Всё началось, когда Голецкий замолчал. Он точнее прочих смог разглядеть момент, когда армия началась, и с прошлой жизнью уже было покончено. Глядя то в темноту за окном, то на отражение нашего купе в нём, он думал о грядущем и минувшем. Будущее ждало по ту сторону ночи, а прошлое уносилось во мрак под стук колёс поезда. Его круглые, блестящие глаза смотрели на мир вокруг с видом глубочайшего замешательства, а в голове крутилась одна и та же бестолковая мысль: «И чё теперь?..»
У остальных ребят всё было в порядке. Деревенские парни кайфовали. Они впервые уехали так далеко от дома, впервые прокатились на поезде, впервые увидели столицу, и теперь мчались навстречу новым открытиям и впечатлениям. Особенно предвкушал новую жизнь Батонов. Он вырос в сельском приюте и мало хорошего повидал за свои годы. Повестка от военкомата стала для него билетом во что-то лучшее: в другой мир, где он отыщет много интересного и получит шанс по-новому проявить себя. Батонова распирало от чувств, и болтал он без умолку.
Дверь в купе отворилась. Перед нами появился Капитан. Мы затихли.
– Через пятнадцать минут на выход, – объявил он.
Мы молча кивнули, и только Батонову захотелось что-нибудь сказать.
– Наконец-то, товарищ капитан! У меня срака уже квадратная, товарищ капитан! Булки ноют!
Мы посмеялись. Посмеялся и Капитан.
– Смейтесь, смейтесь пока. Завтра не до смеха будет.
После этих слов Капитан ушёл, оставив дверь открытой.
– В лифте чё-ли родился, ёпп, – вполголоса сказал Батонов, встал и захлопнул дверь.
– Ты чё так громко-то? Вдруг услышит, – прошептал Тихонцев.
– Да и ну его, чё? Мы ж не в армии пока ещё, чё он мне?
Мы снова загалдели, и только Голецкий всё так же молчал. Старая мысль в его голове сменилась новой. «Пятнадцать минут. Пятнадцать минут... Пятнадцать минут!»
На привокзальной площади нас ждал зелёного цвета автобус. Рядом с автобусом стоял и курил зелёного цвета прапорщик. Фонари высвечивали во мраке только его силуэт. Лица видно не было. Когда он затягивался, огонёк сигареты чуть подсвечивал его подбородок и нос. Глаза прапорщика оставались в тени.
Капитан велел нам ждать. Он поздоровался с прапорщиком и передал ему бумаги на нас. Они поговорили о чём-то, а потом пожали руки, и Капитан ушёл. Прапорщик сделал последнюю затяжку, выкинул окурок и дал команду:
– В автобус, в колонну по одному, заходим.
Мы ехали, сквозь холод, слякоть и ночь. Дорога была ровной, и водитель гнал с ветерком. За весь путь прапорщик заговорил с нами только один раз.
– Все из одного военкомата? – спросил он.
– Так точно! – ответили мы.
– Судимые есть?
– Так точно! – ответил Отцепин.
Прапорщик усмехнулся, достал новую сигарету и закурил.
– Двадцать два дебила... – сказал он, задумчиво глядя в окно.
Нас доставили в часть, высадили, завели в казарму и усадили в комнату досуга, с ударением на первый слог. Выглядела она как учебный класс в школе: три ряда парт, скамейки за партами и трибуна перед партами. Прапорщик встал за трибуну и стал вводить нас в курс дела.
– Так, знач щас. Щас делаем следующим объазом. Достаём все телефоны, звоним ъодителям. Звоним, пишем – всё ъавно. Ъядовой Анукаев ъаздаст вам каъточки с инфоъмацией. Там будет адъес части, мой номеъ телефона и номеъ замполита. Доводите эту инфоъмацию до ъодителей, и, если какие-то вопъосы – пусть звонят напъямую мне. МНЕ! Это понятно?
– Так точно!
– Всё, пять минут, въемя пошло.
Прапорщик картавил. Досадное дело, когда ты п-р-рапор-рщик, и фамилия у тебя Гр-р-решин.
Мы звонили матерям, отцам и жёнам в последний раз перед тем, как с головой погрузиться в новую реальность. Один только Батонов сидел и с хмурым видом листал фотографии каких-то девок в купальниках. Звонить ему было некому.
– Так, всё, заканчиваем, – объявил прапорщик. Комната досуга стихла.
Мы выключили телефоны и положили их в сумки, в которых лежали личные вещи и недоеденные остатки прощальных гостинцев от родных. Часть вещей нам должны были оставить, а с частью из них мы прощались навсегда.
– Сумки тепеъь кладём во-о-он в тот угол, и...
Прапор остановился, услышав какой-то звук. Мы тоже его услышали. То были тихие всхлипы Голецкого, закрывшего лицо руками и плакавшего за партой в первом ряду. Бедняга совсем расслабился.
