Микаэла проснулась за два часа до будильника.
Это случалось с ней каждый раз перед важными днями — тело поднималось раньше разума, будто торопилось прожить лишние минуты тишины, пока мир ещё не начал предъявлять требования.
Она лежала с открытыми глазами, смотрела в потолок мастерской, где тени от уличных фонарей сплетались в узоры, похожие на корни деревьев.
Здесь, в этом маленьком пространстве на последнем этаже старого дома, она принадлежала себе. Здесь пахло маслом, холстом и чем-то ещё — особым запахом, который появляется только тогда, когда краски смешиваются в тишине.
Здесь не было ни Алекса с его правильными вопросами, ни агента с его правильными требованиями, ни родителей с их правильным разочарованием.
Здесь была только она.
Микаэла села на кровати, спустила ноги на холодный пол и посмотрела на стены. Четыре холста стояли, прислонённые к стене.
Все начатые, все брошенные. На каждом серый.
Серый фон, серые пятна, серые линии, которые она не могла объяснить, но не могла остановить.
Кисть сама тянулась к этому цвету, будто что-то внутри требовало выйти наружу.
Она не понимала, что это. И боялась понимать.
На столике у кровати зажужжал телефон. Микаэла взглянула на экран — будильник.
Она выключила его, хотя могла бы и не беспокоиться. Она уже была здесь, уже дышала тем утренним воздухом, который пах весной и свободой.
Но свобода была иллюзией, и она это знала.
Через час ей нужно быть в салоне. Платье уже висело на вешалке у двери — нежно-голубое, «воздушное», как сказал агент, когда выбирал его.
Фотограф ждал, Алекс ждал, светская хроника ждала. Все ждали, что она будет светлой, улыбчивой, правильной.
«Воздушная», — подумала Микаэла, и слово обожгло её, как всегда.
Она подошла к холстам, провела пальцем по одному из них — по серому пятну, которое никак не могла превратить во что-то другое. Краска уже высохла, но подушечка пальца всё равно чувствовала шероховатость, слоистость, будто здесь, на этом маленьком куске холста, было спрятано что-то, что не имело права выходить на свет.
— Что ты хочешь? — спросила она у холста шёпотом.
Холст молчал. Он всегда молчал.
Она отошла к столу, где стояли её старые работы — те, что она рисовала в школе, когда ещё не знала, что искусство должно быть «продаваемым», «форматным», «правильным».
Угольные рисунки, странные и мрачные, с отсылками к Ренессансу, который она любила той любовью, что не объяснить словами. Лица, искажённые страстью, фигуры, сплетённые в танце, тени, которые жили своей жизнью.
Она достала один из них — женщину с серыми глазами, которая смотрела куда-то в сторону, будто видела то, что не видели другие. Одноклассники тогда сказали: «Это поразительно». Учитель сказал: «Это слишком мрачно». Алекс сказал, когда она показала ему этот рисунок в первый год их отношений: «Детка, это неформат. Нарисуй что-нибудь светлое, тебе же нужно продаваться».
Она нарисовала. Светлое. Тёплое. Воздушное.
И продала.
Семнадцать картин за два года. И единственное, что она помнила о каждой выставке, — это какие туфли на ней были.
Телефон зажужжал снова. На этот раз — звонок. На экране высветилось: «Алекс».
Она взяла трубку, потому что всегда брала.
— Детка, ты уже встала? — его голос был ровным, спокойным, таким же, как всегда. — Нам нужно быть на месте через час. Ты не забыла?
— Я помню, — ответила она. — Я уже собираюсь.
— Отлично. Я заберу тебя после съёмки, хорошо? У меня встреча до обеда, но к трём я освобожусь.
Она хотела сказать, что сегодня после съёмки ей нужно было в галерею, но Алекс уже говорил дальше, перечисляя детали вечера, которые она должна была запомнить, хотя он никогда не спрашивал, что она хочет.
— И колье не забудь. Ты же знаешь, как мама любит, когда ты носишь наши подарки.
Наши подарки. Сапфировое колье, которое он надел на неё при помолвке. Тяжёлое, холодное, чужое.
