимость учебы) на архитектора и имел наивность полагать, что я это воспринимаю всерьез.
— Мать в истерике, батя!
(Сто раз просил его не называть меня «батей». Как об стенку горох!)
— Это ее естественное состояние, — уклончиво заметил я.
— Завтра мы собираемся прийти к ней втроем.
— Кто третий?
— Ее дочь…
— А обо мне подумали? — заорал я. — Твоя мать уже звонила мне сегодня…
— Да? — искренне удивился он.
— После ее звонка я принимал «Капоприл». Можно представить, что мне грозит после того, как вы явитесь к ней всей
компанией.
— Между прочим, Аглая — беременна, — сказал он и, видя, что я уже начинаю оседать, предпринял попытку успокоить: — От меня…
Когда явилась Аглая, я уже лежал на кушетке, а Валерка бегал вокруг, размахивая полотенцем. Я смотрел на избранницу и пытался понять, что в ней нашел мой сын — очень уж замухрышиста, казалось бы, воплощение гладильной доски с антеннами рук и ног плюс пакля неухоженных волос неопределенной масти. Впрочем, похвастаться, что я всегда понимал молодежь, не могу.
— Тимур Иванович, — сразу же приступила к делу Аглая. —
Почему вы против, чтобы я вышла замуж за Валеру?
— Потому что ему еще целый год учиться, и он не в состоянии содержать семью из трех человек, — почти умирающим
голосом промямлил я. 
— Но ведь есть еще и мой заработок…
— Боюсь, что после того, как вы уйдете в декретный отпуск, вам будет не до содержания семьи.
Судя по взгляду, который был брошен на моего сына, я понял, что парню грозит погром. Однако уже в следующую секунду была очевидна несоразмерность этого погрома тому, который уготован мне, ибо в комнату реактивным снарядом уже влетала моя бывшая, опрокинув при этом два стула, оказавшихся на ее пути. Она аномально не могла входить, она могла только влетать.
Бывшую звали Роза, и это была откровенная насмешка над именем, в чем я успел убедиться в первый год нашей совместной жизни, про себя назвав ее Шипом, искренне сожалея, что слово это не женского рода. С той поры она мало изменилась — та же высокая прическа, та же сутулость, вызывавшая во мне почему-то ассоциации с Пизанской башней, те же бордельный макияж и ураганные параметры. Как-то я заметил ей, что ее бурное дефиле из спальни в ванную по утречку может быть самостоятельным эстрадным номером, где ничего не надо менять и в первую очередь выражение лица, которое в эти минуты чаще всего было таким, будто обвалился рубль. Теперь это лицо более чем неопровержимо свидетельствовало, что предстоящая женитьба сына воспринимается ею как гораздо больший катаклизм, и оттого мы были вправе предвкушать небывалое представление.
Продолжая наблюдать за нюансами, я в который раз убедился, что основное свойство Розы — непредсказуемая стервозность — осталось невариабельным. Она ловко камуфлировала это фальшивым имиджем страдающей от непонимания
бессребреницы, входя в образ всякий раз, когда обстановка складывается не в ее пользу, и регулируя уровень остервенения, как температуру воды в душевой. Хотя Валерку мы ухитрились поделить примерно поровну, тем не менее Роза неизменно устремлялась в кавалерийскую атаку, когда мое влияние на сына оказывалось сильнее, особенно при решении судьбоносных вопросов. И теперь была исполнена твердой решимости рулить.
— Можно было бы и тише, — заметил я, кивая в сторону опрокинутых стульев. 
— У меня сегодня тяжелая голова! — объяснила она, не здороваясь.
— Зная тебя, могу сказать, что твоя голова хотя и тяжела, но не настолько, чтобы ты могла понять, тяжела она или нет, — уточнил я.
Не удостоив меня ответом, она обвела комнату критическим взглядом:
— Мог бы устроиться и лучше…
— Что тебе до нас… — заметил я.
Впрочем, можно было и не замечать. Внимание потенциальной свекрови было сосредоточено исключительно на подруге сына, которая уже начинала ерзать.
— Скажите мне, от кого ваш ребенок, — потребовала она тем визгливым тоном, который неизменно вызывал во мне желание наложить на себя руки.
— Валерий, почему ты позволяешь ей говорить мне подобные вещи?! — воскликнула Аглая гораздо более хладнокровно,
чем можно было ожидать.
