Сознание возвращается всегда одинаково — не рывком, а медленным заполнением пустоты.
Сначала слух. За стеной мерно гудит лифт, этажом выше кто-то включил воду, и я слышу, как она бежит по трубам. Где-то далеко, на Кутузовском, сигналит такси. Звуки мира вползают в комнату, обволакивают, и я понимаю: солнце село. Можно открывать глаза.
Потолок в моей спальне высокий, лепной, дореволюционный. Дом на Кутузовском — довоенная сталинка, пережившая и бомбежки, и реконструкции. Я купил эту квартиру двадцать лет назад, когда район еще считался престижным, но не безумно дорогим. Сейчас здесь пахнет деньгами и пылью чужих амбиций. Мне все равно. Мне нравится высота потолков и толщина стен — ни один звук не проникает извне, только те, что я сам хочу слышать.
Я сажусь на кровати. Тело слушается идеально — за сто сорок семь лет я научился управлять им лучше любого пианиста. Никакой скованности после «сна», никакой ломоты в суставах. Мышцы упруги, кожа прохладна. Я подхожу к зеркалу и, как всегда, не вижу ничего. Пустая рама, за которой виднеется край шкафа. Привык за столетие, но каждый раз это легкое недоумение: по привычке ждешь увидеть отражение, а его нет. Иногда мне кажется, что я сам себе призрак.
Квартира встречает меня запахами. Кожа старого дивана, полированное дерево книжных шкафов, легкая затхлость закрытого помещения — и поверх всего этого чистый, стерильный запах холодильника.
Я иду на кухню. Здесь все продумано для функциональности: минимум мебели, гранитные столешницы, никаких лишних вещей. Только кофемашина (я не пью кофе, но мне нравится процесс варки, нравится запах) и большой промышленный холодильник, каких не ставят в обычных квартирах.
Открываю дверцу.
Внутри — ряды. Аккуратные пластиковые пакеты с этикетками: «0(I) Rh+», «A(II) Rh-», плазма, эритроцитарная масса. Всё как в аптеке. Внизу, в специальных контейнерах — стеклянные банды с более редкими образцами. Четвертая отрицательная, третья положительная. Я работаю в НИИ Гематологии старшим научным сотрудником. Формально занимаюсь вопросами консервации крови и ее долгосрочного хранения. Реально — имею круглосуточный доступ к лучшим запасам города.
Доноры сдают кровь, она проходит проверку, часть списывается по срокам, часть уходит в исследовательские цели. Я просто беру свое. Никто не замечает, никто не считает. Идеальная система.
Беру пакет с первой положительной — универсальная, пресноватая на вкус, но утоляет голод лучше редких групп. Наливаю в высокий стеклянный бокал, который лет сто назад использовался для бордо. Кровь холодная, густая, пахнет железом и жизнью.
Пью медленно, давая себе время ощутить, как тепло разливается по пищеводу, как тело отзывается на питание. Это не похоже на еду людей. Скорее, как укол бодрости, как глоток чистого кислорода после долгого пребывания в духоте. Через минуту голод отступает, мысли становятся четче, мир обретает резкость.
Я смотрю в окно. Москва горит огнями. Кутузовский проспект — гигантская артерия, по которой текут автомобили. Красные стоп-сигналы, белые фары, неон вывесок. Красиво. Наверное, люди считают это красивым.
А я чувствую пустоту.
Она приходит всегда после еды. Пока голоден — есть цель, есть примитивный инстинкт. Как только организм насыщен, наступает время мыслей. И пустоты.
Сто сорок семь лет, Герман. Сто сорок семь лет ты пьешь чужую кровь, смотришь на чужие огни и считаешь себя живым.
Я отставляю бокал, иду в гардеробную. Здесь все разложено по сезонам и цветам, хотя мне все равно, что носить. Выбираю темно-синее пальто, шерстяной шарф. На улице ноябрь, сыро, ветрено. Люди кутаются, зябнут. Мне холод не страшен, но пальто помогает сливаться с толпой. Не выделяться.
Выхожу из квартиры. Лифт пахнет чужими духами и собачьей шерстью. Двор — образцово-показательный: детская площадка с резиновым покрытием, припаркованные «Майбахи» и «Лексусы», консьержка в будке. Она кивает мне, я киваю в ответ. Ночной жилец, любитель погулять перед сном. Никто не знает, что мой сон — это день, а прогулка — вся моя жизнь.
Выхожу на набережную.
Москва-река черная, тяжелая, в ней отражаются огни «Москвы-Сити». Башни-близнецы, стекло и сталь, символ новой эпохи. Я помню, как на этом месте были заводы и пустыри. Помню, как пахло углем и мазутом. Теперь пахнет дорогим парфюмом и выхлопными газами.
Иду в сторону центра. Ноги сами несут по привычному маршруту: мимо гостиницы, через Бородинский мост, к Новодевичьему.
Новодевичье кладбище закрыто на ночь, но мне не нужно заходить внутрь. Я останавливаюсь у стены, смотрю на высокие тополя, черные на фоне темно-синего неба.
Здесь похоронены многие, кого я знал. Не лично, но… в какой-то момент начинаешь собирать кладбища как коллекцию. Чехов, Булгаков, Шаляпин — их могилы я навещал, когда они еще были свежими. Теперь это туристические тропы.
Я закрываю глаза и позволяю памяти накрыть себя.
1908 год. Москва купеческая, лабазная, с золотыми куполами и грязными окраинами. Я тогда еще был человеком, верил в Бога и в прогресс. Работал в лаборатории при университете, изучал свойства крови. Мечтал сделать открытие, которое спасет тысячи жизней. Глупый, наивный мальчик в пенсне и с непокорным вихром.
А потом пришла чахотка. Тогда её называли «белой чумой». Она забрала мою невесту за три месяца. Анна. Светлые волосы, серые глаза, родинка над губой. Я помню её лицо так, словно видел вчера. Помню, как она кашляла в платок, и на белом кружеве расцветали алые цветы. Кровь. Тогда я впервые понял, что кровь — это не просто жидкость. Это жизнь. И её так легко потерять.
После похорон я места себе не находил. Рванул за границу, в Европу, искать лекарство, панацею, все что угодно. В Париже вышел на одного доктора, который обещал чудо. Он оказался вампиром. Он не обещал чуда — он предлагал вечность.
Я согласился. Думал, что вечность — это возможность всё исправить, все узнать, все понять.
Глупец. Вечность — это просто очень много времени. И оно ничего не исправляет.
Ненавижу ноябрь.
Ненавижу эту липкую серость за окном, эти вечные сумерки, которые включают ровно в четыре часа дня, и этот моросящий дождь, который не поймешь — то ли идет, то ли просто висит в воздухе сырой взвесью.
Я стою у окна в переговорной на двенадцатом этаже и смотрю, как Москва медленно тонет в вечерней мгле. Огни зажигаются неохотно, будто через силу. Где-то там, за рекой, наш объект — жилой комплекс «Резиденция на Набережной», который мы уже полгода не можем сдать из-за идиотских претензий заказчика.
— Вероника Андреевна, вы меня слышите?
Голос начальника действует на меня как зубная боль — ноющая, тупая, неизбежная.
Поворачиваюсь. Сергей Борисович сидит во главе стола, сложив пухлые ручки на животе. Лицо у него цветом напоминает тесто для оладий, которое уже начало подходить, но еще не готово. Глазки маленькие, маслянистые, бегают по моей груди быстрее, чем по чертежам.
— Слышу, — отвечаю ровно. — Вы сказали, что заказчику не нравится остекление. В двенадцатый раз.
— Не нравится, Вероника. Не нравится! — он разводит руками, будто пытается обнять весь мир и заодно мою профессиональную гордость. — Говорят, слишком много стекла. Холодно, не по-московски. Хотят больше камня.
— Это набережная, — напоминаю я, стараясь, чтобы голос не дрожал от бешенства. — Люди покупают квартиры с видом на воду. Чтобы видеть воду. Для этого нужно стекло. Много стекла. Если мы заложим проемы камнем, они будут смотреть на реку сквозь бойницу. Как в дзоте.
Сергей Борисович вздыхает, как учитель, уставший от бестолкового ученика.
— Вероника, милая, вы талантливый архитектор, я ценю. Но вы должны понимать: заказчик всегда прав.