– Ты чё это? Дома чё-то случилось? – спросил прапорщик.
Голецкий покачал головой.
– А что такое-то?
Голецкий не мог ничего ответить: его душили слёзы.
– Гъустно поди, да? Домой охота?
Голецкий радостно кивнул и даже немного успокоился. Ему показалось, будто прапорщик проявляет участие, и что если сейчас выложить ему всё, то прапорщик выслушает и поймёт. А может – и домой отправит! Переборов страх и боль, державшие его за горло, Голецкий выдавил:
– РОТА, ПОДЪЁМ!!!
Мы встали с коек, зевая и потягиваясь. Хотелось ещё поспать. Одеваться было неохота. Но деваться было некуда.
К нам приставили солдат, которые подгоняли нас, орали и наперебой приговаривали:
– БЫСТРЕЕ, МОЛОДЫЕ ЛЮДИ!
– ЖОПОЙ ШЕВЕЛИ, ТОВАРИЩ СОЛДАТ!
– ВЫ ЧЁ, СУКА, ОМУЛИ?? ОЧАРОВАЛИСЬ?! ДАВАЙ, ДАВАЙ, ДАВАЙ, В ТЕМПЕ!!
Одного солдата мы уже знали: рядовой Анукаев. Вид у него был безучастный, но орал он громче всех. Остальных мы видели впервые. Все они были одеты иначе, чем мы: на нас была форма сплошного тёмно-зелёного цвета, а они носили камуфляж. Мы не знали, кто они, и решили, что это контрактники. Такие же, как прапорщик Грешин, только рядовые.
– РОТА, СТАНОВИСЬ НА ЦЕНТРАЛЬНОМ ПРОХОДЕ, ФОРМА ОДЕЖДЫ НОМЕР «ЧЕТЫРЕ»!
Мы не знали, что делать: строиться или продолжать заправлять кровати. И что такое «форма одежды номер четыре» мы тоже не знали.
– Поживее, поживее, господа, встали в стъой! – сказал прапорщик Грешин. Мы побросали одеяла на койки и выстроились в шеренгу.
Голецкий тоже был в строю. Никто не помнил, как вчера ночью он вернулся из комнаты досуга с ударением на первый слог. И уж тем более никто не знал, чем закончилась его беседа с Грешиным. Но теперь он стоял вместе с нами, и лицо его больше не было похоже на дряблый и горький мармелад. Нос его больше не болтался неприкаянно, как вялая писька, щёки уже не были мягкими и жирными, а глаза не сочились слезами. Он выглядел так, словно был высечен в ледяной глыбе. Он был готов нести службу, он был готов взять себя в руки и затянуть фигуральный пояс как следует, предварительно начистив фигуральную бляху. Он был готов.
Прапорщик Грешин был рад свалившейся на его голову учебной роте в той же степени, в какой мы были рады свалиться на голову прапорщика Грешина. Он об этом не просил. Мы об этом не просили. Но вот мы здесь, а он – перед нами.
– Сбежать отсюда не получится, – говорил он, – А если надумаете сбежать – бегите без оглядки, потому что, если вас найдут и веънут ко мне – вам пиздец.
За пределами казармы при свете дня мы ещё не были, а вчера ночью, после автобуса, мы не успели толком ничего разглядеть. Судя по виду из окон, часть окружал сплошной хвойный лес, и одному Богу было известно, в какую сторону через этот лес нужно бежать, чтобы выйти к ближайшему городу.
– Одному мне известно, в какую стоъону чеъез этот лес нужно бежать, чтобы выйти к ближайшему гоъоду, – читал наши мысли Грешин, – Вам не известно ни-ху-я. Поэтому кто надумает сбежать, тот либо умъёт в лесу от голодной смеъти, либо будет пойман мной. А уж я-то вам устъою полную жопу огуъцов. Вопъосы есть?
– Никак нет!
– Так, значит, щас завтъак. Потом все остальные меъопъиятия. Дневальный, команду!
– РОТА, СТАНОВИСЬ НА ЦЕНТРАЛЬНОМ ПРОХОДЕ ДЛЯ СЛЕДОВАНИЯ НА УТРЕННИЙ ПРИЁМ ПИЩИ, ФОРМА ОДЕЖДЫ НОМЕР «ПЯТЬ»!
Мы опять не поняли. Что ещё за «номер пять»?
– Вы чё, оглохли? ФОЪМА ОДЕЖДЫ НОМЕЪ «ПЯТЬ»!!!
Про «номер пять» за всех осмелился спросить Отцепин.
– Товарищ прапорщик, разрешите уточнить? Как понять «номер пять»?
У прапорщика Грешина выпучились глаза. Казалось, они вот-вот вывалятся, упадут на пол и шмякнутся о плитку с дурацким звуком «птфсчкхх».