Клеймо, которое она носила на шее, потому что так было правильно.
— Я надену, — сказала она.
— Вот и умница. До встречи, детка.
Он отключился. Микаэла посмотрела на телефон, на чёрный экран, на своё отражение в стекле — бледное, уставшее, с глазами, которые давно не видели ничего, кроме чужих ожиданий.
«Три года, — подумала она. — Три года "детка". И ни разу он не назвал меня по имени. Если не считать официальных приёмов».
Она встала, подошла к вешалке, сняла платье. Голубое, невесомое, «воздушное».
Она ненавидела это слово. Ненавидела его так, что внутри всё переворачивалось, когда она слышала его в свой адрес.
«Ваши картины такие воздушные!» — сказала журналистка на прошлой выставке, и Микаэле захотелось разбить холст о голову журналистки.
Или о свою.
Она не выбрала.
Она надела платье. Ткань легла по фигуре. Как всегда идеально, потому что её фигура была идеальной.
Ведь Алекс следил за этим.
Потому что она должна была влезать в платья, которые он выбирал, и улыбаться фотографам, которых он нанимал, и быть той самой «светлой, воздушной художницей», чьё творчество дарит надежду.
Надежду на что? Что она когда-нибудь перестанет задыхаться?
Она посмотрела в зеркало. Блондинка с ангельской внешностью, большими глазами, правильными чертами. Выглядит хрупкой, невесомой, «воздушной».
Идеальная невеста для наследника банковской империи.
Она взяла колье. Сапфир был холодным даже через подушечки пальцев. Она застегнула замок, и камень тяжело лёг на ключицы, давя, напоминая, что она — собственность, функция, деталь интерьера.
— Я не воздушная, — сказала она своему отражению.
Отражение не ответило. Оно только улыбнулось той улыбкой, которой она улыбалась фотографам — светлой, невесомой, правильной.
Такси застряло в пробке на набережной.
Микаэла смотрела в окно на серую воду канала, на старые здания с облупившейся штукатуркой, на редких прохожих, которые шли по своим делам, никуда не торопясь.
Она опоздала на фотосессию на двенадцать минут.
Алекс встретил её у входа в студию с идеально выверенным выражением лица — ровно настолько недовольным, чтобы она почувствовала вину, но недостаточно, чтобы кто-то из посторонних заметил трещину в их идеальном фасаде.
— Детка, ты меня убиваешь, — сказал он, целуя её в щёку.
От него пахло дорогим одеколоном и чем-то ещё, что Микаэла когда-то называла «безопасностью», а теперь всё чаще называла «скучным».
— Пробки, — ответила она, и это было правдой.
Не всей правдой, но частью.
Он не спросил, почему она не позвонила. Не спросил, всё ли в порядке.
Он вообще редко спрашивал что-то, что не касалось расписания, меню или того, что нужно надеть, чтобы «соответствовать моменту».
— Фотограф уже ждёт, — сказал он, беря её под руку. — Это неуважение к моей семье.
Она хотела ответить, что её опоздание никак не связано с уважением к его семье, что она вообще устала думать о его семье, об их репутации, об их правилах.
Но она промолчала.
Как всегда.
— Прости, — сказала она и улыбнулась.
Фотограф щёлкал, переставлял свет, просил повернуть голову, чуть наклониться, улыбнуться шире. Алекс обнимал её за талию, его рука лежала ровно там, где полагалось, — выше бедра, но не слишком высоко, чтобы не выглядеть вульгарно.
Всё правильно. Всё прилично. Всё стерильно.
Микаэла смотрела в объектив и улыбалась той светлой, невесомой улыбкой, которая была её броней с детства.
Она чувствовала, как колье давит на ключицы, как волосы, уложенные в идеальную причёску, стягивают кожу, как платье облегает тело, которое принадлежит не ей, а образу.
— Чуть выше голову, синьорина! — крикнул фотограф.
Она подняла голову. Натянула улыбку. Стала ещё светлее. Ещё воздушнее.
— Готово, — сказал фотограф через час. — Отличные снимки, синьор Висконти. Синьорина Морозини, вы прекрасны, как всегда.
