Женщина шла по лесу, не разбирая дороги. Глаза ее были красны от слез, а в душе бушевало отчаяние. Вдруг сквозь пелену горя она заметила, что вышла на дорогу. Перед ней застыла жуткая картина: опрокинутая карета, растерзанные лошади и несколько тел.
Воздух застыл, не было ни звука, ни движения. Женщина замерла от страха, готовая броситься прочь. Но в этот миг из разбитой кареты донесся слабый звук. Ошеломленная, она подошла ближе и с ужасом разглядела, что тела принадлежат не людям, а вампирам.
Из кареты снова послышался крик, уже яснее. Женщина, превозмогая дрожь, изо всех сил рванула дверцу. Внутри все было залито кровью, а на полу лежала мертвая вампирша. Плач доносился от куда то изнутри. Дрожащими руками она отодвинула останки и откинула сиденье.
На нее уставились два кроваво-красных глаза с узкими зрачками. Младенец перестал плакать и молча смотрел на нее. По спине женщины пробежал ледяной холод. Инстинкт кричал: «Беги!».
Она резко отвернулась, чтобы уйти, но тут ребенок залился еще более отчаянным плачем. Ее сердце обливалось кровью. Не в силах его оставить, женщина снова расплакалась, но уже от жалости. Она нашла какую-то чистую тряпку, аккуратно взяла ребенка, сняла с него дорогую, но испачканную одежду и замотала в лоскут. На шее у младенца висел алый кулон с причудливыми завитками. Она попыталась снять его, но маленькие пальцы вцепились в украшение. Женщина сжалилась и оставила все как есть.
Выйдя с дороги обратно в лес, она прижала сверток к груди, посмотрела на личико с красными глазами. Последние слезинки скатились по ее лицу. Она смахнула их, глубоко вздохнула и, крепче прижав к себе странного ребенка, твердо направилась в ту сторону, откуда пришла. Ребенок больше не плакал.
В тени высоких сосен расположилась деревенька Узкое. Назвали ее так за то, что стояла она в узкой долине меж холмов, куда солнце заглядывало ненадолго. Жизнь здесь текла тихо и предсказуемо, а потому любое событие, выбивавшееся из колеи, обсуждалось на сходках подолгу и обстоятельно.
Староста Артем, человек седой и крепкий, как старый дуб, сидел за столом в своей горнице и хмурил лоб. Его жена, Матрена, расставляла на полках глиняные миски, сокрушенно вздыхая.
«Неделю, говоришь, не бродит?» — переспросил Артем, потирая переносицу.
«Неделю, Артем. Из дому выходит, по воду ходит, дрова рубит. В огороде копается. Но в лес — ни ногой. И в избу никого не пускает. Никак не отойдет, бедная, от горя-то».
Речь шла об Анфисе. Еще недавно — молодой, звонкой, с глазами, полными жизни. А потом ее муж, Григорий, отправился за дровами, поскользнулся на склоне оврага, ударился виском о корягу. Нелепая, дурацкая смерть. Анфиса осталась одна, да еще беременная. Выносить дитя не смогла — родился мертвый мальчик. С тех пор словно подменили женщину. Тоска пожирала ее изнутри, и она днями напролет бродила по лесу, как тень. Жители Узкого по мере сил помогали ей, кто едой, кто словом, да и присматривали, чтобы с собой чего не сделала.
И вот — странное затишье. Все надеялись, что душа ее понемногу заживает. Пока семилетний сын кузнеца, Ванька, не прибежал домой с круглыми от ужаса глазами. Залез он, озорник, к Анфисе в огород за яблоком, да в окошко заглянул из любопытства.
«А у тетки Анфисы дите есть! На печке лежит! А глазки у него... красные!» — выпалил он родителям.
Весть мигом облетела деревню. К вечеру у избы Анфисы собралась толпа. Люди стояли, перешептываясь, сжимая в руках кто кочергу, кто вилы — на всякий случай. Артем, оттеснив нескольких мужиков, подошел к запертой двери.