— Мама, как ты можешь задавать такие вопросы?! — совершенно несчастным голосом завопил Валерка, которого она всю
жизнь пыталась подавить, но, судя по смелости его выбора, так и не сумела.
— Могу, представь. Именно я и могу… — отрезала она и, не
дождавшись ответа, продолжила допрос: — Этот ребенок родился хотя бы в законном браке?
Тут поднялся уже я и сделал то, о чем мечтал всю свою жизнь, — залепил ей пощечину. Не ожидая этакой прыти от
сусального интеллигентишки, коим, по ее убеждению, я был, она повалилась на диван и уже оттуда испепеляла меня взглядом, где бешенство соседствовало с испугом, а удивление с жаждой мести.
— Браво, батя! — воскликнул Валерка.
— Валерий, немедленно уйдем отсюда, — потребовала
Аглая, в голосе которой наконец появились слезы. Видно было, что она исполнена решимости, но эта решимость не очень вязалась с ее хрупким обликом.
— Ты, конечно, можешь уйти, сынок, — зашипела Роза, — но знай, что ты ко мне больше не придешь, если даже очень захочешь кушать. 
— Голодать он не будет, это я вам обещаю, — парировала Аглая, срывая с вешалки куртку.
— Он не пойдет с тобой, — в голосе матери уже слышалась открытая угроза.
— Нет, пойдет, — Аглая не угрожала, а жестко цедила слова, но так, что это уже походило на открытое сражение двух
женщин, в котором, хотя преимущества не было ни у той, ни у другой, правда все-таки оставалась за гонимой, и Роза это прекрасно понимала. Герой скандала делал то, что, наверное, делало бы на его месте большинство мужчин — с несчастьем на лице бегал по комнате и махал руками, уподобившись ветряной мельнице.
— И ты пойдешь, Валерий? С этой девкой?
— Да, и знаете, почему? — Аглая уже захватывала преимущество и теперь стремилась удержать его. — Потому что знает,
я люблю его, и у нас будет ребенок. — Это было сказано так,
будто сообщалось о покупке новых джинсов.
— Что?! — завопила Роза и, видимо, забыв о полученной
минуту назад оплеухе, заорала уже мне: — Почему молчишь, идиот? Твоего сына захомутали. — И потом, уже повернувшись к Аглае: — Конечно, такие парни на дороге не валяются, только запомни, он не для тебя…
— Иди, сынок, — сказал я. — Иди.
— Нет, тут определенно все посходили с ума! — голосила Роза, как в старые добрые времена, когда я накрыл ее со вторым любовником, и она во всю мощь своих луженых легких доказывала, что именно я толкнул ее в объятия другого мужчины. В почти аналогичной ситуации, но с первым любовником, она пыталась убедить меня, что во всем виновата адская жара, превращающая людей в сексуальных маньяков. Впрочем, она могла и не утруждать себя поиском аргументов, поскольку против ее маниакальности я ничего не имел и мог только благодарить погодные аномалии.
После того, как Роза заговорила о коллективном помешательстве, случилось нечто, чего я совсем не ждал. Аглая подошла ко мне и со словами «Спасибо, Тимур Иванович» чмокнула меня в небритую щеку. Однако, похоже, на том соперничество не кончилось, ибо будущая бабушка сделала то, что бабулям делать не пристало — врезала будущему дедуле по той же щеке, по которой получила от него. Я наделся, что после этого она наконец уйдет, но ушли только Валерка с Аглаей, и мне ничего не оставалось, как бросить в ее сторону взгляд, исполненный мольбы оставить меня наконец в покое. Когда стало ясно, что в ее ближайшие планы это не входит, я спросил уже прямо:
— Ты еще долго?
Вместо ответа она уселась и, не спуская с меня глаз, вытащила пачку сигарет. Я ненавижу запах табака, но молчал. Мне
были хорошо известны ее повадки: предстоит очередной виток скандала, а дискуссия по поводу курения только растянет его.
— Я смотрю, ты решил играть роль либерального папочки, — наконец сказала она, затянувшись и выдержав продолжительную паузу.
— Понимай, как хочешь, только поскорей уйди.
