1

Мир за окном был выкрашен в пятьдесят оттенков серого, как говорил он. Пятьдесят оттенков серого, и все — мертвые. Я смотрела, как дождь размазывает грязь по стеклу нашей комнаты, превращая город в акварельный кошмар. Наш город. Наша рана. Он дышал смогом и отчаянием, и каждый, кто рождался здесь, с первого вдоха получал свою порцию яда. Ядовитой пыли, ядовитых взглядов, ядовитой надежды, которой не суждено было прорасти.

В этой всепоглощающей серости они были двумя пятнами контрастной краски на выцветшем холсте. Два одиноких призрака, нашедших друг в друге не спасение, но понимание. Мне девятнадцать, и меня зовут Авангарда. Ему — восемнадцать, и он звался Некрос.

Он был ходячей тенью, живым воплощением той тоски, что висела над городом. Депрессия вгрызлась в него когтистыми лапами, выедая изнутри всё, что могло бы напоминать о свете. Его руки, бледные и иссеченные сетью тонких, аккуратных шрамов, были летописью его боли. Каждый рубец — тихая битва, проигранная в одиночку. Он не раз смотрел в бездну, стоя на краю крыши ржавеющего многоэтажного дома, и бездна смотрела в него, зовя за собой, обещая покой, которого не могло быть в этом мире.

А я… Я была его единственной нитью, связывающей с реальностью, что он так ненавидел. Замкнутая, тихая, я видела его боль как никто другой. Моей единственной, отчаянной целью стало его спасение. Я хотела вытащить его, вырвать из лап невидимого чудовища, пожиравшего его изнутри. Но моя любовь была болезненной, слабой, лишенной здоровой доли эгоизма. Я соглашалась. Всегда соглашалась. Даже когда моё молчаливое чутье кричало, что путь ведет в пропасть. Моя собственная воля была сломлена необходимостью быть для него всем. Я была эхом его тихого голоса, тенью его тени.

Я чувствовала его дыхание у себя в затылке. Тяжелое, ровное. Он спал, прижавшись к моей спине, как будто и во сне искал защиты от чего-то, что жило внутри него. Я осторожно повернулась и приподняла край рукава его пижамы. Свежий порез, алый и злой, выделялся на бледной коже, похожей на старый пергамент. Рядом — десятки других. Шрамы, которые были его дневником, летописью боли, которую он не мог высказать словами.

Он проснулся от моего прикосновения. Его глаза, цвета мокрого асфальта. В них не было ни сожаления, ни стыда. Только бесконечная, всепоглощающая усталость:

— Не надо так на меня смотреть, — его голос был хриплым от сна. — Как на больную собаку.

— Я не смотрю на тебя как на собаку, — прошептала я, проводя пальцем по неповрежденному участку кожи рядом с раной. — Я просто… не знаю, как помочь.

— Никак, — он сел на кровати, спиной ко мне. Его позвоночник выпирал бугорками. Он был таким хрупким. — Здесь никому нельзя помочь. Это место высасывает всё. Даже желание жить. Особенно желание жить.

Он говорил это без эмоций, констатируя факт. Как о погоде. Сегодня пасмурно, с вероятностью суицидальных мыслей к вечеру.

Мы вышли на улицу. Город встретил нас своим привычным смрадом и гулом. Где-то далеко кричала сирена скорой — обычный саундтрек. Люди шли мимо, опустив головы, никто ни на кого не смотрел. Быть незаметным — значит выжить.

Мы зашли в наш "подъезд" — заброшенный дом на окраине, где никто не искал ничьих глаз. Он достал из кармана сплющенную пачку сигарет, предложил мне. Я молча взяла. Дым был едким и горьким, он обжигал горло, но хотя бы это было какое-то чувство. Хоть что-то.

— Родители опять, — внезапно сказал он, не глядя на меня. — Отец сказал, что мне надо "взять себя в руки". Как будто я рассыпался на кусочки и их просто нужно собрать. Мать молчала. Её молчание всегда громче любого крика.

Я прижалась к его плечу. Холодная ткань куртки, запах табака и его несмываемой тоски.

— Они не понимают, — сказала я, и это была самая бесполезная фраза на свете.

— Они не хотят понимать, — поправил он. — Им так проще. У них есть проблема по имени "сын". Им не нужна такая штукенция. Им нужна проблема, которую можно игнорировать.

Он бросил окурок, раздавил его каблуком старых кед. Движение было резким, злым.

— Иногда я думаю, что если бы я действительно это сделал, они бы наконец увидели. Увидели бы меня. Хотя бы мой труп.

— Не говори так! — вырвалось у меня, и голос дрогнул. — Пожалуйста...

Он посмотрел на меня, и в его глазах на мгновение мелькнуло что-то теплое, почти живое. Он потянулся и коснулся моей щеки.

— Ладно. Не буду. Прости.

Но я видела, что эта мысль уже поселилась в нем, как червь, точащий изнутри. Она была с ним всегда, просто сейчас она проснулась и была голодной.

Потом появилось Нечто. Сначала — бутылка какого-то дешевого вина, от которого слезились глаза и сводило желудок. Мы пили ее на крыше того самого завода, нашего собора из ржавого железа и разбитых стекол. Мир внизу плыл, превращаясь в безразличное пятно.

— Смотри, — он сказал, и его пальцы сплелись с моими. — Они там, внизу, как муравьи. Бегут туда-сюда, думая, что их жизнь имеет значение. А мы здесь. Мы над всем этим.

В его голосе была гордость. Гордость изгоев, нашедших свое королевство на свалке. В ту ночь он не резал себя. В ту ночь он целовал меня, и его поцелуи были такими же отчаянными, как и всё в нем. Мы цеплялись друг за друга, как два утопающих, и это было похоже на любовь. Самую болезненную и единственную любовь на свете.

Но вина скоро стало мало. Оно перестало спасать. И тогда один из таких же, как мы, парень с пустыми глазами, предложил нечто «крепче». Нечто, что могло "снести башню" и "унести подальше".

Я помню, как сжала его руку:
— Не надо. Пожалуйста.
Он посмотрел на меня. Не с упреком, а с бесконечной жалостью:
— А что нам терять, Ава? — спросил он тихо. — Нас здесь нет. Давно нет. Давай хоть ненадолго почувствуем, что мы где-то еще.

И я, не хотя, согласилась. Потому что мое "нет" означало бы оставить его одного в этом полете. А я не могла. Я должна была лететь рядом, даже если знала, что мы летим в пропасть.

Первый укол был адом и раем одновременно. Мир взорвался калейдоскопом чудовищных и прекрасных видений. Мне казалось, я слышала, как стонет металл завода, как плачут старые стены. Я видела его лицо — искаженное, прекрасное, освобожденное. Он смеялся, и его смех был похож на звук бьющегося стекла.

Загрузка...