— Заказчик идиот, — говорю я. Тихо, но отчетливо.
В переговорной повисает тишина. Моя коллега Лена, сидящая у стены, округляет глаза и делает мне страшные знаки. Я их игнорирую.
— Что вы сказали? — Борисович багровеет. Тесто для оладий начинает подгорать.
— Я сказала, что мы уже переделывали проект четыре раза, — иду на попятную, но без особого энтузиазма. — Каждый раз заказчик меняет мнение. Сначала хотел хай-тек, потом классику, потом опять хай-тек. Теперь камня захотел. Через месяц скажет, что нужен бревенчатый сруб. Мы не можем каждый раз начинать с нуля. У нас сроки.
— Сроки — это моя забота, — отрезает Борисович. — Ваша забота — сделать так, чтобы заказчик был доволен.
— А моя забота — чтобы здание не развалилось и чтобы в нем было комфортно жить, — я все-таки срываюсь. — Если мы сделаем фасад из камня, как он хочет, инсоляция упадет на двадцать процентов. Квартиры будут темными. Люди будут жить с включенным светом круглые сутки. Это не комфорт, это подвал.
— Вероника! — Борисович стучит ладонью по столу. Документы подпрыгивают. — Я сказал — делайте!
Я смотрю на него. Смотрю долго, пристально, представляя, как было бы здорово, если бы в архитектуре можно было предусмотреть балкон с люком прямо над кабинетом начальника. Чтоб открывается — и готово.
— Хорошо, — говорю я ледяным тоном. — Я подготовлю новые эскизы. С камнем. Но к письменному обоснованию приложу расчеты инсоляции. И пусть он распишется, что ознакомлен.
— Умная очень? — щурится Борисович.
— Достаточно, чтобы не подставляться под статью, когда жильцы подадут в суд, — пожимаю плечами.
Я выхожу из переговорной, не дожидаясь ответа. Лена выскакивает за мной, цокая каблуками по мраморному полу.
— Вероника, ты с ума сошла? — шипит она, хватая меня за локоть. — Он же тебя уволит!
— Не уволит, — отмахиваюсь я, входя в свой кабинет-закуток. — Кто ему будет проекты тащить? Криворукие студенты из МАрхИ, которые за копейки нарисуют такое, что потом снесут через пять лет? Не боись, прорвемся.
Кабинет у меня маленький, но свой. Стол, компьютер, кульман в углу, на стене — распечатки моих любимых проектов. Сталинские высотки, пара небоскребов, Шуховская башня. Вдохновение. На подоконнике — три чахлых кактуса, которые каким-то чудом выживают при моем графике. Я их поливаю раз в месяц, если вспомню. Они не жалуются.
Сажусь в кресло, закрываю глаза. Голова гудит. День был тяжелый. С утра разнос у заказчика, потом правка чертежей, потом этот идиотский созвон, потом переговорная. А еще надо заскочить на объект, проверить, как идет монтаж перекрытий, потому что прорабу без меня никто не доверяет.
Звонит телефон. Мама.
— Вероника, ты когда приедешь? — голос у мамы встревоженный, как всегда. — Я суп сварила, ты совсем не ешь, наверное, одними бутербродами питаешься, на тебе лица нет…
— Мам, я на работе, — тру переносицу. — На объект еще надо.
— На объект! — вздыхает мама так, будто я собираюсь на каторгу. — Когда ты уже устроишь нормальную жизнь? Замуж выйдешь, детей родишь. Вон подружки твои уже по двое…
— Мам, у подружек мужья олигархи, а я работаю, — перебиваю я. — Как будет время — позвоню. И суп твой съем. Честно.
— Врешь ведь, — вздыхает мама. — Ладно, доченька. Я тебя люблю. Береги себя.
— И я тебя.
Сбрасываю. Смотрю на часы. Полседьмого. На объекте народ работает до девяти. Значит, успеваю.
Собираю сумку — ноутбук, планшет с чертежами, каска, термос с остывшим кофе. Накидываю пальто — длинное, шерстяное, купленное прошлой зимой на распродаже с дикой скидкой. Оно меня греет и морально поддерживает: в нем я чувствую себя если не крутым архитектором, то хотя бы приличным человеком.
Выхожу из офиса. Лифт пахнет чужим кофе и бумажной пылью. На улице моросит, ветер гоняет по асфальту мокрые листья, которые уже никто не убирает. Москва в ноябре — город, который готовится к зиме и поэтому немного обижен на всех, кто требует от него красоты.
Я ловлю такси. Водитель — хмурый мужик с бородой — молча кивает, я называю адрес. Едем по набережной, я смотрю в окно. Огни, фары, мокрый асфальт, в котором все отражается. Москва красивая, когда ее не трогаешь. Просто смотришь.
— Архитектор? — вдруг спрашивает водитель, кивая на мой планшет.
Я возвращался домой вдоль набережной.
Ночь уже набрала полную силу — Москва горела огнями, гудела моторами, дышала влажным воздухом. Где-то играла музыка, из припаркованного у тротуара «Майбаха» пахло дорогим коньяком и сигарами. Жизнь текла мимо, как всегда, равнодушная к моему существованию.
Я любил эту равнодушную Москву. Она не требовала эмоций, не ждала участия. Можно было просто идти, смотреть, слушать — и оставаться невидимым.
Настроение после прогулки у Новодевичьего было ровным, почти медитативным. Воспоминания отпустили, пустота внутри утратила остроту. Я чувствовал себя... нейтрально. Для вампира это лучшее состояние.
Я свернул в переулки, чтобы сократить путь. Здесь было тише, фонари горели реже, тени лежали гуще. Старая Москва с ее кривыми линиями и облупившейся штукатуркой. Я знал эти места наизусть — ходил здесь еще тогда, когда вместо асфальта была брусчатка, а по переулкам тарахтели извозчики.
И вдруг я остановился.
Запах.
Он ворвался в мое восприятие, как удар под дых. Резкий, живой, пульсирующий. Кровь. Не та, что хранится в пакетах в моем холодильнике — спокойная, мертвая, пастеризованная. А живая. Человеческая. Текущая прямо сейчас.
Я замер, прикрыв глаза, позволяя запаху заполнить все чувства. Он был сложным: базовые ноты металла и соли, и поверх них — панические обертоны. Страх. Боль. Агония. Кровь человека, который умирает.
Вампир во мне встрепенулся. Глубинная, звериная часть — та, которую я годами усмирял донорской кровью и железной дисциплиной — подняла голову и зарычала. Живая кровь. Теплая. Свободная.
Я открыл глаза и пошел на запах.
Ноги несли сами. Я не думал, не анализировал — просто двигался, как подводная лодка на акустический сигнал. Через арку, во дворы, в темноту. Запах становился сильнее, гуще, отчаяннее.
И звуки. Хриплое, булькающее дыхание. Всхлип. Шаги — двое, тяжелые, испуганные, убегают прочь.
Я вынырнул из темноты арки и увидел картину, которая врезалась в память каждым пикселем.
На мокром асфальте лежала девушка.
Свет от дальнего фонаря падал так, что казалось, будто она освещена прожектором на темной сцене. Молодая, длинное пальто распахнуто, волосы разметались по луже. Рядом валялся пакет — из него выкатилась бутылка вина, темное стекло тускло блестело. Сумка отброшена в сторону.
И кровь.
Она растекалась под ней медленно, как тяжелое масло. Черная в этом свете, но я знал, что на самом деле она алая. Живая. Горячая. Пятно росло, впитываясь в пальто, в асфальт, в мои ноздри.
Я шагнул ближе.
Двое убегающих скрылись в противоположном конце арки. Я даже не взглянул на них. Не до них. Не до правосудия, не до мести. Весь мир сузился до одной точки — женщина на асфальте, кровь, дыхание, которое с каждой секундой становилось тише.
Я опустился рядом на колени. Асфальт был холодным, мокрым, но я не чувствовал. Я смотрел на нее.
Лицо бледное, очень бледное, даже для умирающей. Губы посинели. Глаза закрыты. Ресницы дрожат. Она еще жива, но это ненадолго.
Рукоятка ножа торчала из-под ребер. Прямое попадание. Чистое. Профессиональное, даже если били любители. Селезенка, печень — неважно. Важно, что кровь уходит быстро. Очень быстро.