«Анфиса! Выйди! Объяснись! Людям страшно!»
Дверь со скрипом отворилась. На пороге стояла Анфиса, бледная, но с сухими глазами. Взгляд ее был твердым и оборонным.
«Чего вам надо?» — тихо спросила она.
«Про ребенка говорят. Откуда ты его взяла?»
«Это мой ребенок», — отрезала она.
В толке зашумели. Артем, не слушая, шагнул вперед и грубо отстранил ее плечом, входя в избу. Его взгляд упал на сверток, лежащий в зыбке, сшитой когда-то для другого, неродившегося младенца. И он увидел того, кто из свертка смотрел на него. Бледное личико, и два узких, как щелочки, зрачка в багровых омутах глаз.
Артем отшатнулся, будто увидел гадюку.
«Мать честная! Да ты видишь, на кого смотришь?! Это же... нечисть! Чур меня! Откуда?!» — закричал он на Анфису, схватив ее за локоть.
Женщина вырвалась и бросилась к зыбке, заслоняя собой ребенка.
«Я нашла его! В лесу! Он один был... он плакал!»
«Нашла?! — Артем был в ярости. — Белены объелась! Его убить надо, а не в доме держать! Он тебе жизнь заберет, дурра!»
«Нет! Он не опасен! Я его кормлю, он спит... он просто ребенок!» — голос Анфисы сорвался на крик. Кто-то из толпы крикнул: «С ума сошла баба! Совсем!»
Видя, что слова не доходят, Анфиса вдруг рухнула на колени перед старостой, вцепившись мертвой хваткой в край зыбки.
«Не отнимете! Не отнимете! Умоляю вас... это мой сын теперь! Я его спасла, и он меня спас! Я справлюсь! Я буду работать, ни у кого ничего не попрошу! Он мой!» — слезы, которых не было все эти дни, хлынули из нее потоком. Она прижималась щекой к дереву зыбки, а ребенок смотрел своими красными глазами на эту сцену, не издавая ни звука.
Артем смотрел на нее — на эту обезумевшую от горя и материнства женщину, на ее трясущиеся плечи, на белые костяшки пальцев, вцепившихся в колыбель. Он видел, как другие жители, суровые и напуганные, качают головами, шепча «Погубит она себя с этой нечистью». Но в ее отчаянной мольбе была такая сила, такая бездонная жажда любить и защищать, что его собственное, старое и твердое, как камень, сердце, сжалось и дрогнуло.
Глубокая тишина повисла над толпой. Даже самые рьяные притихли.
Артем тяжело вздохнул, и весь его гнев куда-то ушел, оставив лишь усталую горечь.
«Ладно... — прохрипел он. — Оставляй своего... найденыша. Вся ответственность на тебе. Все последствия — на твоей голове. Если что случится — с тобой, с кем-то из наших... пеняй на себя. Мы тебе помогать не будем».
Анфиса подняла на него залитое слезами лицо и беззвучно закивала, не в силах вымолвить и слова.
Люди, неодобрительно перешептываясь, стали расходиться. Они не приняли этого решения, но воли старосты послушались. Смирились.
Дверь в избе Анфисы закрылась, отгородив ее и ее странного сына от всего мира. А в деревне Узкое поселился новый, невысказанный страх.
Дни, промелькнувшие с той страшной сходки, слились для Анфисы в одно сплошное усилие. Каждое утро она вставала затемно, и каждый вечер валилась с ног, но с новым, странным чувством — не безысходной тоски, а целеустремленной усталости.