– ФОЪМА НОМЕЪ «ПЯТЬ» – ЭТО ПУХОВИЧОК, ПЕЪЧАТОЧКИ И ШАЪФИК, ТОВАЪИЩ СОЛДАТ!!! НАДЕВАЙТЕ КУЪТОЧКУ И ПАДАЙТЕ В СТЪОЙ!!!
Теперь всё стало ясно: существует градация форм одежды. То есть то, как солдат одет, можно описать одним номером. Номер «пять» означает максимум элементов одежды на солдате: бушлат, шапка, перчатки и всё прочее. Номер «четыре» – это то, как солдат должен выглядеть, находясь внутри помещения: китель, брюки, шапка и всё, что предусмотрено к ношению под ними. Номера «три», «два» и «один» пока были для нас загадкой, на разгадку которой мы имели в запасе целых триста шестьдесят пять дней.
– Ъавняйсь. Смиъно. Нале-во! Спъава, в колонну по одному на выход шагом маъш!
На улице, у крыльца казармы, мы построились так, как строились на сборном пункте и на перроне вокзала, когда нас сопровождал Капитан. Анукаев нас чуть поправил, но в целом мы, вроде бы, всё сделали верно.
Вышел Грешин и дал команду:
– Становись. Ъавняйсь. Смиъно. По напъавлению столовой, с места шагом!.. Маъш!
До столовой было около ста метров через плац. Шли мы недолго. Всю дорогу прапорщик критиковал наш строевой шаг.
– Н-нда-а. Это пиздец, товаъищи! Чуешь, Анукаев, какая ъабота вам пъедстоит?
– Так точно, товарищ прапорщик. Чую.
– Чеъез месяц это говно должно ходить как на паъаде, понял?
– Так точно, товарищ прапорщик. Понял.
Мы пришли.
– На месте!.. Стой!
Мы встали. Прапорщик зашёл в столовую, узнать, можно ли нас заводить внутрь. Минут пять его не было, и мы стояли снаружи вместе с Анукаевым. Он не разговаривал с нами. Мы не разговаривали с ним.
Вышел прапорщик.
«Раз»
«Раз»
«Раз-два-три»
За первую неделю курса молодого бойца, или КМБ, мы в совершенстве овладели навыком счёта от одного до трёх. Мы научились заправлять кровати так, чтобы от натянутых поверх них пледов отскакивала монетка. Научились быстро строиться, быстро одеваться и раздеваться. Теперь мы знали, что шапка должна быть выше уровня бровей ровно на два сантиметра, кокарда на шапке должна быть выровнена строго по уровню носа, а замок на кителе должен быть расстёгнут до уровня верхнего шва нагрудных карманов. Всё это было очень важно, и мы этому следовали.
Но для кого-то это казалось слишком сложным. Голецкий, как ни старался, не мог встроиться в армейскую действительность. Ходить в строю у него не получалось. Он медленно одевался, медленно раздевался и не мог должным образом заправить свою кровать. Доставалось из-за этого всем.
– Упор лёжа принять! – звучала очередная команда в честь рядового Голецкого.
– Голецкий, сука! – говорил на это Батонов, озвучивая общую мысль.
«Упор лёжа» означал массовые отжимания за чью-нибудь провинность. В армии всё устроено так, что за одного отстающего отдуваются все. Таким образом ответственность за перевоспитание отстающего перекладывается с плеч командиров на плечи коллектива. Если кто-то собьёт шаг в строю, весь взвод останется без перекура. Если кто-то плохо заправит кровать, вся рота вместо послеобеденного отдыха будет учиться заправлять кровати, пока самый последний тупица не наловчится натягивать одеяло. Если кто-то просто сделает какую-нибудь хрень – кашлянёт там или засмеётся в строю – «Упор лёжа принять!» для всех, кто в этом строю находится.
Сначала мы все были дзен-буддистами. Старались помнить, что Голецкий не виноват в том, что он – Голецкий. Не виноват он и в том, что нас наказывают командиры отделений. Мы старались помнить, что злиться мы должны на наказывающего, а не на того, за кого нас наказывают. Но с каждой новой расправкой-заправкой кроватей наша дзен-буддистская мудрость мало-помалу улетучивалась, пока, наконец, не исчезла без следа. Все мы были из разных миров, с разным жизненным опытом. Но все мы одинаково ненавидели Голецкого за то, что он такой бестолковый мудак.
Так или иначе, накосячить за первую неделю успели все. И все переживали это по-разному. Тихонцев, например, отвечал на любой укор в свою сторону такой сальной улыбкой, что все претензии командиров попросту проскальзывали мимо него.
С Отцепиным был забавный случай. Как-то раз за его громкие разговоры за обедом нас всех подняли с мест и объявили, что, мол, есть мы теперь будем стоя. Мы и стали есть стоя: что поделать, есть-то хочется. А Отцепин не стал.
– Чё не ешь, товарищ солдат? Не голодный? – издевательски спрашивал его Анукаев.