Я положил руку ей на лоб. Кожа была холодной, липкой от испарины. Человеческое тело начинает отключаться, когда теряет критический объем. Она уже на грани.
И тут она открыла глаза.
Я смотрел на нее сверху вниз, и вдруг наши взгляды встретились. В ее глазах — серых, почти прозрачных в этом свете — не было страха. Удивление. Недоумение. И что-то еще. Жизнь. Самая обыкновенная, отчаянная, цепляющаяся жизнь.
Губы шевельнулись, но звука не вышло. Только выдох, окрашенный кровью.
Я понял. Она сказала: «Я не хочу».
Не хочу умирать.
Сто сорок семь лет, Герман. Сто сорок семь лет ты учился проходить мимо. Ты видел смерти — десятки, сотни, тысячи. Войны, эпидемии, преступления, несчастные случаи. Ты научился не реагировать. Ты создал себе кодекс, систему, броню. Ты пьешь донорскую кровь, ты не охотишься, ты не убиваешь. Ты — цивилизованный вампир, безопасный для общества.
И все это не имело никакого значения.
Потому что когда она открыла глаза и посмотрела на меня — не на монстра, не на спасителя, не на случайного прохожего — а просто на человека, который оказался рядом в последнюю минуту, — что-то во мне сломалось. Или включилось. Я до сих пор не знаю.
Время исчезло.
Я не думал о последствиях. Не думал о Кодексе, о Совете, о правилах, о том, что создание нового вампира без разрешения карается уничтожением. Не думал о том, что будет завтра. Не думал о ней, обо мне, о нас.
Я просто знал: я не дам ей умереть.
Не дам этим серым глазам погаснуть навсегда.
Решение пришло не как мысль — как физический импульс. Как голод, только наоборот. Не взять, а отдать.
Я наклонился ближе.
Запах ее крови бил в ноздри, дурманил, будил зверя. Но зверь молчал. Впервые за полтора века зверь во мне отступил перед чем-то другим. Перед человеком?
Я провел рукой по ее волосам — мокрым, холодным, спутанным. Шепнул что-то, сам не знаю что. Может, «прости». Может, «потерпи». Может, ничего.
А потом я сделал то, чего не делал никогда за все свои сто сорок семь лет вампирской жизни.
Я укусил ее не чтобы пить.
Я укусил ее, чтобы спасти.
Мои клыки — орудие смерти, инструмент охоты, проклятие моей природы — вошли в ее кожу на шее, туда, где билась последняя, слабая, уходящая пульсация жизни. Я не пил. Я отдавал.
Процесс обращения сложно объяснить тому, кто его не переживал. Это не просто укус, не просто передача крови. Это алхимия, магия, проклятие — называйте как хотите. В момент укуса вампир должен не только впрыснуть свой яд, но и отдать часть своей сути, своей силы, своей вечности. Добровольно. Осознанно. Безвозвратно.
Я отдавал.
Я чувствовал, как моя кровь перетекает в нее, смешивается с ее уходящей жизнью, запускает процесс трансформации. Это было больно — физически, до спазма в груди. Отдавать свою сущность все равно что отрывать куски себя. Но я не останавливался.
Мир сузился до размера ее зрачков.
Я стоял на коленях в луже ледяной воды, держал в руках умирающую женщину и смотрел в ее глаза. Серые. Почти прозрачные в этом тусклом свете, с крапинками темного по краю радужки. Человеческие глаза. Живые. Уходящие.
Она смотрела на меня, и в этом взгляде не было страха. Удивление — да. Непонимание — да. Но не страх. Будто она встретила в темной арке не случайного прохожего, а что-то давно знакомое, забытое, важное.
— Я не хочу... — прошептали ее губы. Беззвучно, одними выдохами.
Я понял. Не хочу умирать.
Ее голова запрокинулась, веки дрогнули и начали опускаться. Медленно, как занавес в конце спектакля. Сейчас они закроются, и свет погаснет. Навсегда. Для нее.
Что-то внутри меня дернулось с такой силой, что я физически ощутил спазм в груди. Там, где когда-то давно билось сердце.
За сто сорок семь лет я научился контролировать всё. Голод. Страх. Жалость. Ярость. Я стал идеальным механизмом, машиной для выживания. Эмоции — роскошь, которую вампир не может себе позволить. Эмоции ведут к ошибкам. Ошибки ведут к смерти.
Но сейчас механизм дал сбой.
Я смотрел, как гаснут ее глаза, и понимал: если они закроются, если этот свет погаснет — со мной что-то случится. То, что нельзя будет починить. То, что превратит мое и без того пустое существование в абсолютную черноту.
Бред. Я не знал ее. Видел впервые в жизни. Через час я мог бы забыть ее лицо, как забывал сотни других. Москва — огромный город, в нем каждый день кто-то умирает. Я проходил мимо трупов на войне, мимо замерзших бомжей, мимо жертв перестрелок. Проходил и не оглядывался.
Почему сейчас? Почему она?
Ее веки почти сомкнулись. Осталась тонкая полоска серого. Последний свет.
— Нет, — сказал я вслух.
И сам не узнал свой голос. В нем было что-то, чего я не слышал полтора века. Человеческое. Отчаянное. Живое.
Я наклонился ниже, почти касаясь губами ее лба. Запах крови бил в ноздри, заполнял легкие, кружил голову. Не донорская, не мертвая — живая, пульсирующая, пахнущая страхом и жизнью одновременно. Вампир во мне взвыл от голода. Но другой голос, тот, который я считал давно умершим, кричал громче.
Правила. Кодекс. Этикет.
Я прокручивал в голове все, чему меня учили. Первое правило вампира: не раскрывать себя. Второе: не создавать новых без разрешения Совета. Третье: не вмешиваться в дела смертных. Четвертое, пятое, десятое — за полтора века я вызубрил их наизусть. Нарушение любого карается уничтожением. Медленным. Болезненным. Окончательным.
Если я сделаю это — меня будут искать. Найдут. Убьют. Сто сорок семь лет существования превратятся в пыль. Ради кого? Ради незнакомой девушки, которую через час забрали бы санитары в морг?
Ее глаза закрылись.
Совсем.
И в этот момент я понял, что правила больше не существуют. Кодекс рассыпался пеплом. Совет, наказание, смерть — все стало пустыми словами. Осталось только одно: тепло, которое уходило из ее тела прямо сейчас, утекало сквозь пальцы, как вода.
Я не думал.
Решение пришло не из головы — из самой глубины, из той части меня, которую я похоронил вместе с Анной сто двадцать лет назад. Из той части, которая все еще помнила, что значит быть человеком. Что значит любить. Что значит спасать.
Инстинкт.
Не вампирский — человеческий.
Я откинул ворот ее пальто, открывая шею. Кожа была холодной, липкой от пота и крови. Пульс — я прижал пальцы — еле прощупывался. Рваный, слабый, умирающий. Счет шел на минуты. Может, на секунды.
— Прости, — шепнул я. — У нас нет времени спрашивать.
И вонзил клыки.
Это не было похоже на охоту. Когда вампир пьет, он берет. Забирает. Наслаждается. Это акт эгоизма, переведенный в физиологию.
Сейчас я отдавал.
Мои клыки — инструмент смерти — стали каналом жизни. Я впустил в нее свою кровь, свою суть, свое проклятие. И почувствовал, как она входит, смешивается с ее уходящей жизнью, запускает процесс трансформации.
Ощущение было чудовищным. Представьте, что вас выворачивают наизнанку. Что каждую клетку вашего тела разрывают и собирают заново. Что из вас вынимают душу — и отдают другому.
Я застонал сквозь сжатые зубы, но не остановился.
Ее тело дернулось в моих руках. Выгнулось дугой, запрокидывая голову. Из горла вырвался хрип — низкий, нечеловеческий, животный. Процесс пошел. Организм сопротивлялся, умирал и перерождался одновременно. Кровь, которую я вливал в нее, воевала с ее собственной кровью, побеждала, подчиняла, перекраивала.
Я чувствовал это. Чувствовал каждую секунду ее агонии.
Потому что я помнил.
1908 год. Париж. Подвал старого особняка на левом берегу.