Пока у нее было молоко, все казалось возможным. Она кормила младенца, которого назвала Луцианом. Имя это, незнакомое и барское, пришло к ней из далекого прошлого — когда-то давно, еще до замужества, она слышала его от странствующего монаха, гостившего в деревне. Монах рассказывал о далеких землях и святых, и имя «Луциан» он перевел как «светлый». Оно запало ей в душу своей благозвучностью и смыслом. И теперь, глядя в эти странные красные глаза, она не видела в них демонического огня. Она видела в них свой собственный, дарованный ей свыше свет — свет, что вытянул ее из тьмы отчаяния. Для нее он был Луцианом — ее светлым сыном.
Ребенок креп на удивление быстро. Его худенькое тельце округлилось, и в лице появилась осмысленность. Самое странное были не его глаза, к которым Анфиса уже привыкла, а его тишина. Он не плакал. Никогда. Когда он был голоден или хотел внимания, он издавал тихие, щебечущие звуки, похожие на птичий лепет. Порой ей казалось, что он не просто лепечет, а пытается что-то сказать на своем, никому не ведомом языке.
Но потом случилось то, чего она боялась, — молоко пропало. Грудь, налитая когда-то для другого ребенка, опустела. Первую ночь она провела в ужасе, прижимая к себе голодного и беспокойного Луциана, который тыкался личиком в ее высохшую грудь.
Наутро, заполнилось стыдом и отчаянием, она пошла по деревне. Она стучалась к тем, у кого были козы, и униженно просила хоть немного молока, обещая отработать. Двери перед ней захлопывались. Люди отводили глаза.
«Сама на себя беду накликала, сама и выкручивайся», — бросала жена рыбака.
«От нечисти молока не будет, Анфисья, брось ты его, пока жива остаешься», — ворчал сосед, отворачиваясь.
Она возвращалась домой с пустыми руками, и сердце ее сжималось в комок. Сидя на завалинке своего дома, она смотрела, как солнце садится за холмы, и чувствовала, как надежда уходит вместе с его лучами. Что она может сделать? Чем кормить дитя?
В один из таких вечеров, когда она сидела, опустив голову на руки, к ее калитке подошла знакомая, сутулая фигура. Это была Марфа, пожилая вдова, жившая через два дома. Бабка Марфа слыла самой сварливой и угрюмой старухой во всем Узком. Она вечно ворчала на детей, гонявших мимо ее огорода кур, и на соседей, чей дым, по ее мнению, шел не в ту сторону.
Марфа молча постояла у калитки, потом, не говоря ни слова, вошла и тяжело опустилась рядом с Аныисой. Минуту они сидели в тишине.
«Видела, как ты по дворам шляешься, с пустыми руками назад тащишься», — проскрипела старуха, глядя куда-то в сторону своего огорода.
Анфиса лишь горько усмехнулась в ответ.
«Молока, говорили, просила. Для него», — Марфа кивнула в сторону избы.
«Просила. Не дают».
Марфа тяжело вздохнула, перебирая пальцами узловатую клюку.
«У меня коза есть.Молодая еще, дойкая. Буду тебе молока давать».
Анфиса подняла на нее глаза, не веря. В них вспыхнула искра надежды.
«Но! — старуха подняла костлявый палец. — Доить её и кормить будешь сама, это тебе не ребёнок, справишься. И за водой для неё ходить, мне в колодец далеко. И дров мне по зиме нарубить, и волокно для пряжи привезти, за всем этим в лес таскаться... В общем, помогать мне по хозяйству. Взаимовыручка».
Анфиса понимала, что это не просто взаимовыручка. Таскать воду, дрова и хворост из леса — работы прибавится втрое, она будет падать с ног. Но она смотрела на хмурое, изборожденное морщинами лицо Марфы и видела не сварливость, а суровую, не желающую показываться наружу жалость. Эта женщина, которую все считали злой, нашла способ помочь, не унижая ее подачкой, а предлагая сделку. Честный, пусть и обмен.
Лицо Анфисы озарила слабая, но первая за долгое время настоящая улыбка.
«Хорошо, Марфа. Согласна. Спасибо тебе».