– Товарищ рядовой, я ж не лошадь, чтобы стоя кушать.
– А остальные, значит, лошади? Раз из-за тебя стоя жрут?
– Ну, это их выбор.
Итого, если вдруг случалось так, что нас наказывали за Отцепина, то на Отцепина мы не злились. В таких ситуациях мы предпочитали думать, будто страдаем за правое дело.
Ну, а с Батоновым всем всё было ясно: наказывать его одного бесполезно – он и тысячу раз отожмётся, если ему скажут. Сдохнет, но отожмётся. Наказывать всех за него тоже бесполезно: никто ему и слова плохого не скажет. Оставалось только потешаться над его косяками. И это работало: Батонов смущался и больше не повторял того, за что его хотя бы однажды высмеяли.
Всё шло своим чередом. Мы потихоньку ко всему привыкали. Привыкали есть по расписанию, привыкали к командам и построениям, к тому, что всегда надо ходить строем. Сложнее всего было привыкнуть срать по расписанию: либо вечером, либо никогда. На вечернюю гигиену отводилось десять минут. За это время нужно было успеть побриться, помыть ноги и посрать. Если повезёт – успеешь ещё и почистить зубы. Всю первую неделю мы пренебрегали сраньём, но вот, на шестой день в войсках нас пропёрло. Мы тактически заняли позиции на толчках и открыли огонь из всех орудий. Вонь стояла такая, словно сами небеса рухнули на землю, накрыв собою разверзшуюся преисподнюю. Архангелы и всадники апокалипсиса сливались в экстазе финальной битвы за души праведников и грешников, пока из нас выходило то, что мы ели ещё в поезде, по пути сюда.
Туалетную бумагу нам выдавали согласно уставной норме: один метр шестьдесят сантиметров в сутки на человека. Этого не хватало, чтобы насухо вытереть жопу. Но нас это не смущало. Мы потели. Воняли салом и тряпками. Но нас это не смущало. Мы все учились мириться со своим положением и с мыслью о том, что весь следующий год наши тела будут принадлежать нам только наполовину. А раз так, то и вонь, и грязная жопа – это уже наполовину не наши проблемы.
В конце недели нас отвели в баню и дали десять минут, чтобы помыться. Баня представляла собой огромную комнату, из стен которой торчали душевые смесители. Из смесителей непрерывным потоком лилась горячая вода. Всё помещение застилал непроглядный пар. Температуру воды можно было регулировать, но нас и горячая устраивала. Мы варились под струями кипятка и тёрли себя казёнными мочалками из несессеров, соскребая чёрные катышки застарелого пота. После нам выдали чистое, пахнущее морозной свежестью нательное бельё. Потом, после бани, нас отвели в курилку, где мы курили, чувствуя себя при этом живее всех живых.
Всё это было в субботу. В субботу же нам выдали телефоны, чтобы мы могли позвонить домой и рассказать, как прошла наша первая неделя.
На следующий день два других курсанта учебной роты смогли запомнить страничку рукописного текста с обязанностями дневального. Всех вместе нас поставили в первый в нашей жизни наряд по роте.
Заступать мы должны были вечером. По словам Зублина и Анукаева, стоять в наряде с воскресенья на понедельник – это наполовину рассос, наполовину затяг. Рассос – значит очень легко. Затяг – очень трудно. Самая трудная трудность, к которой нас в два рта готовили Зублин с Анукаевым – это вовремя, громко и чётко подать команду «СМИРНО!» при входе в расположение командира роты. Если подашь её не вовремя, негромко и нечётко, то командир роты расстроится, надуется на всех, махнёт рукой и уедет обратно домой.
Командиром учебной роты был капитан Максимушин. Кроме того, что фамилия его Максимушин, и в звании он капитан, больше мы ничего о нём не знали. Зублин с Анукаевым говорили, что он жосский. Даже ёбнутый в какой-то степени. В какой – это нам только предстояло выяснить.
Дежурным по роте вместе с нами заступал рядовой Брус. Брус был писарем мостовой роты – родной роты прапорщика Грешина. Мы о нём ничего не знали, но с виду он был приятнее Зублина и Анукаева: не орал, не матерился, не тряс своими дембельскими мудями перед нашими неумытыми потными рожами. А Зублин с Анукаевым это любили. Зублин – в большей степени.
– Чё, пацаны, сколько до дома? – мог ни с того ни с сего спросить Зублин.
– Триста пятьдесят семь, – отвечали мы.
– Уууу!.. А мне вот сто семьдесят.
«Вот это ты классный парень!» – думали на это мы.
– Приду домой – натрахаюююсь!..
«Молодец! Мо-ло-дец!» – думали на это мы.
– А вы ещё здесь будете, прикинь?! То есть погоди… это получается… так, триста пятьдесят на сто семьдесят… бля, чё это будет?..
– Два с чем-то, – подсказывал Анукаев.