— Я уйду. Только позволь мне прежде сказать тебе, что…
— Знаешь, в чем твоя патология? — Перебивая, я постарался изобразить ехидную улыбку, хотя не был уверен, что это
получилось. — В том, что ты болезненно не можешь быть оригинальной…
— Вот уж не знаю, что страшнее — отсутствие обретенной
оригинальности или врожденная наивность, — парировала она. — Ты прожил больше шестидесяти лет и так и не понял,
что нет ничего хуже в таких делах, чем либерализм, а прочный брак по любви это такая же химера, как и социальная справедливость.
— Ты все сказала?
— Нет, не все. Подумай только, на что ты себя обрекаешь!
Если они станут жить вместе, я открещусь от них раз и навсегда. И дети — один здравствующий, другой грядущий (если это, конечно, не шантаж) — повалятся на тебя с твоими гипертонией, неврозами и артритами... Не пройдет и полугода, как сыграешь в ящик.
— Тебя это беспокоит?
— Нет, признаться. Только перед смертью постарайся все же сообразить, что брак долговечен только тогда, когда стороны строго соблюдают установленные ими же правила игры. Все остальное — миражи и фантазии… 
— И ты их устанавливала?..
Она посмотрела на меня скорее многозначительно, чем зло.
— Все еще не можешь простить мне любовников?
— Давно простил…
— Врешь…
И раздавив сигарету в блюдце, она предприняла попытку к назиданию, как бывало всякий раз, когда речь заходила об ее амурных делах.
— Знаешь, почему врешь? Да потому, что так и не дошел ты
до золотого житейского правила: хороший «левачок» оздоравливает семью… Я же не мешала тебе заводить любовниц. Вот
бы и играли каждый в свои игры и были бы квиты. Так нет же, считал моих леваков, а сам об идеальной любви грезил и вздыхал о счастье в шалаше. И что же? Ты — у разбитого корыта. Жалкий Донкихотишка. Так, где же твоя Дульсинея, дурак старый?
— Вон отсюда! — заорал я.
— Ухожу, — сказала она, поднимаясь. — Только запомни — костьми лягу, но не допущу, чтобы моего сына ждала твоя судьба. 
— Это решать уже не тебе.

Часть первая. Глава третья.

1

Поселок, куда я уехал, был типичный северный посад, где за свой южный колорит я тотчас же был прозван Хулио. Занимался он лесозаготовками, сельским хозяйством, чинопочитанием и устроением бурь в стакане воды. Было еще, правда, захудалое производство по выпуску фанерной тары, а еще строилась ГРЭС. По такому делу были сооружены два семейных общежития, в одном из которых мне посчастливилось получить комнатенку. Когда спрашивали, с чего это меня вдруг занесло сюда, я честно отвечал, что на родине востребован не был, а продолжать сидеть на шее матери больше не мог. Достаточно, что она помогла мне окончить университет, хотя и заочно.
В школе, где я преподавал литературу, меня поначалу восприняли как диковинку, но после того, как мною был организован поэтический кружок, лед начал постепенно таять. На занятиях кружка мы обсуждали стихи обожаемых мною Пастернака и Цветаевой, хотя приходилось приличия ради выслушивать и творения местных рифмоплетов, но это я воспринимал стоически, считая их чем-то вроде издержек производства. Если проблемы и существовали, то были они скорее в том, как увертываться от местных мамаш, которые восприняли мое появление как манну небесную и принялись активно пристегивать меня к своим девицам. По поселку уже кружило, что коли с юга, то непременно денежный мешок, а стало быть, не следует сидеть сложа руки. В разработке девственных залежей я, безусловно, участвовал и не только активно, но и искусно, ловко избегая скандалов и оборачивая местные обстоятельства в свою пользу.
Дорога в школу пролегала через крошечный маслозавод, и его молодая незамужняя директриса, наблюдая за мной из
окошка, сочла, что мне недурно было бы нагулять, как она выразилась, «щечки». Их мы, разумеется, нагуливали не только нощно, но и денно, потому как перед началом трудового дня в красном уголке заводика меня уже ждала полная кружка сметаны прямо из камеры. К сметане прилагалась две-три свежеиспеченные булочки, поступившие из пекарни по соседству, чей технолог периодически устраивала гнус под моим окном:
Я учителя люблю
И учителя хочу,
Но подружки мне судачат,
У него же не контачит.