Прекрасна. Как всегда.
Она снова улыбнулась. Снова кивнула.
Снова сделала то, что от неё ждали.
Вечером они вернулись в квартиру Алекса.
Пентхаус в центре города, огромные окна, вид на каналы, мебель, которую выбирал дизайнер интерьеров, — ни одной случайной детали, ни одной лишней вещи.
Всё правильно. Всё дорого. Всё безлико.
Микаэла сидела за обеденным столом, слушала, как Алекс обсуждает меню свадебного банкета по телефону с шеф-поваром ресторана.
— Да, третий вариант лучше, — говорил он, расхаживая по гостиной. — Моя мать не ест морепродукты. И десерт нужно сделать полегче, моя невеста следит за фигурой.
Моя невеста.
Она посмотрела на свою тарелку. Рыба, приготовленная на пару, зелёные овощи, стакан воды.
Ни капли масла, ни грамма лишнего. ПП-меню, которое Алекс заказал для неё, потому что «детка, тебе же в платье влезать».
Она взяла вилку. Отправила в рот кусок рыбы.
Безвкусной, сухой, правильной.
— Ты не ешь? — спросила она, когда Алекс повесил трубку и сел напротив.
— Я поел днём на встрече, — ответил он, открывая ноутбук. — У меня ещё документы. Ты не против, если я поработаю?
Она кивнула. Она всегда кивала.
Он работал. Она ела рыбу. В комнате было тихо — только стук клавиш и тиканье часов на стене.
Часы показывали 21:45. Через пятнадцать минут будет среда.
Она знала это. Она всегда знала.
Среда, 22:00. Секс по расписанию.
Они не договаривались об этом вслух. Это случилось само собой, постепенно, как всё в их отношениях. Сначала раз в неделю, потом два раза, потом определённые дни, потом точное время.
Среда и суббота. 22:00.
Как приём лекарства или спортивная тренировка.
Она считала дни не потому, что ждала, а потому, что это было единственное, что оставалось ей контролировать.
В 21:58 Алекс закрыл ноутбук.
— Ты устала? — спросил он, глядя на неё с тем самым выражением, которое должно было означать заботу.
— Немного, — ответила она.
— Может, тогда не сегодня?
Она посмотрела на него, а он ждал, что она скажет: «Нет, всё в порядке, давай как обычно».
Потому что она всегда говорила «да», ведь это было правильно.
— Давай как обычно, — сказала она.
Он кивнул, удовлетворённый. Встал из-за стола, протянул ей руку.
Она вложила свою ладонь в его. Пальцы были тёплыми, сухими, знакомыми.
Она знала каждый сантиметр его рук, каждую линию, каждую родинку. Она знала, как он целуется, как дышит, как засыпает через три минуты после того, как всё закончится.
— Расслабься! Ты же скоро замуж выйдешь! Последний раз погуляем!
Подруги тащили её в клуб с такой настойчивостью, будто от этого зависела её жизнь.
Микаэла не хотела. Она хотела сидеть в мастерской, смотреть на серый холст, на те глаза, которые нарисовала углём, и думать.
Она хотела быть одна, но она сказала «да».
Клуб был громким, душным, пахло чужим потом и дешёвым виски.
Мигающие огни резали глаза, музыка била по барабанным перепонкам, и каждое слово, которое произносили подруги, приходилось выкрикивать в ухо.
— Мы танцевать! — заорала одна из них и утащила остальных в толпу.
Микаэла осталась у барной стойки.
Она села на высокий стул, поправила платье — тёмно-синее, строгое, не такое «воздушное», как то, голубое, но всё ещё правильное. Колье она не надела.
Впервые за долгое время шея была свободной, и это ощущение пугало и радовало одновременно.
— Что будете пить? — спросил бармен.
— Alpine, — ответила она.
Ту же, что обычно пил Алекс. Она даже не задумылась, когда заказывала. Просто сказала то, что было привычным, безопасным, правильным.
Бармен поставил перед ней высокий стакан с прозрачной жидкостью и долькой лимона.
Она взяла трубочку, сделала глоток. Вкус был знакомым, но сегодня почему-то пресным.