– Два с чем-то! Это ещё два с чем-то раза по сто семьдесят им, прикинь?!
«Н-да, тяжела наша доля. Но мы всё равно рады за тебя!» – думали на это мы.
За окнами стоял очередной хмурый декабрьский день. Ветер гнал надутые снегом серые облака и теребил верхушки сосен. Сосны – это всё, что мы видели из окон. Огромный, дремучий сосновый бор, окружавший нас со всех сторон и простиравшийся на долгие, долгие, долгие километры, дни и месяцы. Было тепло. Снег таял, таял, но никак не мог растаять.
В такие моменты все мы становились немножечко Голецкими.
В шесть часов новосуточному наряду пришла пора выходить на плац. Мы и вышли. Там нам надо было построиться фронтом на трибуну. Мы и построились. Потом к нам вышел дежурный по части.
– Здравствуйте, товарищи!
– мЭбу бэЭбу бэбЭбу барабУб – промычал строй, в котором каждый по отдельности говорил: «Здравия желаю, товарищ капитан».
Потом дежурный ходил и осматривал заступающих в наряд. У тех, кто выглядел тупым, он на всякий случай спрашивал обязанности.
– Обязанности знаешь?
– Т-т-так точно, т-т-тащ капитан!..
– Доложи.
– Дневальный по парку обязан… он… осуществляет, значит…
– Охуенно! Молодец! Лучший боец галактики! После отбоя придёшь в штаб, доложишь ещё раз. Понял?
– Т-т-так точно, т-т-тащ капитан…
Потом этот капитан подошёл к нам. Он посмотрел на нас так, словно нас нет. Потом он посмотрел на Бруса и спросил:
– Свежие?
– Так точно, товарищ капитан, – ответил Брус.
– Обязанности знают?
– Так точно, товарищ капитан.
– Ладно, верю.
Дежурный по части ещё немного походил между шеренгами, после чего строй сомкнулся, и мы прошли по плацу торжественным маршем под стук барабана. Потом ушли в роту, нести службу в новом для нас амплуа.
Дело было нехитрое. Мы условились сменять друг друга на тумбе каждый час. В перерывах мы ходили-бродили по помещениям роты и поддерживали порядок. Или делали вид, что поддерживаем порядок. Ближе к отбою Брус поручил мне заполнить журналы термометрии и инструктажа техники безопасности.
– Альпаков! – сказал он.
– Я! – ответил я.
– Писать умеешь?
– Так точно!
– Хочешь побыть писарем?
Мне понравилось, как это звучит, и я ответил:
– Так точно!
– Тогда заполни эти журналы. Щас покажу, как. Посидишь заодно, покайфуешь.
Кто-то из ребят сменил меня на тумбе, и мы с Брусом уединились в учебном классе, где Брус познакомил меня с интимным процессом заполнения внутренней документации.
– Короче, смотри. Термометрия. Здесь ты пишешь фамилию солдата, напротив неё – температуру. Такая, чтоб была ниже тридцати семи. А рядом – подпись.
– Чья подпись?
– Ответственного по подразделению.
– И чё, мне прям за него расписываться?
Следующий день был ознаменован визитом в роту капитана Максимушина. Когда он пришёл, я стоял на тумбе, и мне посчастливилось подать в его честь торжественное и громогласное:
– СМИРНО!!!
– Фу, блядь, воняет как в свинарнике. Вы чё их, не моете? – спросил Максимушин подскочившего к нему рядового Бруса.
– Так это… ну, товарищ капитан, ну… баня по субботам, как положено.
– Баня-ебаня!
Максимушин прищурился и испытующе посмотрел на Бруса.
– Так… так точно, товарищ капитан.
– Доклад где твой? – спросил Максимушин.
– А… кх-м… Товарищ капитан, за время вашего отсутствия происшествий не случил…
– Вольно.
– ВОЛЬНО!!! – продублировал я, всё так же торжественно и громогласно.
– Хули ты так орёшь?! – возмутился Максимушин.
– Виноват, товарищ капитан! – ответил я.
– Хуи-новат!
Я был очень рад, что после своего пассажа он не удостоил меня испытующим взглядом. Иначе я был бы уничтожен.
Максимушин знакомился с ротой, пока я стоял на тумбе, а двое других дневальных шуршали мётлами и швабрами где-то в районе комнаты досуга с ударением на первый слог. Дело было после завтрака. Максимушин ходил по центральному проходу взад-вперёд, заложив руки за спину и выгнув грудь колесом, и вещал о недалёком будущем.
– Имейте в виду, ёптеть. Скоро у вас присяга. Через три недели. Где-то в середине января. Важнейший момент в вашей уёбищной жизни, ёптеть. Приедут ваши мамки-шмамки, будут на вас смотреть. И если вы не сможете торжественным маршем пройти, как положено, вы опозорите не только себя как военнослужащих, но и всю часть. За такое кара будет жестокой. Это понятно?