В обед меня уже с нетерпением ждали в столовой, где раздатчица (одна незамужняя дочь) приветствовала меня двойной порцией второго блюда, а благодаря кассирше (две — на выданье) обед мне вообще ничего не стоил. Что до поварих,
коих Господь девками не облагодетельствовал, то они заключили пари, кто — раздатчица или кассирша — заполучит меня в зятья.
Заведующую книжным магазином Глафиру муж бил смертным боем и, по сплетням, окончательно отвратил от плотских радостей, однако интерес ко мне у Глафиры все-таки был. У меня учился ее сын, образцовый толоконный лоб, которого срочно надо было женить, дабы он чего-нибудь не натворил, а мне тем временем дали понять, что если я буду закрывать глаза на его эскапады, то в накладе не останусь. Я принял предложение более чем охотно, и за стертый матюг стал обладателем «Толкового словаря живого великорусского языка» Владимира Даля, за сокрытие факта курения в уборной — томика Михаила Зощенко, а за улаженный скандал с родителями скороспелой лебедушки из 8-а, которой этот акселерат умудрился на переменке задрать юбку, был удостоен подписки на «Всемирную литературу». Глафира знала, что делала. Книги в ту пору считались едва ли не всеобщим эквивалентом.
К исходу первой года работы в поселке, я влился в новую среду настолько, что однажды вечером даже пошел на танцы.
Это было воспринято как сенсация. Кто-то заорал: «И Хулио с нами!» (вскоре это стало крылатым выражением и неизменно звучало, где бы я не появлялся), кто-то захлопал, а местная рок-группа рванула по такому делу «Мой адрес не дом и не улица…».
Все испортила технолог из пекарни. Она пригласила меня на дамский танец и прижалась к моему животу с таким откровением, что я в панике бежал. 
А дома меня ждало письмо! 
Я с недоумением вертел его, соображая, от кого это может быть, — отправитель А. Тер-Геворкян мне был совсем незнаком, да и в Ленинграде, откуда оно пришло, у меня не было ни души. И только распечатав конверт, я понял, что написала мне Анаит, чьей фамилии я так и не удосужился узнать.
Некоторое время я был в полнейшем отупении, словно это был артефакт, а потом побежал сломя голову на станцию и купил билет на Ленинград. Поезд прибыл минут через десять.
Письмо я читал уже в вагоне. 

2

Анаит снимала угол в шестиэтажном доме неподалеку от Таврического сада. Было раннее утро, и мне приходилось убивать время, расхаживая у телефона-автомата, как по заказу оказавшегося у ее подъезда. За год безвыездной жизни в районном центре я успел отвыкнуть от городских ритмов и чувствовал себя среди бурного людского мельтешения не очень уютно. Чтобы хоть немного прийти в себя, я зашел в подъезд и принялся рассматривать мраморную статую Весны, которую туда для чего-то затащили. Изваяние было довольно убогим, однако мне казалось, что кое-какая символика в нем все-таки имелась. Во всяком случае, для меня. Устав от созерцания весны, я наконец решил позвонить, и ошеломленная Анаит пулей слетела на лифте, и мы, забыв об условностях, к которым привыкли в Баку, целовались, как два школьника, впервые дорвавшиеся друг до друга. Я понимал, что в ее внешности что-то изменилось, притом кардинально, но никак не мог сообразить, что именно, и только нацеловавшись для первого раза вдосталь, внимательно пригляделся и… не увидел косы, которая в Баку была составной частью ее имиджа.
Коса была заменена стрижкой каре, вместе с челкой, закрывавшей треть лба и как бы помещавшей ее лицо в раму, обработанную благородным лаком. Во всем остальном перемен не было, разве что чуточку полноты добавила, и это ей очень даже шло, поскольку сглаживало некоторые угловатости фигуры.
— Я знала, что приедешь сегодня, — шептала она в перерывах между поцелуями. 
— А мне казалось, ты удивилась…
— Удивилась, да. Но все равно знала. Даже на лекции не пошла.