Рядом раздался смешок.
Глухой, короткий, почти незаметный, но Микаэла услышала его раньше, чем поняла, что делает.
Внутри что-то дрогнуло. Струна, которую задел неосторожный музыкант, снова зазвенела.
Она повернула голову.
Он стоял у барной стойки в двух шагах от неё, опираясь локтем о стойку и даже не глядя в её сторону. Чёрная футболка, узкие джинсы, тяжёлые ботинки. Волосы влажные, будто он только что вышел из душа или попал под дождь.
Он смотрел на бармена, который протирал стаканы, и на его губах застыла та самая ленивая усмешка.
— Вам всем селом скинулись, чтобы достать воду прямо с Альп? — сказал он бармену, кивая на её заказ.
Голос — низкий, с хрипотцой, насмешливый. Тот самый голос.
Микаэла узнала его раньше, чем успела подумать. Узнала по голосу, по профилю, по тому, как он стоит — расслабленно, будто весь мир принадлежит ему, и ему плевать, кто смотрит.
Он говорил комментарий ей, но ему было настолько плевать, с кем он говорит, что он и не взглянул в её сторону.
— Буду рада, если мои комментаторы где-то там и потеряются, — сказала Микаэла.
Она сама не знала, зачем сказала это. Зачем вообще открыла рот.
Должна была молчать, сидеть тихо, пить свою газировку и ждать, когда подруги вернутся, но внутри что-то толкало её, заставляло отвечать, заставляло не молчать.
Тогда он обернулся, и их взгляды встретились.
Серые глаза смотрели на неё с ленивым любопытством. Она видела, как он узнаёт её. Как в его глазах мелькает что-то…
Удивление? Интерес?
А потом он усмехнулся.
Широко, язвительно, будто она и её присутствие здесь были лучшей шуткой за весь вечер.
— Как вообще такую воздушную герцогиню занесло сюда? — спросил он, наклоняясь ближе. — Ветром надуло?
Она почувствовала, как кровь прилила к щекам. Не от смущения — от злости.
От той самой злости, которую она всегда прятала под светлой улыбкой.
Снова это слово.
— На ногах притопала, — ответила она, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
Он приподнял бровь. Усмешка стала шире.
— А я уж думал, что на ангельских крыльях.
Он строил рожицы, передразнивал её, кривил губы и изображал удивление. Дерзил, как мальчишка, который не боится получить по губам.
Микаэла же вдруг поняла, что ей хочется ответить.
Не промолчать, не улыбнуться правильной улыбкой, а ответить.
— Крылья сломались, — сказала она, делая глоток газировки. — Пришлось топать, как простым смертным.
Он хмыкнул. Не то чтобы удивился, а, скорее, заинтересовался.
— Ты, оказывается, умеешь шутить, герцогиня, — произнёс он, делая глоток виски. — Я думал, тебя только на выставках показывают.
— На выставках показывают картины, — отрезала она. — Я — не картина.
Хотя, Алекс вполне мог посчитать её своим холстом.
Незнакомц посмотрел на неё долгим взглядом. Серые глаза скользнули по её лицу, по платью, по рукам, которые она сцепила на стойке, чтобы они не дрожали.
— А кто же ты? — спросил он. Голос стал серьёзнее, насмешка ушла, осталось только любопытство. — Не картина, не герцогиня, не воздушная дева. Кто?
Она открыла рот, чтобы ответить, и поняла, что не знает.
Выставка открылась в семь.
Микаэла пришла одна. Алекс сказал, что занят, и бросил на прощание: «Позвони отцу, он тебя заберёт». Она не стала спорить.
В последнее время она вообще перестала спорить с ним.
Споры требовали сил, а силы уходили на другое, — чтобы не думать о серых глазах, о низком голосе и о том, как он сказал: «Настоящая живопись не продаётся. Она покупает тебя».
Галерея была полна народу. Пахло вином, духами и деньгами — тем особым запахом, который сопровождал все светские мероприятия, куда её таскали с детства.
Микаэла взяла бокал с водой, сделала глоток и пошла вдоль стен, рассматривая чужие картины.
