Семь лет назад. Овернь, поместье Монфор.
Тишина в Оверни — это ложь. Она никогда не бывает полной. В ней всегда прячется шорох крыльев ночной птицы, шепот листьев над уснувшей рекой или едва уловимый скрип половицы под ногой того, кто забыл, что ему здесь не место.
В ту ночь маленькая Элоди де Монфор спала не в своей постели. Она забралась на сундук у окна, потому что летом в детской было душно, а ставни, которые велела закрывать нянька, пахли старым деревом и солнечным зноем. Элоди было шесть лет, и она уже знала, что мир состоит не из сказок. Мать говорила ей, что мир состоит из долгов. Старых, как эти горы, и кровавых, как закат над Пюи-де-Дом.
Девочка проснулась от того, что тишина треснула.
Сначала ей показалось, что это сон: протяжный, низкий звук рога, похожий на мычание раненого быка. Потом послышался топот — не ритмичный, как на турнире, а хаотичный, тяжелый, будто кто-то огромный растаптывал гравий внутреннего двора, не разбирая дороги. Элоди замерла, прижавшись щекой к прохладному стеклу. Страх пришел не сразу. Сначала пришло любопытство — то самое, за которое ее часто наказывали.
Она просунула пальцы в щель между ставнями и раздвинула их ровно настолько, чтобы прижаться к щеке глазом.
Двор горел.
Это было не пламя костра, не свет факелов, которыми слуги освещали конюшни по вечерам. Это был ад, вырвавшийся на свободу из глубин Оверни. С десяток всадников в черных плащах, на которых не отражался огонь, кружили вокруг колодца. Они не кричали. Они работали молча, с пугающей сноровкой мясников, разделывающих тушу. Элоди видела, как старый конюх, который учил ее держаться в седле, упал на колени, схватившись за стрелу, торчащую из плеча. Его никто не добивал. Всадники просто проезжали мимо, и она видела, как под копытами лошадей хрустят его пальцы.
Но она не закричала. Она забыла, как это делается.
Потому что в центре этого хаоса, посреди двора, залитого маслянистым светом факелов, стояла ее мать.
Изабель де Монфор не бежала. На ней была та самая ночная сорочка из грубого льна, которую Элоди так не любила за колючие швы. Ее темные волосы, обычно заплетенные в тугую косу, рассыпались по плечам, и ветер трепал их так же, как пламя плясало вокруг. Она стояла с гордо поднятой головой, и даже со своего насеста у окна Элоди видела, что мать смотрит не на убийц, а куда-то выше — на звезды, которые еще не успел затянуть дым.
— Мама, — беззвучно прошептала девочка.
В этот момент дверь детской с грохотом распахнулась. Элоди дернулась, но не успела соскользнуть с сундука. Сильные, пахнущие чесноком и хлевом руки схватили ее поперек тела. Старая служанка Марго, та самая, у которой на левой руке не хватало двух пальцев, прижала девочку к своей груди так сильно, что у той перехватило дыхание.
— Молчи, — прохрипела Марго ей прямо в ухо. — Ради крови Господней, молчи, дитя. Они ищут тебя.
— Мама… — попыталась вырваться Элоди.
— Твоей матери уже ничем не помочь. — В голосе старухи не было жалости. Была только та страшная, животная решимость, когда зверь спасает единственного оставшегося в живых детеныша. — Если ты хочешь увидеть рассвет — будешь делать то, что я скажу. Молчать и не дышать.
Марго вынесла ее в коридор, но не к лестнице, ведущей вниз, а в противоположную сторону, к потайной двери, которую Элоди считала просто трещиной в стене. Они скользнули в щель, и девочка на мгновение потеряла ориентиры. Запах сырости, мышиный помет, скрип ступеней, которых она не знала. Они шли вниз, в самое нутро замка, туда, где даже днем царил вечный полумрак.
Снаружи пение рога сменилось новым звуком. Элоди слышала его даже сквозь толщу камня. Кто-то говорил. Нет, не говорил — вещал. Голос был низким, раскатистым, он не перекрывал шум пожара, а словно накладывался на него, делая хаос еще более осязаемым. Она не разбирала слов, но чувствовала, как от этого голоса стынет кровь в жилах. В нем не было гнева. В нем было спокойствие палача, который точно знает, что его ремесло — угодно небу.
Марго вытолкнула ее на воздух за конюшнями. Здесь было темнее, пламя еще не добралось до старых дубов, растущих вдоль ограды. Служанка подтащила Элоди к дереву, которое казалось старше самого замка. Его ствол в основании был расщеплен ударом молнии много лет назад, и в дупле могла бы поместиться даже взрослая женщина, если бы не боялась тесноты.
— Залезай. — Марго запихнула ее внутрь, не спрашивая. — Сиди тихо, как мышь. Не выходи, пока не услышишь моего голоса. Если услышишь чужой — замри и притворись мертвой. Они не трогают мертвых.
— А вы? — прошептала Элоди, хватая служанку за рукав.
Марго посмотрела на нее. В свете далекого пожара ее лицо казалось вырезанным из старого пергамента — морщины глубокими, глаза — бездонными ямами.
— Я пойду молиться, дитя. Нам всем сейчас нужна молитва.
Она ушла, оставив девочку в дупле, среди корней и прошлогодней листвы. Элоди поджала колени к подбородку и замерла. От дерева пахло холодом и разложением. Она слышала, как бьется ее сердце — так громко, что казалось, этот стук услышат всадники.
Но всадники были заняты другим.
Она не знала, сколько времени прошло. Может быть, миг. Может быть, целая вечность. Но вдруг она услышала голос матери.
Это было невозможно. Мать была во дворе. Элоди видела ее собственными глазами. Но голос разносился по округе, ясный и чистый, перекрывая треск пламени и лязг металла. Изабель де Монфор не кричала от боли. Она не просила пощады, не проклинала убийц.
Она пела.
Элоди узнала этот напев. Мать пела его по ночам, когда думала, что дочь спит. Это не была колыбельная в привычном понимании — в ней не было нежности или убаюкивающих нот. Напев был древним, тягучим, он вился вокруг столба дыма, как змея, и звуки его напоминали скрежет камня о камень или шепот высохшей земли, ждущей дождя. Слова были на языке, которого Элоди не понимала, но который отзывался в ее крови странным, будоражащим жаром. Горло сжималось, пальцы немели, а перед глазами плыли алые круги.