Ее хозяйка, Вера Федоровна, увидев меня, понимающе улыбнулась и ушла к соседке. Вера Федоровна вообще имела свойство все понимать без вопросов, и не столько потому, что заранее знала ответы, сколько в силу мудрой житейской деликатности, сразу располагая к себе какой-то особой ненавязчивой интеллигентностью, хотя и работала простой продавщицей в кондитерской неподалеку. Есть люди, которые интеллигентны не происхождением или образованием, а просто потому, что ими родились. Таким человеком и была Вера Федоровна. Не сомневаюсь, что ей бы удалось дать сто очков форы и педагогам, и психологам, и вообще многим другим умникам в понимании нас с Анаит. Мы, кстати, были поняты ею задолго до моего появления, и в тот день, как только подвернулась возможность, она сказала просто, будто
извещала о приходе соседки:
— Расписаться бы вам надо. А не то опять потеряетесь…  
Возможность подвернулась поздним вечером, когда мы
вышли из комнаты изможденные, будто после восхождения на Эльбрус. Вера Федоровна нажарила нам огромную сковородку
картошки и настоятельно рекомендовала поесть.
Буйствовал май, и ночь была необыкновенно короткой, но мы выползли только к полудню, и Вера Федоровна, пряча
улыбку и заметив, что так можно и отощать, принялась разливать борщ, который только что сварила. Умяв по две порции, мы тотчас же исчезли в комнату, и объявились, когда до отхода моего поезда оставалось полтора часа, волками набросившись на пирожки, испеченные все той же Верой Федоровной.
В тот вечер я так и не уехал, потому как понимал, что отъезд будет на полуслове. Анаит, похоже, чувствовала это тоже, потому как за пирожками вдруг умолкла и даже отвела глаза, испытывая мой пристальный взгляд, и тут во мне то ли лопнуло что-то, то ли вообще взорвалось, только я взял да сказал:
— Завтра пойдем заявление подавать…
— Хорошо, пойдем. Только учти, у меня нет ни платья, ни туфель. И денег тоже нет.
— Деньги найдем. С твоим отцом-то как будем?
Только сейчас мы вспомнили о бакинском скандале и вообще, что кроме нас может существовать кто-то еще.
— Какое значение это имеет теперь? — спросила она.
— Ну, нет, с ним придется считаться.
— Может быть, но побои я ему не прощу.
— И тем не менее без него женитьба будет напоминать побег.
— Для тебя это имеет значение?
— Думаю, это будет иметь значение для тебя...
Если бы я знал тогда, какую ошибку совершаю, настаивая на приглашении Тиграна Саркисовича, то сидел бы, набрав в рот воды, однако мне все-таки казалось, что не пригласить чернокнижника было бы гораздо хуже, чем пригласить. Сошлись на том, что Анаит позовет только Нонну Владимировну, а та пусть решает, брать ли супруга. Правда, в глубине души я все-таки надеялся, что тот встанет в позу и предаст нас анафеме. И это стало моей второй ошибкой, поскольку я посчитал, что проблема решена и настала очередь вопросов, казавшихся гораздо важнее отцовских амбиции.
— Я не хочу, чтобы ты мыла полы и окна.
— Что ты предлагаешь? — удивленно спросила Анаит.
— Сколько тебе нужно к стипендии, чтобы не мыть чужие полы?
— Не считала… Рублей шестьдесят, наверное.
Я сидел на учительской ставке, более чем скромной для одного человека. О том, что она способна выдержать еще и Анаит, речи не было.
— Ну, халтурки рублей на шестьдесят насобирать можно.
— Не сходи с ума…
— Нет, я серьезно.
— А если серьезно, с халтурками не стоит спешить.
— И еще я не хочу, чтобы моя жена жила в общаге, — продолжал я, не обратив внимания на ее слова. — Это я в том смысле, что ты экономии ради можешь уйти от Веры Федоровны. 
— Этого я сама не хочу… 
— И что-то вроде свадьбы придется устроить.
— У отца с матерью просить не буду, — отрезала Анаит.
— Моя мать, кстати, приедет вне зависимости от того, пригласят ее или нет. В крайнем случае, попрошу у нее в долг.
— Ее я почему-то боюсь.
— Если не обращать внимания на детали, с ней можно ладить.
Мы понимали, что разговор идет совершенно сумбурный, но ничего не могли поделать.
— Покажи свои туфли, — сказал я.
Она достала из шкафа пару стоптанных башмачков и протянула их мне.
— Пойдет. Набойки набьем и можно под венец. А платье?
— Подходящего хотя бы приблизительно нет совсем.
— Значит, купим или сошьем…

Загрузка...