Я пришел к доктору Мартелю, чтобы купить лекарство от чумы, которая косила Европу. Я верил, что он ученый, что нашел панацею. Глупец.
Он оказался вампиром. Старым, хитрым, жестоким. Ему нужен был не ученик, а раб. Но в первую ночь он просто обратил меня. Без спроса. Без выбора.
Я помню эту боль. Огонь в венах, лед в костях, разрывание каждой клетки. Я кричал так, что срывал голос, а потом кричать стало нечем. Я умирал три дня. Три дня ада. А когда очнулся — понял, что умер навсегда.
Я ненавидел Мартеля лет пятьдесят. Потом отпустило. Потом я даже сказал ему спасибо — за то, что подарил вечность. Но боль не забыл. Никогда.
Сейчас я причинял эту боль другой.
Я держал ее, прижимал к себе, гладил по голове, шептал что-то бессвязное. Она билась в конвульсиях, выгибалась, хрипела. Из раны на животе все еще сочилась кровь, но медленнее — организм переключал ресурсы на главное.
— Терпи, — шептал я. — Пожалуйста, терпи. Скоро пройдет. Я рядом. Я здесь.
Она не слышала. Она была глубоко внутри себя, там, где смерть боролась с бессмертием, где человеческое сгорало в огне вампирского.
А я все отдавал и отдавал.
Своя кровь уходила из меня быстрее, чем я ожидал. Обращение требует жертвы — не только физической, но и сущностной. Чтобы создать вампира, старый вампир должен отдать часть своей силы. Частицу себя. Навсегда.
Боль приходит первой.
Она не возникает постепенно — она взрывается внутри, как петарда, которую проглотила и забыла. Только что было темно и пусто, и вдруг — огонь. Везде. Во всех клетках сразу.
Я чувствую, как горю.
Это не метафора. Моя кожа плавится, мышцы стягиваются судорогой, кости превращаются в раскаленные прутья. Я хочу закричать, но не могу — легкие не слушаются, горло перехвачено спазмом.
Кто-то сказал, что смерть — это покой. Врут. Смерть — это ад.
Я пытаюсь открыть глаза и понимаю, что не знаю, есть ли у меня еще глаза. Тело распадается на атомы, рассеивается в пространстве, теряет форму. Я — просто сгусток боли, подвешенный в бесконечной темноте.
А потом приходит холод.
Он вползает неожиданно, с краев сознания. Сначала я не замечаю его за огнем, но постепенно холод набирает силу, подбирается ближе, касается ледяными пальцами.
Укус.
Я чувствую его совершенно отчетливо — две точки на шее, острые, пронзающие кожу, мышцы, вены. Это не больно в привычном смысле. Это глубже, страшнее, интимнее. Кто-то входит в меня. Не физически — сущностно. Вторгается в самое святое, в мою кровь, в мою жизнь.
Я хочу закричать: «Нет! Не надо!» Но губ нет, языка нет, голоса нет. Есть только ледяное вторжение и понимание: происходит что-то непоправимое. То, что изменит всё. Навсегда.
Сознание угасает.
Это как выключить свет в комнате — щелчок, и темнота. Только что я чувствовала боль, холод, ужас — и вдруг ничего. Пустота. Тишина. Небытие.
Я думаю: «Вот и всё. Я умерла».
И в этот момент что-то случается.
Тепло.
Оно появляется из ниоткуда — или из того места на шее, куда впились эти острые точки. Разливается по венам, как горячий чай по замерзшим пальцам. Медленно, тягуче, неотвратимо.
Мои клетки оживают. Нет, не так — мои клетки умирают и прямо в момент смерти заменяются чем-то другим. Чем-то сильным, быстрым, вечным. Я чувствую, как кровь — чужая кровь — течет по мне, заполняет каждый уголок, вымывает старую жизнь, ставит новую на ее место.
Это сладко и страшно одновременно.
Тепло разгорается. Огонь возвращается, но теперь он другой — не палящий, а согревающий. Как будто внутри меня зажгли солнце. Оно пульсирует в такт с сердцем — тук-тук, тук-тук, тук-тук — и каждый удар приближает что-то важное.
Я больше не чувствую боли. Только странное, незнакомое, пугающее расширение. Будто я расту, выхожу за пределы своего тела, становлюсь больше самой себя.
А потом приходит видение.
Я не знаю, откуда оно берется. Может, это чужая кровь показывает мне своего хозяина? Может, мой умирающий мозг генерирует галлюцинации? Может, это просто сон?
Я вижу мужчину.
Он стоит на фоне огня — высокий, темный, с бледным лицом и глазами, в которых нет дна. Он смотрит на меня, и в этом взгляде — всё. Боль, надежда, отчаяние, любовь. Любовь? Откуда? Мы не знакомы. Но я чувствую ее физически — она проникает в меня вместе с кровью, вместе с этим странным теплом.
Мужчина протягивает руку.
— Иди ко мне, — говорит он. Голос низкий, глубокий, обволакивающий.
Я хочу шагнуть, но не могу. Что-то держит, тянет назад, не пускает. Прошлое? Страх? Непонимание?
Картинка смазывается, тает, исчезает.
Снова боль.
Теперь она другая — ломота в костях, как при сильном гриппе, умноженная на тысячу. Каждая косточка, каждая фаланга, каждый позвонок ноют, крутятся, выворачиваются. Меня перестраивают. Из человека в… во что?
Я слышу звуки.
Где-то далеко гудит город. Машины, сигналы, шаги, голоса — они врываются в мое сознание, как ножи. Я слышу слишком много, слишком громко, слишком отчетливо. Это мучительно. Каждый звук бьет по нервам, заставляя внутренности сжиматься.
— Тише, — хочу сказать я. — Пожалуйста, тише.
Но звуки не стихают. Они множатся, наслаиваются друг на друга, превращаются в какофонию.
И вдруг — тишина.
Кто-то нажал кнопку «выкл». Мир замер. Звуки исчезли, боль ушла, жар остыл. Осталось только ощущение полета. Я лечу в бесконечной темноте, и мне хорошо. Спокойно. Пусто.
Это смерть, думаю я. Точно смерть.
Но мысль не пугает. Смерть оказывается мягкой, как перина. Я утопаю в ней, закрываю глаза, расслабляюсь.
И снова — укол.
Тепло врывается в темноту, разрывает ее на куски. Оно пульсирует в висках, в кончиках пальцев, в кончиках волос. Оно требует: живи! Борись! Не сдавайся!
— Кто ты? — шепчу я в темноту.
Ответа нет. Только тепло, растекающееся по венам, заполняющее каждую клетку, выжигающее смерть.
Я вспоминаю.
Вино. Я купила вино. Итальянское, красное, с забавной этикеткой. Шоколадку с орехами. Хотела посидеть дома, расслабиться, забыть про Борисовича, про стройку, про вечную московскую серость. Шла через арку. Было темно, сыро, пахло кошками. Шаги сзади. Испуг. Удар.
Нож.
Я вспоминаю холод металла внутри себя. Как это странно — чувствовать сталь в собственном теле. Чужеродную, острую, убивающую.
Я умирала. Точно. Я помню, как уходила. Как темнело в глазах. Как последняя мысль была: «Жалко, вино не попробовала».
А теперь я здесь. В темноте. С чужим теплом в венах и чужими воспоминаниями в голове.
Мужчина с бледным лицом появляется снова. Теперь он ближе. Я вижу морщинки у глаз, тонкий шрам на подбородке, прядь волос, упавшую на лоб. Красивый. По-настоящему, не картинно. Красивый той красотой, которая приходит с годами и опытом.
— Ты кто? — спрашиваю я. Теперь у меня есть голос.
— Я тот, кто тебя спас, — отвечает он.
— Спас? — не понимаю я. — От чего?
— От смерти.
Я хочу спросить еще, но картинка опять тает. Темнота сгущается, обнимает, укутывает. Я проваливаюсь в сон без сновидений.
Процесс продолжается без меня.
Мое тело знает, что делать. Где-то глубоко, на клеточном уровне, запущена программа перерождения. Кровь — старая и новая — смешивается, воюет, договаривается. Органы перестраиваются, учатся жить по-новому. Сердце замедляет бег, готовясь биться раз в минуту вместо восьмидесяти. Легкие забывают, как дышать. Глаза готовятся видеть в темноте.
