Крошечная квартирка-студия на окраине города тонула в полумраке. За окном хлестал дождь, стуча по подоконнику, словно назойливый гость, требующий впустить его внутрь. Ветер выл в щелях старой рамы, а желтоватый свет настольной лампы дрожал, отбрасывая неровные тени на стены.
Аня сидела на краю узкой кровати, закутавшись в потертый плед. В руках она сжимала старую фотографию — пожелтевший от времени прямоугольник, края которого уже начали крошиться. На снимке застыли три фигуры: женщина с лучистыми голубыми глазами и мягкой улыбкой, высокий мужчина с проседью в висках, обнимающий её с такой нежностью, будто боялся, что её унесёт ветром, и между ними — крошечный комочек счастья. Младенец, смотрящий на мир широко раскрытыми, ничего не понимающими глазами.
Мама. Папа.
Губы Ани дрогнули. Сегодня было ровно двадцать лет. Двадцать лет с тех пор, как инквизиция пришла за ними. Двадцать лет с тех пор, как её родители — знахарка и менталист среднего уровня — были объявлены чернокнижниками и казнены.
Она сжала фотографию так сильно, что пальцы побелели. Они не могли. Они не могли проклясть даже крысу в подвале, не то что человека. Её мать — та самая женщина, что лечила соседских детей травами и шептала над колыбелью Ани старые добрые заговоры. Её отец — тот самый мужчина, который мог успокоить чужую боль одним взглядом, но сам вздрагивал от громких звуков.
Их оклеветали. Но кому было дело до правды? Ведь у них на запястьях были метки. А раз метки — значит, виноваты.
Аня резко вдохнула, откинув голову назад, чтобы сдержать подступающие слёзы. Она не плакала. Не сейчас. Не после всего. После их смерти у неё не осталось никого. Ну, почти. Была троюродная тётка — простая женщина, без единой капли магии в жилах. Она дважды навещала Аню в приюте, привозила какие-то вещи, смотрела на неё с брезгливой жалостью и приговаривала:
— Родную кровь совсем бросать нельзя. Не по-людски это.
Но взять к себе маленькую ведьму? Нет, конечно.
Тётка умерла, когда Ане было пять. От пневмонии. И даже тогда никто не пришёл.
Аня опустила взгляд на фотографию.
Родителей она почти не помнила. Только обрывки: теплые руки, запах трав, смех. И дом. Старый, уютный дом, который отобрало государство, потому что "имущество преступников подлежит конфискации".
Она медленно подняла голову, уставившись в потолок.
Если бы они были живы… Но они не были. И её жизнь сложилась так, как сложилась. Дождь за окном усилился. Капли бились в стекло, словно пытались что-то сказать. Аня закрыла глаза.
И впервые за долгие годы позволила себе тихо, почти беззвучно, прошептать:
— Мне вас так не хватает…
Детский дом №7 стоял на отшибе города, за высокой кирпичной стеной, увенчанной колючей проволокой. Здание, построенное еще в позапрошлом веке как тюремный госпиталь, давно утратило какие-либо черты, напоминающие о человеческом тепле. Его серые стены, покрытые мхом и трещинами, впитывали в себя дождь и стоны, как губка. Окна, узкие и глубокие, словно глазницы черепа, были зарешечены прутьями с заостренными концами — чтобы никто не вздумал сбежать.
Аня помнила свой первый день здесь.
Ей было четыре года. Она стояла в приемном покое — холодной комнате с кафельным полом, который обжигал босые ноги. На стенах висели портреты святых инквизиторов в черных сутанах, их выцветшие глаза следили за каждым движением. В углу, на деревянной скамье, сидела женщина в белом халате — врач, если это слово вообще можно было применить к тому, что она делала.
— Разденься, — бросила та, даже не взглянув на ребенка.
Маленькая Аня дрожала, но не от холода. От страха.
Женщина грубо схватила ее за руку, провела каким-то прибором по коже.
— Метка проявится к четырнадцати, — пробормотала она, записывая что-то в толстую книгу. — До тех пор — обычный ребенок. Почти.
Потом ее отвели в общий зал.
Это было огромное помещение с высокими потолками, где вместо ковров — голые доски, вместо игрушек — старые газеты, свернутые в комки. Дети сидели на полу, молчаливые, с пустыми глазами. Никто не смеялся. Никто не плакал.
Они уже поняли, что здесь слезы ничего не меняют.
Воспитатели в детдоме делились на два типа.
Первые — старые маги, сломленные жизнью, с потухшим взглядом и дрожащими руками. Они приходили сюда, потому что больше нигде не могли работать — их клейма пугали обычных людей. Они выполняли свою работу молча, автоматически, будто боялись, что любое лишнее слово разбудит в них что-то, что лучше не тревожить.
Вторые — те, кого никуда больше не брали. Пьяницы с трясущимися руками, бывшие заключенные, люди с темным прошлым. Они ненавидели детей. Особенно — магов.
Нянечки, которые меняли постельное белье и приносили еду, старались не касаться воспитанников. Надевали перчатки. Отворачивались, когда те пытались заговорить.
— Чумазый, — шептали они. — Нечистый.
Аня быстро научилась не подходить к ним близко.
В четырнадцать лет всем им поставили клеймо. Процедуру проводили в кабинете директора — комнате, которая больше походила на пыточную. Темные шторы, перекрывающие свет. Массивный дубовый стол с ремнями для фиксации. На стене — распятие, но Христос на нем выглядел странно: его лицо было искажено не страданием, а... брезгливостью.