– Так точно! – отозвался строй.
– Хуёчно, ёптеть!
После этой пламенной речи и ещё нескольких других пламенных речей Максимушина, учебная рота отправилась сбивать ноги о плац до самого обеда. Максимушин тоже ушёл, и в расположении остался только наряд во главе с дежурным Брусом. В помещениях был наведён полный порядок, и настало время нам делать вид, будто мы чем-то заняты. Другой свободный дневальный и я взяли с собой одну метлу на двоих и спрятались в спальном расположении. Там мы сидели на прикроватных табуретах и ловили момент.
– Триста пятьдесят шесть.
– Ага.
– Даже, по сути, триста пятьдесят пять: сегодня можно уже не считать.
– Ага.
– Быстро всё-таки в наряде время пролетело.
– Угу.
– Как-то даже и не заметил. Хопс, и уже обед. А там и ужин. А там и отбой.
– Н-да.
– Завтра втухать на строевой будем.
– М-де.
– Да чё ты всё «ага» да «ага»?
– Не знаю. Тоскливо мне как-то.
– Накатило?
– Ну.
– Бывает. На меня тоже иногда накатывает.
– Да на всех накатывает, я думаю. Даже вон, на Батонова. Но ничё. Дослужить-то уж надо, раз начали.
– Ага.
В шесть часов вечера наш наряд закончился. На наше место заступили трое других ребят, сумевших выучить обязанности, а Бруса на посту дежурного по роте сменил рядовой Зублин.
Во время вечернего перекура после ужина мы ощутили себя настоящими звёздами. Все сгрудились вокруг нас, точно паства вокруг прорицателей, желая узнать подробности о наряде. Что это вообще? Как это? Что нужно делать? Легко ли? Каково стоять с Брусом? И всё такое. Мы отвечали на всё, едва успевая курить.
Я обратил внимание на Голецкого, который всё это время стоял в стороне. Ему, похоже, наша мудрость была до фонаря, и разбираться он ни в чём не желал.
По возвращении в роту мы снова были усажены в комнате досуга для занятия всякой хренотенью и выслушивания историй рядового Зублина, который вместо того, чтобы нести службу в наряде, как положено, предпочитал провести время в нашем обществе.
– Ну чё, пацаны, сколь до дома?
«Ну, начинается», – думали на это мы.
И так весь вечер.
Перед отбоем нас ждало необычное мероприятие. К нам должна была прийти медсестра и осмотреть нас, раздетых по пояс, на предмет чего-нибудь нездорового. Когда она вошла, мы уже стояли разомкнутым строем на центральном проходе. Она мерила нам температуру электронным термометром и осматривала наши тела. Мы осматривали её. Она даже пахла по-другому: я бы назвал это запахом жизни. Она улыбалась, и лицо её было полно участия.
– Ну что, ребята, жалобы какие-то есть? – спросила она, закончив своё дефиле с градусником.
Мы молчали.
– Товарищ сержант, разрешите обратиться из строя, рядовой Голецкий.
Как по команде мы повернули лысые головы и в двадцать пар глаз посмотрели на Голецкого.
– Да, что такое?
Каждый вечер перед сном мы мыли ноги холодной водой. Это было обязательно. Сначала в этом было мало приятного, но потом мы привыкли. Мы вообще ко многому привыкли. Привыкли вставать в шесть утра, одеваться и в шесть ноль пять бежать вниз, на плац, на утреннюю зарядку. Мы привыкли бриться против роста щетины, привыкли сбривать лишний пух с шеи так, чтобы на затылке оставалась ровная линия волос, называемая «кантиком». Привыкли резко и синхронно поворачивать головы в строю всякий раз, когда звучит команда «Равняйсь!» – привыкли вообще всё делать синхронно. Мало-помалу, мы прощались со своей прошлой дряблостью, бесформенностью и шарообразностью и приобретали кубическую, единую, стандартную форму, которую из нас – хотели мы того или нет – должен был вылепить всемогущий устав.
Толстяки худели. Их жир либо превращался в мышцы, либо пошёл нахер, козёл! Тощие ребята набирали вес: масло, сливочное масло и пельмешки с маслом делали своё дело. Парни со спортивным телосложением тоже менялись: в начале КМБ их мышцы напоминали воду в пакетиках, теперь их сиськи и пресс были высечены из дерева. Мы становились одинаковыми. Ещё немного, и нас было бы не отличить друг от друга. И, как ни парадоксально, именно в этот момент личности наши, освобождённые теперь от всех гражданских понтов и шелухи, просились наружу.
В середине второй недели состоялось наше первое знакомство с оружием. Познакомил нас с ним заместитель командира учебной роты, старший лейтенант Рабок.
– Р-няясь! Сырна!
Рабок любил поесть и жрал всё, что плохо лежит. Если в слове плохо лежали буквы – он и их жрал, выплёвывая всё то, что не мог прожевать.