Я закрыл дверь своей квартиры и прислонился к ней спиной.
В прихожей горел только ночник — мягкий желтый свет, который я включал, когда возвращался домой. Раньше он меня успокаивал. Сейчас я смотрел на него и не чувствовал ничего, кроме оглушительной пустоты внутри.
В спальне лежала она.
Я прошел на кухню автоматически, как делал это сотни раз. Налил себе крови в бокал — вторую положительную, самую нейтральную по вкусу. Поднес к губам и понял, что не могу пить. Горло сжималось, отказываясь принимать.
Я поставил бокал на стол и сел.
В голове было пусто и гулко, как в заброшенном доме. Мысли не формировались, эмоции не приходили. Только где-то глубоко, на самом дне сознания, пульсировало одно слово, как больной зуб: «Нарушил».
Я нарушил главный закон.
Не тот, что написан в вампирских кодексах — их много, и некоторые можно обойти. Главный закон, который старше любых кодексов: не создавай новых без нужды. Не бери на себя ответственность за чужую вечность. Не превращай человека в монстра, не спросив.
Я нарушил. Я взял. Я превратил.
И теперь эта девушка с серыми глазами лежит в моей спальне, перерождается в вампира, а я сижу на кухне и не знаю, что делать дальше.
Я встал и пошел в спальню.
Она не изменила положения — лежала на спине, раскинув руки, темные волосы разметались по подушке. Лицо спокойное, почти безмятежное. Только бледность нечеловеческая — та, что приходит к нам после обращения. Губы посинели. Грудь не вздымается — она не дышит. Зачем? Легкие больше не нужны.
Я сел в кресло в углу — то самое, в котором провел уже много ночей за книгами или просто в размышлениях. Отсюда было видно ее лицо. И я смотрел.
Внутри меня боролись два чувства. Первое — ужас. Леденящий, парализующий, древний. Ужас перед Советом, перед наказанием, перед тем, что я наделал. Если меня найдут — а меня найдут, рано или поздно, — меня уничтожат. Медленно, изощренно, необратимо. Я видел казни вампиров-отступников. Это не то, что хочется испытать на себе.
Второе чувство было странным. Я не сразу его опознал — слишком давно его не испытывал. А когда опознал, чуть не рассмеялся от абсурдности.
Волнение.
Как у мальчишки перед первым свиданием. Как перед экзаменом в университете, когда ты выучил билеты, но все равно боишься. Как в детстве, когда ждешь подарок на день рождения.
Я волновался. За нее. За то, какой она проснется. За то, что скажет. За то, как посмотрит.
Сто сорок семь лет, Герман. Ты пережил две мировые войны, три революции, смену эпох и цивилизаций. Ты видел, как умирали империи и рождались новые. Ты пил кровь из бокалов и из горл. Ты забыл, что такое волнение.
И вот — пожалуйста. Сидишь в кресле, как подросток, и боишься, понравишься ли ты девочке.
Я усмехнулся своим мыслям и откинул голову на спинку кресла.
— Идиот, — сказал я вслух.
Она не ответила. Конечно.
Я закрыл глаза и позволил памяти накрыть себя.
1908 год. Париж. Доктор Мартель.
Когда я очнулся после обращения, первое, что я увидел — его лицо. Старое, морщинистое, с глазами-буравчиками. Он сидел в таком же кресле и смотрел на меня с любопытством. Как ученый на новый вид насекомого.
— Ты жив, — констатировал он. — Поздравляю. Ты пережил ночь.
Я хотел ответить, но вместо слов из горла вырвался хрип. Я попытался встать — и не смог. Тело не слушалось, руки дрожали, в глазах двоилось.
— Первое время будет сложно, — продолжил Мартель. — Ты заново учишься управлять телом. Все рефлексы теперь другие. Быстрее, острее, опаснее. Привыкай.
— Зачем? — прохрипел я. — Зачем вы это сделали?
Мартель улыбнулся — тонко, жестоко, снисходительно.
— Потому что мог. Потому что ты пришел ко мне сам. Потому что мне нужны ученики. Выбирай любую причину.
— Я не просил.
— Ты просил спасения от смерти. Я дал тебе вечность. Неблагодарный.
Я замолчал. Что я мог сказать? Он прав — я пришел к нему за лекарством. Я искал чуда. Я получил проклятие.
— Теперь ты мой, — добавил Мартель. — И ты будешь делать то, что я скажу. Таков порядок.
Я ненавидел его. Ненавидел каждой клеткой нового тела, каждой каплей чужой крови в своих венах. Ненависть стала единственным, что я чувствовал первые годы.
Я открыл глаза и посмотрел на девушку.
Она будет ненавидеть меня. Так же, как я ненавидел Мартеля. Это неизбежно, это естественно, это правильно. Я отнял у нее жизнь. Я дал ей вечность, которой она не просила. Я не спросил разрешения.
Но я хотя бы буду рядом. Я хотя бы попытаюсь объяснить. Я хотя бы не брошу ее, как Мартель бросил меня — на произвол судьбы, в чуждом мире, без подготовки, без помощи.
Я дам ей выбор. Когда она придет в себя, когда осознает, что случилось, я дам ей выбор. Уйти. Остаться. Принять свою природу или бороться с ней. Я не буду ее тюремщиком.
Я буду... кем? Учителем? Наставником? Соучастником?
Я не знал. И это незнание тоже было частью того странного волнения, которое пульсировало внутри.
Я встал, подошел к кровати и сел на край. Осторожно, стараясь не потревожить, взял ее руку. Холодная. Тонкие пальцы, короткие ногти без маникюра — рабочие руки, не избалованные. На запястье — тонкий шрамик, давний, детский. Упала с велосипеда? Порезалась?
Маленькие детали чужой жизни, которая только что закончилась.
Я поднес ее руку к губам и поцеловал. Жест получился сам собой, неконтролируемый, почти сентиментальный. Таким жестом прощаются с умершими.
— Прости, — шепнул я. — Я правда не хотел. Просто не смог иначе.
Ее ресницы дрогнули.
Я замер.
Нет, показалось. Она по-прежнему была глубоко в переходе. До пробуждения еще минимум несколько часов, а то и сутки. Организм должен перестроиться полностью, и только тогда сознание вернется.
Я положил ее руку обратно на одеяло и вернулся в кресло.
Ночь тянулась бесконечно.
Я сидел и смотрел, как меняется ее лицо. Уходила отечность, вызванная травмой. Разглаживались морщинки напряжения — теперь они не появятся никогда. Кожа становилась идеально гладкой, фарфоровой, неживой. Она становилась красивой той особой, холодной красотой, которая отличает нас от людей.
Сознание возвращается ударом.
Без предупреждения, без плавного всплытия из глубины сна — просто раз — и я уже здесь. Вся сразу. Как будто кто-то включил рубильник, и электричество побежало по проводам.
Первое, что я чувствую — боль.
Но не та, что была в переходе, не огненная и не ледяная. Другая. Боль от мира. От того, как он давит на меня со всех сторон.
Звуки.
Их слишком много. Где-то за стеной гудит холодильник — этот звук заполняет комнату, вибрирует в зубах, отдается в затылке. За окном — город, миллион голосов, двигателей, шагов, сигналов. Я слышу, как на соседней улице тормозит машина, как скрипят тормоза, как хлопает дверца, как женщина ругается с мужчиной. Я слышу дыхание людей в соседних квартирах, биение их сердец, ток крови по венам.
Кровь.
Запах ударяет в ноздри раньше, чем я успеваю подумать. Металлический, сладковатый, теплый. Он плывет откуда-то из-за стены, с кухни, смешивается с другими запахами — кофе, сырости, старой бумаги, мужского парфюма. Но кровь перебивает все. Она манит, дразнит, сводит с ума.
Мой рот наполняется слюной.
Я сажусь на кровати резко, рывком, и едва не падаю обратно — вестибулярный аппарат сбоит, мир наклоняется, плывет, никак не встанет на место. Хватаюсь руками за одеяло, сжимаю пальцы и чувствую каждую ниточку ткани, каждую ворсинку. Слишком отчетливо, слишком ярко.
Кожа горит.