«Какое там спасибо, — отмахнулась старуха, с трудом поднимаясь с лавки. — Завтра с утра приходи, покажу козу. И ведро с собой возьми, с утра по воду пойдешь».
И она, не прощаясь, зашаркала к себе во двор.
Анфиса осталась сидеть на лавке. Тяжесть на сердце сменилась светлой усталостью. Она зашла в избу и посмотрела на спящего Луциана.
«Вот видишь,сынок, — прошептала она, — мы справимся. Нашлась добрая душа. Ты ведь мой свет, правда?»
Пусть работа утроится, пусть спина будет гнуться от непосильной ноши — она счастлива. Она нашла молоко для своего Луциана. И, возможно, не только молоко.
Жизнь Анфисы превратилась в бесконечный круг тяжелого труда. С рассвета до заката она крутилась как белка в колесе: свои дрова, свои грядки, а теперь еще и полное хозяйство Марфы — дойка козы, носка воды, заготовка хвороста. Она трудилась, не щадя себя, стиснув зубы. Руки грубели, спина ныла, но мысль о том, что в доме ждет Луциан, гнала ее вперед.
Молоко для ребенка было ее главной наградой и новой мукой. Когда она впервые поднесла к его губам деревянную ложку с козьим молоком, он с отвращением отвернулся. Анфиса плакала от бессилия, умоляла его, пыталась влить по капле. Он выплевывал, давился, и в его красных глазах читался немой протест. Сердце ее разрывалось, но сдаваться она не могла. После долгих слез и уговоров, когда она уже почти отчаялась, он наконец сделал первый глоток, потом второй... С этого дня он начал понемногу есть.
Она часто думала, что ребенок ей невероятно помогает своим спокойствием. Пока ее не было, он не плакал, не капризничал, лишь тихо лепетал себе под нос. И все же мысль, что она оставляет его одного в запертой избе, терзала ее. Но выносить его боялась пуще всего. В памяти всплывали страшные сказки про нечисть, что горит и исчезает под лучами солнца.
Судьбоносный день настал, когда луч весеннего солнца пробился сквозь запыленное окошко и упал на детскую ручку. Увидев это, Анфиса вскрикнула от ужаса и бросилась заслонять его собой, ожидая дыма, огня, криков... Но ничего не произошло. Тоненькие пальчики лишь пошевелились в золотистом свету.
С замиранием сердца, бормоча извинения и молитвы, она медленно, будто поднося его к краю пропасти, поднесла Луциана к окну. Она вся сжалась, готовая в любой миг отпрянуть. Но мальчик лишь щурил свои багровые глаза, привыкая к яркому свету, и тянул ручку к солнечному зайчику на полу. Ни ожога, ни дыма. Только теплый луч на его бледной коже.
Облегчение, хлынувшее на Анфису, было таким мощным, что она опустилась на лавку и снова заплакала, но теперь — от счастья. Ее сын не горел! Он мог жить на свету!
На следующий день она, не раздумывая, запеленала Луциана покрепче и привязала его к себе широкой простыней, создав подобие люльки у себя на груди. Ей было спокойнее, когда он был рядом, да и разве может ребенок расти, не видя белого света? Так они и пошли — она с ведром к колодцу, а он, пригретый ее теплом, смотрел на мир своими недетскими, внимательными глазами.
Люди в деревне, завидев их, отплевывались через левое плечо, шепча «чур» и «не ко двору». Кто-то отворачивался, демонстративно захлопывая калитки. Но многие, особенно те, у кого были свои дети, видя, как Анфиса из последних сил таскает воду с тяжелой ношей на груди, лишь молча качали головами — не от страха, а от жалости. Сумасшедшая баба с вампирским отродьем... Что ж, ее выбор, ее крест.
Так и шла жизнь дальше. Тяжелая, серая, но уже не безысходная. С нежностью поправляя простыню на спинке сына, Анфиса шагала по деревне, неся на груди свой самый большой страх и свою самую большую надежду.