– Знач, это – оружие. Автомат, знач, Калашникова. Прошу, знач, любить и жаловать.
После знакомства – первое свидание и первые прикосновения. Каждому из нас дали по автомату без магазина, чтобы мы почувствовали на себе вес оружия и привыкли к нему.
– Знач, товарищи солдаты, обращаю ваше внимание! Автомат Калашникова – это не тёлка. Его не надо бояться.
– А тёлок, стало быть, надо? Хы-хы-хЭ, – неожиданно для самого себя пробасил из строя Отцепин.
– Это кто сказал?
– Рядовой Отцепин. Виноват, товарищ старший лейтенант, больше не повторится.
– Упор лёжа, Отцепин. Толкнуть землю два раза по пятьдесят раз. Рядовой Зублин, посчитайте.
– Есть, та-щ старшльтенант!
– В общем… В том смысле, что не надо бояться, знач… понимаш… дёрнуть где-то там. Ущипнуть. Пиздануть как следует. Все движения с автоматом Калашникова, знач, делаются резко, дерзко и как в последний раз. Это понятно?
– Так точно!
После первых прикосновений и робких попыток станцевать первый медляк – сразу к делу. На наших глазах Рабок достал из штанов очки, надел их на нос и принялся разбирать свой автомат по составляющим.
– Это, знач, шомпол. От-так вот мы его, х-хаха! Н-на, сука! От, хорошо! Теперь вот это, знач, пламегаситель. А это, сзади, крышка ствольной коробки. Встаём, жмём вот в эту точку и потом со всего маху, во-от сюда – ЕБЛЫКС!!! От-так, засадил, пошла, с-сука!
Позже мы закрылись в учебном классе и попробовали проделать со своими автоматами всё то же самое. Рабок наблюдал за нами и давал советы.
– Не так! Куда ты его суёшь? Да в руку не бери, тут же смазка на нём, ёбана рот! Засади и зафиксируй, чё ты с ним играешься, понимаш?
Лысенький и толстенький старлей скакал козликом от парты к парте, стараясь уследить за всем. Нас это дело быстро утомило, и мы хотели, чтобы всё уже побыстрее закончилось.
Когда всё закончилось, нас отвели на перекур. Автоматы остались в классе: лежать покойно и ждать, пока мы передохнём и снова придём с ними повошкаться.
Затем последовала уже отработка строевых движений с оружием, уже на плацу.
– Знач, при команде «Рнясь!» с оружием в строю вы, знач, выполняете все те же действия, что и без оружия, понимаш. Но по команде «Сырна!»… Внимательно, знач, послушайте и запоминайте, это важно будет!.. По команде «Сырна!» надо не просто повернуть голову в исходное положение, понимаш. Надо ещё и положить левую… Ле-Ву-Ю!!! руку на цевьё. Делать это нужно р-р-резко, жёстким хлопком, чтобы автомат издал, понимаш, характерный звук. Такой: «клик!» И этот «клик!» я хочу слышать от вас, понимаш, красивый и одновременный. Вопросы?
– Никак нет!
– Знач, пробуем. Р-РНЯСЬ!
Синхронный поворот бритых голов вправо.
– СЫРНА!
«Клик, пуЛьк, блемБ»
– Вот это, понимаш, полная хуйня. Пробуем ещё раз. Р-РНЯСЬ!
Синхронный поворот бритых голов вправо.
– СЫРНА!
«Клюк, плюП, бИм»
– Ай, бля! – вскрикнул Тихонцев, слишком сильно стукнувший ладонью о цевьё.
– Хуйня. Ещё раз. Р-РНЯСЬ! СЫРНА!
«Плюм, пим, пБып»
– Хуйня. Ещё раз. Р-РНЯСЬ! СЫРНА!
«Клям, пиКт, БуБ»
– Хуйня. Ещё раз. Р-РНЯСЬ! СЫРНА!
«Книг, кинг, кОнг»
В субботу Грешин сделал большой анонс.
– Чеъез неделю Новый год. Ъискну пъедположить, что это будет самый уёбищный Новый год в вашей жизни. Есть два ваъианта, как его отпъаздновать. Пеъвый: как обычный пъаздничный день. Обычный пъаздничный день в аъмии – это чуть больше свободного въемени днём и вафелька на ужин в качестве новогоднего угощения. Втоъой ваъиант: накъыть стол и встъетить пъаздник по-людски. Кто за пеъвый ваъиант – ъуки поднять.
Рук не было.
– Кто за втоъой ваъиант – ъуки поднять.
Руки подняли все. Грешин продолжил:
– Как вы понимаете, госудаъство вам стол накъывать не станет: если хотите пъаздника – всё в ваших ъуках. В ваших и в моих. Вопъос закупки и готовки беъу на себя я. С вас – символический денежный взнос. Вопъосы есть на этом этапе?
– Никак нет!