Воздух касается меня, как наждачная бумага. Одеяло колется. Простыня подо мной — ледяная и шершавая. Я смотрю на свои руки — они кажутся чужими, слишком белыми, почти прозрачными. Вены проступают синим, но пульса под ними не видно. Пульса нет.
Сердце не бьется.
Я прижимаю ладонь к груди — тишина. Ни тук-тук, ничего. Только пустота и холод.
Паника накрывает с головой.
— Что со мной? — шепчу я. Голос звучит странно — глубже, тише, с непривычными обертонами.
Я оглядываю комнату. Чужая, большая, с высоким потолком и тяжелыми шторами. Темно, но я вижу каждую деталь — трещинку в лепнине, пылинки в воздухе, фактуру обоев. Я вижу в темноте. Как кошка. Как...
В углу комнаты что-то шевелится.
Кресло. В кресле — человек.
Мужчина.
Он спит, откинув голову на спинку, длинные ноги вытянуты, руки сложены на груди. Темные волосы, бледная кожа, тонкие черты лица. Красивый. Опасно красивый.
Я не знаю его.
Мысль бьет током: чужой дом, чужая комната, чужой мужчина. Последнее, что я помню — арка, нападение, удар. А потом — темнота и боль.
Меня похитили.
Меня изнасиловали.
Меня убили.
Мысли скачут, накладываются друг на друга, множатся. Паника заливает мозг адреналином — но сердце не ускоряется, оно вообще молчит. Тело реагирует странно, заторможенно, будто я смотрю на себя со стороны.
Я вскакиваю с кровати. Ноги подкашиваются — слишком резкое движение, слишком непривычное тело. Я хватаюсь за спинку кровати, чтобы не упасть, и замираю.
Мужчина открыл глаза.
Он смотрит на меня.
Глаза у него светлые, почти прозрачные в полумраке. В них нет сонной мути — только спокойное, выжидающее внимание. Будто он и не спал вовсе. Будто ждал этого момента.
— Тихо, — говорит он. Голос низкий, ровный, без интонаций. — Не бойся.
Не бойся? Не бойся?!
— Кто вы? — кричу я. Вернее, пытаюсь крикнуть. Из горла вырывается шипение, почти звериное. — Где я? Что вы со мной сделали?
Он медленно поднимается из кресла. Высокий, выше, чем казалось. В темном свитере и брюках, босой. Двигается плавно, без лишних движений — так двигаются хищники.
Я отступаю на шаг и упираюсь спиной в стену.
— Не подходите, — шиплю я. — Я буду кричать.
— Кричи, — пожимает плечами он. — Здесь хорошая звукоизоляция. Никто не услышит.
Ледяной ужас сковывает внутренности. Это то, что говорят похитители своим жертвам. Это сценарий триллера, где девушку находят через неделю в подвале.
Я оглядываю комнату в поисках оружия, выхода, чего угодно. На тумбочке — бокал. Пустой, но тяжелый. Сойдет.
Я хватаю бокал и выставляю перед собой, как дубинку.
— Не подходите, — повторяю я. Голос дрожит. — Я разобью вам голову.
Мужчина останавливается. Смотрит на меня с любопытством — без страха, без агрессии, просто изучает. Как ученый новый вид жуков.
— Смелая, — замечает он. — Это хорошо. Пригодится.
— Что пригодится? — не понимаю я. — Для чего?
Он вздыхает и садится обратно в кресло. Движения спокойные, неторопливые, демонстративно неопасные. Садится и смотрит на меня снизу вверх.
— Давай договоримся, — предлагает он. — Ты опустишь бокал, а я отвечу на все твои вопросы. Честно. Полностью. Без утайки.
— С чего я должна вам верить? — выдыхаю я.
— А с того, что выбора у тебя все равно нет, — он пожимает плечами. — Если бы я хотел тебя убить, ты была бы уже мертва. Если бы хотел изнасиловать — изнасиловал бы, пока ты была без сознания. Я этого не делал. Просто сидел и ждал, пока ты очнешься.
Логика в его словах есть. Но паника не отпускает.
— Где я? — спрашиваю я. Бокал все еще в руке, но я опускаю его чуть ниже.
— В моей квартире. Кутузовский проспект.
— Как я сюда попала?
— Я принес тебя на руках.
— Зачем?
Он смотрит мне прямо в глаза. Взгляд тяжелый, пронзительный, немигающий.
— Потому что ты умирала. И я тебя спас.
Слово «спас» повисает в воздухе. Я перевариваю его, и вдруг воспоминания начинают возвращаться. Обрывками, вспышками.
Арка. Двое. Удар. Нож. Боль. Холодный асфальт под спиной. Кто-то наклоняется надо мной. Лицо — не вижу, только глаза. Светлые, почти прозрачные. Те же глаза, что смотрят на меня сейчас.
Укус.
Я чувствую его снова — ледяное вторжение в шею, чужеродное, глубокое. И тепло после. Чужую кровь в своих венах.
Я подношу руку к шее. Кожа гладкая — ни ран, ни шрамов. Но память тела не обманешь. Там было. Там точно было.
— Вы... — я сглатываю, пытаясь подобрать слова. — Вы пили мою кровь?
— Встань, — сказал Герман.
Я подняла голову. Он стоял надо мной, протягивая руку. Лицо спокойное, ровное, без эмоций. Будто ничего особенного не происходит. Будто не он только что сообщил мне, что я превратилась в чудовище.
— Зачем? — спросила я хрипло.
— Я покажу тебе.
Я не хотела брать его руку. Не хотела прикасаться к нему. Но ноги не слушались, тело было ватным, и без помощи я бы не встала.
Я взяла его за руку.
Ладонь у него была холодной, сухой, с длинными пальцами. Сильной. Он легко поднял меня, поставил на ноги и тут же отпустил, будто обжегся.
— Иди за мной, — бросил он и направился к двери.
Я поплелась следом.
Коридор оказался длинным, с высокими потолками и дорогими обоями. Мы прошли мимо гостиной, где я мельком увидела книжные шкафы от пола до потолка, и остановились в прихожей.
Здесь было светлее — горела люстра под потолком, и я впервые увидела себя.
В прихожей висело большое зеркало в тяжелой деревянной раме. Старинное, с патиной, наверняка дорогое. Я подошла к нему — и замерла.
Там никого не было.
Я видела Германа — он стоял позади меня, бледный, высокий, с темными волосами. Видела край шкафа, вешалку с пальто, паркетный пол. Но там, где должна была стоять я, была пустота.
Я поднесла руку к лицу. Рука была — вполне реальная, с короткими ногтями, с тонким шрамиком на запястье. Я помахала ею перед зеркалом.
Пустота.
— Этого не может быть, — прошептала я.
— Может, — спокойно ответил Герман. — Мы не отражаемся. И не снимаемся на фото. Старая технология фиксирует только живых.
— Я живая! — крикнула я, оборачиваясь.
Он посмотрел на меня с сожалением.
— Ты существуешь. Но живой тебя назвать сложно. Твоё сердце не бьется. Ты не дышишь. Твоя температура сравнима с температурой трупа. Ты — нежить. Нежить. Так это называется в западной классификации.
— Бред, — выдохнула я. — Полный бред. Это сон. Кошмар. Я сплю, и сейчас проснусь. Меня ударили, я в больнице, мне снятся наркотические сны...
Я с силой ущипнула себя за руку. Больно. Кожа покраснела. Я не проснулась.
— Это не сон, Вероника, — терпеливо сказал Герман. — И не наркотики. Это реальность. Твоя новая реальность.
Я замотала головой, отказываясь верить. Пятилась назад, пока не уперлась спиной в стену.
— Нет. Нет. Я не верю. Это какой-то трюк. Зеркало особое. Или я сплю. Или...
— Хорошо, — перебил он. — Пойдем дальше.
Он взял меня за руку и потащил к выходу. Я упиралась, но сил не было — он просто открыл дверь квартиры и вытащил меня в подъезд.
— Ты с ума сошел? — зашипела я. — Я в халате! И босиком!
Он даже не обернулся. Потащил меня к лифту, впихнул внутрь, нажал кнопку первого этажа.
— Ты хотела доказательств, — сказал он, глядя прямо перед собой. — Получишь доказательства.
Лифт ехал вниз. Я смотрела на свое отражение в полированных стенах лифта — и не видела его. Только Германа. Он стоял рядом со мной, и его отражение было четким, а моего — нет.
