Утро выдалось тревожным — таким, когда ещё не знаешь, чего ждать от дня, а сердце уже колотится где-то у горла. Рада проснулась засветло, ещё до того, как за окном заорал петух, и долго лежала на спине, глядя в потолок. На потолке, меж дубовых балок, притаилась старая паутина, которую никак не достать даже с лестницы. Матушка вечно ругалась, но Раде нравилась эта паутина — маленькое напоминание о том, что даже в вылизанных княжьих хоромах есть место живому беспорядку.
— Вставай, соня! — в дверь грохнули так, что задрожали слюдяные оконца. — Женихи не ждут!
Служанка Дарёна влетела в горницу, таща за собой ушат с тёплой водой, от которой пахло мятой и душицей. Следом — гребень из моржовой кости, льняные полотенца, вышитые красными петухами, и сундук с одеждой, который притащили вдвоём с мамкой Глашей.
— Тише вы, разбудите весь терем, — зевнула Рада, садясь на постели. Пшеничная коса, толстая и тяжёлая, свесилась через плечо, коснулась пуховой перины. Она откинула её назад и потянулась так, что хрустнули кости. — Который час?
— Солнце уже в оконце, — пропыхтела Глаша, пыхтя над засовами сундука. — А ты всё дрыхнешь, барышня. Сегодня же княжич Мстислав из Чернолесья приезжает. Свататься! Чего разлёживаться-то?
Княжич Мстислав. Рада помнила его с прошлого лета — широкоплечего, румяного, с густой русой бородой и смешливыми глазами. Он тогда приезжал на торг, и они случайно столкнулись у кузнечной лавки. Мстислав смотрел на неё так, будто увидел медовый пряник, а она смотрела на него и думала: «Хороший мужик. Сильный. Не трус». Этого было достаточно. Не любовь, нет — какая любовь, когда вокруг одни навьи легенды да кощеевы поборы? Но уважение, доверие, ровное тепло в груди — это тоже немало.
— Дай угадаю, — усмехнулась Рада, пока Дарёна лила воду в медный рукомойник. — Матушка уже наряды перебрала?
— Матушка ваша в опочивальне, — сказала Глаша, доставая из сундука расшитый жемчугом сарафан. — Недомогает с утра. Велела передать, чтобы ты сама выбирала, что к лицу. И голову не морочила лишним.
Рада вздохнула. Матушка — Милава, дочь лесного бортника, когда-то была первой красавицей во всём Белозерье. Но последние годы её словно скрутило неведомой хворью: то лихоманка, то ломота в костях, то вовсе слёжет на неделю, бледная, как полотно. Лекари разводили руками, ведуньи шептали над водой — толку чуть. Отец, воевода Святозар, возил её на святые источники, поил зельями, но здоровье не возвращалось. Рада старалась не показывать тревоги, но каждый раз, заходя в материну светёлку и видя её бледное лицо на подушках, сердце сжималось.
— Значит, сама, — сказала Рада, встряхнув головой, чтобы отогнать грустные мысли. — Тогда зелёный, тот, что с серебряной нитью по подолу. Не люблю, когда на мне куча тряпок, как на пугале огородном.
— Барышня, так жених же! — всплеснула руками Глаша. — Показать себя надо!
— А что показывать? — Рада встала, потянулась к рукомойнику. Вода обожгла ладони, пахла лесом и чем-то горьковатым. — Что я, кусок парчи с ногами? Мстислав не на сарафан смотрит. Он на меня смотрел. А во мне, слава богам, женской стати не отнять — и без лишних тряпок видно.
Она выпрямилась, провела ладонями по бокам, по талии, тонкой, но крепкой, как ивовый прут. Дарёна хихикнула, Глаша только головой покачала, но спорить не стала. Все знали: Рада — девка видная, не в пример кисейным барышням. Плечи — широкие, от отца; грудь — высокая, полная; ноги — длинные, сильные. И при всём при том — ни грамма мужиковатости, которую так боятся в невестах. Она умела быть и мягкой, когда надо: взгляд потупит, голос притишит, поведёт плечом — и любой мужик засмотрится. Но стоило случиться обиде или опасности — взор стальным делался, и руки сами тянулись к оружию.
Отец говорил: «Ты, Рада, как берёза: с виду тонкая да белая, а тронь — сук железный, не сломаешь».
— Ну-ка, помогите, — велела она, шагнув к сундуку.
Глаша вздохнула, но перечить не стала. Сарафан — из тяжёлого шёлка, цвета молодой листвы — лег на плечи, подчеркнул талию, разошёлся книзу широким колоколом. Поверх — душегрея из тёмного бархата, на лисьем меху, хоть весна и стояла у порога. Пояс с бляхами — из старой отцовской сбруи, серебро потемнело, но Рада любила его за вес и шершавость металла. Косу заплели в три пряди и уложили венцом — так велела Глаша, потому что «негоже невесте с косой ходить, как девке простой». На косу — лента, алая, как калина.
Рада глянула в зеркало ещё раз. Теперь там стояла не растрёпанная воительница, а ладная, статная девица — грудь высокая, плечи развёрнутые, взгляд прямой. Только пальцы привычно сжались в кулак, когда она подумала о том, что сегодня будет делать весь день: улыбаться, кланяться, пить медовуху из одной чаши с чужим мужчиной и делать вид, что ей не терпится стать женой.
А ведь ей и правда не терпелось. Только не потому, что она мечтала о свадьбе как другие девчонки. Ей хотелось наконец уехать из Белозерья — в Чернолесье, где княжич обещал дать ей собственный двор и вольность. Хотелось дышать свободой, не оглядываясь на княжий терем и капризы Анфисы. Хотелось, чтобы рядом был муж, который не шарахается, когда жена берёт в руки меч.
Но было в этом счастье одно пятно — чёрное, как деготь, не смыть, не закрасить.
Лада.
Рада отвернулась от зеркала, и улыбка сползла с её лица, как маска. Дарёна вовремя подхватила гребень, Глаша — духи в склянке. Но Рада уже не видела их.
Пять лет. Целых пять лет, как старшую сестру — Ладу — отправили по Мёртвой реке. Ладе тогда было семнадцать — на год меньше, чем Раде сейчас. Такая же пшеничная коса, только глаза голубые, как у отца. Тихая, задумчивая, любила вышивать рубахи и петь старые песни у костра. Когда волхвы объявили, что Лада — та самая девушка, рождённая в первое весеннее полнолуние, она не плакала. Не сопротивлялась. Только взглянула на отца — долгим, пронзительным взглядом — и сказала: «Ты держись, батюшка. Раду береги. Маму не оставляй».