Она не видела их. Глаза скользили по холстам, но мозг отказывался воспринимать цвет, форму, смысл.
Внутри неё был только серый цвет. Тот самый, который она никак не могла вытравить из своих новых работ.
— Микаэла!
Она обернулась. Двое мужчин, которых она не видела лет пять, стояли в двух шагах с бокалами в руках. Школьные товарищи.
— Синьора Морозини, — сказал тот, что повыше, раскланиваясь с преувеличенной галантностью. — Как поживаете?
— Хорошо, — ответила она автоматической улыбкой. — А вы?
— Работаем, — сказал второй, тот, что пониже. — Слушай, а где твои работы?
— На стенде в малом зале.
— Да нет, я про те, старые. Ну, углём. Такие странные, с отсылкой на Ренессанс? Помню, ты нам в школе показывала, — он усмехнулся, качая головой. — Это было что-то. Поразительные образы. Мы тогда всё думали, откуда у девочки из приличной семьи такие мрачные фантазии.
Микаэла почувствовала, как внутри что-то сжалось.
Она помнила те рисунки. Свои настоящие. Те, которые никто не видел, кроме них.
— Их не выставляют, — сказала она тихо. — Не формат.
Маттео и Лука переглянулись.
— Жаль, — сказал первый, искренне, без насмешки. — Это было здорово. Не то что эти, — он кивнул в сторону ближайшей картины с пейзажем в пастельных тонах. — Воздушные штучки.
Слово ударило её, как пощёчина.
— Извините, мне нужно, — она не закончила фразу, развернулась и пошла к выходу.
Она вылетела на улицу, не оглядываясь. Дверь хлопнула за спиной, отсекая шум, смех, запах вина и чужих духов.
Воздух был холодным. Она сделала глубокий вдох, пытаясь успокоить сердце, которое колотилось где-то в горле.
— Что, художница, вдохновения не нашла?
Она подняла голову.
Сэм стоял у своего байка через дорогу. Чёрная куртка, руки в карманах, на лице кривая усмешка.
Он смотрел на неё так, будто знал, что она вылетит именно в эту минуту, именно в этом состоянии.
— Отвали, — сказала она сквозь зубы и пошла прочь.
Он не отстал. Она слышала его шаги сзади тяжёлые, уверенные, неспешные.
Он шёл рядом, не обгоняя, не отставая.
— Я видел твои картины в галерее. Те, что выставили, — сказал он.
Она остановилась. Оборачиваться не стала, но остановилась.
— И? — спросила она.
— Катят, — сказал он.
Слово ударило не так, как «воздушная». По-другому, больнее.
Потому что он был прав.
Она пошла дальше, быстро чеканя шаг и не глядя по сторонам. Она не знала, куда идёт, — Алекс должен был забрать её и потому она не планировала дорогу.
Но сейчас ей было всё равно.
Сэм догнал, пошёл рядом.
— Сколько пробок ты хочешь организовать на дорогах, прежде чем примешь мои извинения? — спросил он.
— Заявить, что мои картины катят, — это не извинения! — выкрикнула она, не глядя на него.
— А что они? Гипотенуза?
Она ускорилась. Каблуки стучали по брусчатке — тук-тук-тук. Она не знала, куда идёт, не знала, как далеко успела уйти от галереи, не знала, как будет добираться домой.
Она вытащила телефон из кармана, чтобы вызвать такси, и в этот момент пальцы разжались.
Телефон упал на брусчатку. Экран разбился вдребезги.
Она наклонилась, подняла его. Стекло осыпалось, оставляя на пальцах мелкие царапины. Экран мёртв — чёрный, с паутиной трещин.
Ноль связи. Ноль денег. Она одна в чужом районе.
— Тебе, наверное, никто не говорил, но ты каблучками стучишь, как лошадь, — раздался голос сзади. — Тук-тук-тук...
Она развернулась. Сэм стоял в трёх шагах, руки снова в карманах, на лице — всё та же усмешка.
— Подовезёшь меня? — спросила она строго. — Я заплачу, когда доберёмся до места.
Он приподнял бровь.
— Ого, герцогиня решила опуститься до транспорта низшего сословия?