— Как такое возможно? — прошептала я.
— Потому что душа покидает тело при обращении, — ответил он. — Зеркала отражают душу. Её у нас нет. Или она меняется так, что свет не фиксирует. Учёные до сих пор спорят.
— Учёные изучают вампиров?
— Некоторые. Тайно. Очень тайно.
Лифт остановился. Двери открылись. Герман вытащил меня в подъезд, где сидела консьержка — пожилая женщина с усталым лицом. Она глянула на меня без особого интереса — девушка в халате и босиком, ну и что, молодёжь всякая бывает.
— Доброй ночи, Герман Сергеевич, — кивнула она.
— Доброй, Зинаида Петровна, — ответил он и вывел меня на улицу.
Ночной воздух ударил в лицо. Свежий, холодный, влажный. Москва гудела огнями, где-то сигналили машины, пахло бензином и мокрым асфальтом. Красиво. Я любила Москву ночью.
— Смотри, — сказал Герман, останавливаясь под фонарём.
Я посмотрела. Обычный фонарь, светит ярко, под ним мы стоим вдвоём.
— Подними руку, — скомандовал он.
Я подняла. И закричала.
Моя рука задымилась. Кожа покраснела, пошла волдырями, начала чернеть прямо на глазах. Боль была чудовищной — жгучей, рвущей, невыносимой.
Герман рванул меня обратно, в тень подъезда. Боль мгновенно утихла. Я смотрела на свою руку — кожа восстанавливалась на глазах, волдыри втягивались, чернота исчезала. Через минуту рука выглядела совершенно здоровой.
— Это ультрафиолет, — спокойно объяснил Герман. — Обычный солнечный свет убивает нас за секунды. Лампы дневного света — за минуты. Фонари — обжигают, но не смертельно. Ты привыкнешь со временем, кожа адаптируется, но полностью никогда.
Я стояла, прижавшись спиной к стене подъезда, и смотрела на свою руку. Только что она горела. Только что я видела, как плоть плавится. А теперь — целая, невредимая, как будто ничего и не было.
— Это... регенерация? — спросила я тупо.
— Да. Мы восстанавливаемся быстро. Но от солнца не успеваем — смерть наступает быстрее, чем регенерация.
Я закрыла глаза. В голове было пусто и гулко. Мысли разбегались, как тараканы от света.
— Заведи меня обратно, — попросила я. — Пожалуйста.
Герман кивнул и повёл меня к лифту. Консьержка снова кивнула, не обращая внимания на мой халат и босые ноги. Лифт. Коридор. Квартира.
Я зашла внутрь и сползла по стене на пол.
— Сядь в кресло, — предложил Герман. — Так удобнее.
— Мне уже ничего не будет удобно, — ответила я. — Никогда.
Он не стал спорить. Просто стоял и смотрел на меня сверху вниз, сложив руки на груди.
Я пыталась переварить увиденное. Зеркало. Рука. Фонарь. Это было реально. Это происходило на самом деле. Я не спала, мне не кололи наркотики, я не сошла с ума.
Я действительно превратилась в вампира.
— Зачем ты мне это показал? — спросила я, не поднимая головы. — Чтобы я убедилась, что жизнь кончена?
— Чтобы ты перестала отрицать очевидное, — ответил он. — Чем быстрее ты примешь реальность, тем быстрее научишься в ней жить.
Я проснулась от тишины.
Это было странное ощущение — открыть глаза и понять, что в комнате абсолютно, оглушительно тихо. Никакого гула города за окном, никакого дыхания соседей за стеной, никакого биения сердец. Только пустота и холод.
Я лежала на той же кровати, в той же комнате, под тем же тяжелым одеялом. За окном было темно — шторы плотно задернуты, ни лучика. Сколько я проспала? Час? Сутки? Неделю?
Тело чувствовало себя отдохнувшим, но каким-то чужим. Слишком легким, слишком быстрым, слишком... мертвым.
Я села и посмотрела на свои руки. Бледные, тонкие, с едва заметными венами. Красивые. Чужие.
Воспоминания нахлынули волной. Арка. Нож. Кровь. Укус. Герман. Зеркало. Фонарь. Пакет с кровью.
Я зажмурилась, пытаясь прогнать их, но они не уходили. Они вплавились в мозг, стали частью меня.
Это не сон. Это реальность.
Я — вампир.
Я спустила ноги с кровати и встала. Тело слушалось идеально — ни малейшей скованности, ни намека на усталость. Я чувствовала себя так, будто выспалась за неделю вперед. И одновременно — будто умерла.
В комнате было зеркало — трюмо в углу. Я подошла к нему, хотя знала, что увижу.
Пустота.
Я стояла перед зеркалом, видела отражение комнаты, кровати, штор, но себя — не видела. Как призрак. Как несуществующая.
— Сука, — прошептала я. — Сука, сука, сука.
Слез не было. Вампиры не плачут. Но внутри все разрывалось от боли.
Я вышла из спальни и пошла на запах. Он вел на кухню — запах крови, кофе и того особого, неуловимого аромата, который теперь ассоциировался у меня с Германом.
Он сидел за столом с бокалом в руке. Пил кровь. Спокойно, буднично, как люди пьют утренний кофе. Увидел меня, кивнул:
— Доброй ночи. Как спалось?
Я смотрела на него и чувствовала, как внутри закипает лава.
— Доброй ночи? — переспросила я. — Доброй ночи?! Ты издеваешься надо мной?
Он поставил бокал и посмотрел на меня с привычным спокойствием.
— Нет. Я просто спросил, как ты себя чувствуешь.
— Как я себя чувствую? — я шагнула к нему. Голос дрожал от ярости. — Я чувствую себя монстром! Я чувствую себя трупом! Я не вижу себя в зеркале, моя рука горела под фонарем, я пила кровь из пакета! Как, по-твоему, я должна себя чувствовать?
— Привыкание всегда тяжело, — начал он. — Первое время...
— Заткнись! — заорала я. — Заткнись, тварь!
Он замолчал. Смотрел на меня без обиды, без злости, без страха. Просто смотрел — и ждал.
А меня прорвало.
— Ты кто такой, чтобы решать за меня?! — кричала я. — Ты имел право?! Ты спросил меня?! Я не просила! Я не хотела! У меня была жизнь, понимаешь? Жизнь!
Я металась по кухне, как зверь в клетке. Слова вырывались сами, без контроля, без цензуры.
— Я архитектор! Я училась десять лет, чтобы строить дома! У меня был проект — жилой комплекс на набережной, лучший в моей карьере! У меня были планы, мечты, цели! Я хотела путешествовать, хотела семью, хотела детей! Детей, понимаешь?
Я схватила со стола чашку и швырнула об стену. Керамика разлетелась вдребезги. Герман даже не моргнул.
— А теперь что? — продолжала я. — Теперь я не могу выйти на солнце! Не могу есть нормальную еду! Не могу завести семью — ты сам сказал, что у вампиров не бывает детей! Не могу стареть вместе с друзьями! Я буду вечно молодой, а они будут умирать — один за другим!
Я остановилась и посмотрела на него. Он сидел неподвижно, как статуя.
— Ты отнял у меня всё, — сказала я тихо. Голос сел от крика. — Всё, что у меня было. Всё, чем я жила. Всё, что я любила. И зачем? Чтобы я стала такой же тварью, как ты?
Он молчал.
— Ответь мне! — заорала я снова. — Зачем ты это сделал? Тебе было жалко? Ты хотел поиграть в бога? Решил, что имеешь право распоряжаться чужими жизнями?
— Я не знаю, — сказал он наконец.
— Не знаешь?! — я рассмеялась истерически. — Прекрасный ответ! Ты не знаешь, зачем сломал мне жизнь!
— Я знаю, почему, — поправил он. — Я не знаю, зачем. Это разные вещи.
— Объясни.
Он встал. Подошел к окну, раздвинул шторы — там была ночь, темнота, огни города. Стоял ко мне спиной и говорил:
— Ты умирала. Я видел, как жизнь уходит из тебя. Твои глаза — серые, с крапинками — они гасли. И я не смог. Не смог смотреть, как ты уходишь.
— Это не причина превращать меня в чудовище!