– Значит, щас. Получаем телефоны. Когда получите телефоны и позвоните домой, доведите инфоъмацию до ъодителей. Только не говоъите пожалуйста мамам и папам, мол, «Пъапоъщик Гъешин пъосит денег, пеъеведи ему по номеъу телефона». Пусть ничего не пеъеводят, пока не позвонят мне, это понятно?
– Так точно!
– Если кто-то вдъуг захотел заподозъить меня в том, что я таким объазом хочу заъаботать, то спешу вас ъасстъоить: заъплата у меня охуительная, ещё чуть-чуть и нечего желать. Подставлять свою жопу под статью ъади… сколько вас тут?.. ъади скольки-то там тысяч мне неинтеъесно. Не хотите – не надо, мне всё ъавно, как вы встъетите этот Новый год. Пъосто...
Прапорщик Грешин впервые прервал сам себя на полуслове. Обычно он говорил ёмко, по делу и всё сразу. Теперь же он как будто подбирал слова, подумав, что те слова, которые он подобрал до этого, были недостаточно хороши.
– В общем, ъодителям позвонить, довести инфоъмацию, сказать, чтобы на досуге позвонили мне, и там мы уже с ними всё обсудим. Вопъосы на этом этапе?
– Никак нет!
– Тогда поехали… Тихонцев!
– Я!
– На, забиъай своё говно.
Тихонцев вышел из строя, подлетел к прапорщику и получил свой телефон с обмотанным вокруг него кабелем зарядного устройства.
Мы позвонили родителям и в очередной раз сказали, что с нами всё хорошо. Про Новый год мы тоже рассказали. Батонов в этот раз не листал своих тёлок в купальниках. Он вообще не стал брать телефон. Вместо этого он подошёл к Грешину и о чём-то его попросил. Тот поморщился, но, по всей видимости, на это «что-то» согласился.
В понедельник нас усадили на центральном проходе. Перед нами поставили огромный телевизор. Во всём расположении на время выключили свет, чтобы мы хорошо видели экран. Экран пока горел синим цветом. Перед ним чёрной тенью стоял капитан Максимушин.
– Так, товарищи солдаты. Что вы знаете про так называемый дисциплинарный батальон?
– Это «дизель» который? – спросил Отцепин, как обычно забыв сделать это по форме. Капитан смерил его строгим взглядом и несколько долгих секунд держал паузу, придумывая разрушительный ответ, который бы напрочь уничтожил психику Отцепина.
– Дизель-хуизель, – сказал Максимушин. Затем продолжил, – Дисбат-ебат – как его только не называют, ёпте. Но суть одна. Эту суть вы увидите сейчас на экране. И я хочу, чтобы каждый из вас держал в голове одну мысль: вас, сидящих сейчас здесь, от того, что вы увидите на экране, отделяет одно неосторожное движение. Я хочу, чтобы всякий раз, когда вам захочется кого-нибудь отпиздить из ваших товарищей или над кем-нибудь поиздеваться, вы помнили то, что увидите на экране. Короче, там всё расскажут. Всё, смотрим, ёпте.
При помощи то ли Зублина, то ли Анукаева капитан Максимушин включил видео. Двухчасовой фильм рассказывал о том, куда приводят мечты о дезертирстве, неуставные взаимоотношения, неисполнение приказов и всякие прочие дерзкие вещи. После двух недель КМБ мы и так были в достаточной степени квадратными, но сохраняли, несмотря на все проведённые над нами манипуляции, свои изначальные размеры: кто-то был побольше, кто-то поменьше, кто-то совсем крохотным, как Голецкий. Фильм же показал нам, как из людей делают абсолютный квадрат, некую идеальную геометрическую фигуру о четырёх углах, усечённую под единый микроскопический размерный стандарт. У этих квадратов будто бы уже не было воли, не было чувств и разума, а жили они одними инстинктами, которые держала в узде палка-погонялка надзирателя. Было страшно видеть, какие вещи может сотворить с человеком устав при его дословном приложении к округлой и шершавой жизни. Мы съёжились. Батонов, у которого уже вошло в привычку подтрунивать над Голецким, потупил взор и задрожал, точно он один вдруг почувствовал, как в помещении похолодало до минус сорока. Голецкий, будучи последним, кому даже в теории мог грозить дизель, как обычно принял всё на свой счёт и как будто бы вовсе умер. Перестал дышать, моргать, сердце у него остановилось где-то в районе пяток, да и тело его уже остыло и закоченело. Всё, поминай как звали!
Через время всё закончилось. Экран снова посинел, в расположении включили свет, вернув в помещение саму жизнь. Батонову снова стало тепло.
– Ну как, ёпте? – холодным голосом спросил Максимушин. Мы ничего не ответили. Максимушин продолжил:
– Вот такая вот хуйня-муйня. Так что ведите себя достойно, ёпте. Там, кстати, говорили в фильме, что срок в дисбате в зачёт срока службы не идёт?