— А что причина? — он обернулся. В глазах — боль. Настоящая, живая боль. — Сказать себе: «она умрет, и это не мое дело»? Пройти мимо? Оставить тебя истекать кровью на мокром асфальте?
— Да! — крикнула я. — Лучше бы ты прошел мимо! Лучше бы я умерла человеком, чем жила монстром!
Он замер. Смотрел на меня долго-долго. А потом тихо спросил:
— Ты правда так думаешь?
— Да!
— Ты бы предпочла быть мертвой?
— Да!
Вранье. Я поняла это в ту же секунду, как сказала. Не хочу умирать. Ни тогда, в арке, ни сейчас. Жизнь — даже такая, даже вампирская — была мне дороже смерти. Но признаться в этом сейчас, ему, значило сдаться. А я не могла сдаться.
Он смотрел на меня и, кажется, видел насквозь. Видел мою ложь, мою боль, мой страх.
— Ты врешь, — сказал он спокойно. — И сама это знаешь.
— Не тебе решать, что я чувствую! — огрызнулась я.
— Не мне, — согласился он. — Но я вижу. Я прожил сто сорок семь лет. Я научился читать людей. И вампиров тоже.
— Тогда прочти вот это, — я шагнула к нему и ткнула пальцем в грудь. — Я ненавижу тебя. Всем своим существом. Всей своей мертвой душой. Я хочу, чтобы ты исчез. Чтобы ты оставил меня в покое. Чтобы ты никогда ко мне не приближался.
— Хорошо, — сказал он. — Я уйду.
Я опешила.
— Что?
— Я уйду, — повторил он. — Оставлю тебя здесь. В квартире есть запас крови на месяц. Деньги — в столе, наличные, бери сколько нужно. Документы твои — в прихожей. Телефон заряжен. Выходить можно только ночью, днем — ни в коем случае. Совет я попробую отвести, скажу, что уничтожил тебя. Если не получится — они придут за тобой. Тогда беги. Я научу, как.
Я ждал этого момента.
После вспышки ненависти, после истерики, после того, как она прокляла меня и потребовала смерти, наступило затишье. Вероника ушла в дальнюю комнату и не выходила несколько часов. Я не тревожил — давал время остыть, прийти в себя, переварить.
Но время шло, а голод не ждал.
Я чувствовал его даже через стены — нарастающее напряжение, сосущую пустоту, которая скручивала ее внутренности. Она пыталась справиться сама, но это невозможно. Первый голод после обращения нельзя перетерпеть. Его можно только утолить.
Я взял из холодильника свежий пакет — первую положительную, самую нейтральную, без резкого запаха. Подогрел до температуры тела — так легче пьется новообращенным. Поставил на поднос вместе со стаканом воды (бесполезно, но психологически привычнее) и пошел к ней.
Дверь в комнату была закрыта. Я постучал.
— Вероника, открой.
Тишина.
— Я знаю, что ты не спишь. Тебе нужно пить.
— Убирайся, — глухо донеслось из-за двери.
— Не уберусь, пока ты не выпьешь. Голод будет только усиливаться. Через пару часов ты станешь опасна для себя и для меня.
— Мне плевать.
Я вздохнул. Подождал минуту. Потом просто повернул ручку — замка не было, конечно. Вампиры редко запираются — нам не от кого прятаться.
Вероника сидела на кровати, поджав ноги и обхватив колени руками. Темные волосы закрывали лицо. Она не подняла головы, когда я вошел.
— Я сказала — убирайся.
— Я слышал. Но не послушался.
Я поставил поднос на тумбочку рядом с кроватью. Пакет с кровью лежал на тарелке — красный, пульсирующий жизнью в моих глазах. Для нее он должен был выглядеть как... как что? Как еда? Как отрава? Как подтверждение чудовищности?
Она подняла голову. Посмотрела на пакет. И ее лицо исказилось.
— Убери это, — прошептала она.
— Не уберу.
— Убери! — крикнула она и отшвырнула поднос. Пакет отлетел к стене, лопнул, кровь разбрызгалась по обоям.
Я смотрел на красные пятна на светлой стене. Потом перевел взгляд на Веронику.
— Помогло? — спросил я спокойно.
Она тяжело дышала. Вампиры не нуждаются в дыхании, но в стрессе возвращаются старые привычки. Глаза горели — нечеловеческим, голодным огнем.
— Я не буду это пить, — сказала она. — Никогда.
— Будешь.
— Не буду!
— Вероника, — я сел на стул напротив нее. — Я понимаю, что ты чувствуешь. Отвращение, страх, отрицание. Я сам через это прошел. Но голод сильнее тебя. Он сломает твою волю, твои принципы, твою человечность. И тогда ты выйдешь на улицу и убьешь первого встречного.
— Не убью.
— Убьешь. Я видел это сотни раз. Новообращенные, которые отказывались пить донорскую кровь, всегда срывались. И после первого убийства остановиться уже невозможно. Кровь человека — она как наркотик. Попробовав раз, ты захочешь снова. И снова. И снова.
— Ты меня пугаешь.
— Да. Потому что это правда.
Она замолчала. Смотрела в стену, на разводы крови. Ноздри раздувались — запах дразнил, манил, сводил с ума.
— Я чувствую его, — сказала она тихо. — Этот запах. Он... он притягивает. Даже сейчас, когда меня тошнит от мысли, что это кровь, я хочу... я хочу...
— Выпить, — закончил я. — Это нормально. Это инстинкт. Ты должна научиться контролировать его, но сначала — признать.
— Я не хочу быть вампиром! — выкрикнула она.
— Уже поздно.
Она вскочила с кровати. Глаза горели диким огнем.
— Нет! Я не смирюсь! Я не буду пить кровь, не буду прятаться от солнца, не буду жить твоей жизнью! Я уйду отсюда!
— Вероника...
— Не подходи! — она отшатнулась к двери. — Я ухожу. Спасибо, что спас, но я сама разберусь.
Она выскочила в коридор. Я слышал, как она мечется в прихожей, находит свое пальто — грязное, в засохшей крови, но целое. Обувается. Открывает дверь.
— Вероника, остановись, — сказал я, выходя за ней. — Ты не готова.
— Я никогда не буду готова! — крикнула она и выбежала в подъезд.
Я не побежал за ней. Бежать за новообращенной, которая в панике, — значит загнать ее в угол. А в углу она набросится на меня. И тогда придется либо убить ее, либо получить серьезные ранения.
Я пошел спокойно. Лифт ждать не стал — сбежал по лестнице, бесшумно, быстро. Надеялся успеть до выхода.
Не успел.
Вероника вылетела из подъезда и остановилась на крыльце. Ночь, темно, только фонари горят. Она сделала шаг вперед — и замерла.
Запахи.
Я знал, что она чувствует. Город пахнет тысячами людей. Их кровь — теплая, живая, пульсирующая — бьет в ноздри, как наркотик. Для нового вампира это невыносимо.
Она стояла, втягивая воздух, и я видел, как расширяются ее зрачки. Как дергаются ноздри. Как руки сжимаются в кулаки.
Голод брал свое.
— Вероника, — позвал я тихо. — Вернись.
Она не слышала. Она уже ушла в себя, туда, где правит только инстинкт.
И тут из-за угла вышел человек.
Мужчина, лет сорока, в дорогом пальто, с портфелем. Возвращался с работы или от любовницы — неважно. Важно, что он был один, в темном переулке, и от него пахло жизнью.
Вероника дернулась к нему.
Я рванул вперед, но расстояние было слишком большим. Она двигалась быстрее меня — новообращенные в приступе голода развивают невероятную скорость.
Мужчина не успел ничего понять. Только открыл рот, когда Вероника оказалась перед ним. Схватила за грудки, притянула к себе. Клыки уже выдвинулись — я видел, как блеснули они в свете фонаря.
— Стой! — заорал я.
Она замерла. Голос подействовал — рефлекс подчинения старшему. Но глаза остались безумными, дикими, нечеловеческими.
Мужчина смотрел на нее с ужасом. Он не понимал, что происходит, но чувствовал — рядом смерть.
— Отпусти его, — сказал я, подходя ближе. — Медленно. Не делай резких движений.
Вероника дрожала. Вся, с головы до ног. Борьба инстинкта и разума была видна невооруженным глазом.