Детей заводили по одному. Аня стояла в коридоре, прижавшись спиной к стене. Из-за двери доносились сдавленные стоны, потом — резкий запах горелой плоти.
— Следующий!
Ее очередь. Внутри было холодно. Очень холодно.
Директор — высокий мужчина с лицом, напоминающим высохший пергамент, — сидел за столом. Перед ним лежал странный прибор: нечто среднее между паяльником и хирургическим инструментом.
— Руку, — сказал он.
Аня протянула дрожащую ладонь. Он даже не посмотрел на нее. Просто схватил запястье и прижал к столу. Боль была адской. Горячая игла впивалась в кожу, выжигая узор — черный вихрь, символ ее магии. Дымок поднялся в воздух, смешиваясь с запахом паленой плоти.
Катя сидела на шатком деревянном стуле, который предательски скрипел при каждом её движении. Её пальцы нервно обхватили потрескавшийся стакан с водопроводной водой — стекло было липким от многолетнего использования, а на дне виднелись мутные разводы. Вода имела странный металлический привкус, но жажда заставила её сглотнуть всё до последней капли, ощущая, как прохладная жидкость стекает по пересохшему горлу.
Конура. Да, именно это слово вертелось в голове Кати, пока она осматривала жилище подруги. Её собственная гардеробная в родительской трешке могла бы вместить три таких помещения. Вонючий подъезд, обшарпанные стены, скрипучий линолеум с дырами — всё это уже казалось кошмаром. Но настоящее потрясение ждало внутри.
Комната напоминала камеру: голые стены с отклеивающимися обоями, единственное окно с треснувшим стеклом, заклеенным скотчем. Кровать с продавленным матрасом, покрытым выцветшим покрывалом. Кухонный уголок с плитой, на которой застыли капли жира десятилетней давности. Стол с облупившейся краской и единственным стулом — вторым «гостевым» служил старый табурет у окна.
Катя машинально провела пальцем по поверхности стола — палец сразу почернел от слоя пыли и копоти. В воздухе витал странный запах: сырости, дешёвого табака и чего-то затхлого, будто здесь годами не открывали окон. На стене висел дешёвый будильник, тикающий словно метроном, отсчитывающий секунды этой жалкой жизни.
Когда раздался особенно резкий звук дрели из соседней квартиры, Катя вздрогнула, случайно опрокинув стакан. Вода растеклась по столу, обнажив пятна и царапины на поверхности. Она бросила взгляд на холодильник — старенький, с пожелтевшей дверцей. Внутри оказалось лишь несколько пустых банок да кастрюлька с чем-то, что уже покрылось пушистой плесенью.
"Как она здесь выживает?" — эта мысль молотком стучала в висках Кати. Её пальцы дрожали, когда она доставала телефон.
— Да, дочь? — его голос звучал устало, но тепло.
— Привет, папуль, — Катя нарочно сделала голос весёлым, но тут же сдалась. — Помнишь Аню?
— Ту, что ведьма? — в его тоне не было осуждения, лишь лёгкая настороженность. — Конечно помню. Что-то случилось?
Катя выпалила всё одним махом — про обморок, про медпункт, про эту ужасную квартиру на окраине. На другом конце провода воцарилось молчание. Катя замерла. Отец был заместителем главы внутренней безопасности инквизиции. Он мог просто отмахнуться — ведь помогать ведьме, даже невинной, даже знакомой, значило рисковать репутацией. Но когда он наконец заговорил, её сердце ёкнуло:
— Плохо, конечно... — он вздохнул. — Я поспрашиваю. Может, её куда в инквизицию на работу можно пристроить.
Катя ахнула.
— Правда?!
— Не благодари пока, — сухо ответил отец. — Места там все заняты, и не факт, что её возьмут. Но... я попробую.
Катя чуть не разрыдалась от облегчения.А за тонкой дверью ванной, где капала ржавая вода из крана, стояла мокрая и дрожащая Аня. Капли воды стекали по её бледной коже, смешиваясь со слезами. Она слышала всё через тонкую дверь — каждый шёпот, каждое слово. Теперь, глядя на своё отражение в потрескавшемся зеркале, она видела не просто измождённую девушку, а загнанного зверя, который не знает — бежать или сдаться.
Её руки сжали край раковины так, что побелели костяшки. Вода в ванне уже остыла, но Аня не решалась выйти. Мысли путались: «Инквизиция... Работа... Но какой ценой?» Она знала слишком много историй о тех, кто «устраивался» в инквизицию. Обещания, данные в отчаянии, имеют свойство превращаться в пожизненные обязательства.
Снаружи доносились приглушённые всхлипы Кати. Аня закрыла глаза, чувствуя, как её собственное сердце бьётся так сильно, что, кажется, вот-вот вырвется из груди. Этот момент стал переломным — между жизнью, которую она знала, и той, что ждала впереди. И самое страшное было то, что выбор, по сути, уже сделали за неё.
Аня вышла из ванной, завернувшись в потертое полотенце с выцветшими узорами. Вода с ее волос капала на потрескавшийся линолеум, образуя темные пятна. Перед ней сидела Катя — ее идеально уложенные каштановые волосы, дорогой маникюр и безупречный макияж казались здесь чужеродными, как будто она случайно зашла в чужой сон.
Катя пыталась улыбаться, но получалось это неестественно. Ее глаза бегали по комнате, цепляясь то за пятно плесени в углу, то за трещину на потолке, то за потертые обои с желтыми разводами. Она сидела на краешке стула, словно боялась прикоснуться к чему-то лишний раз.
Аня почувствовала, как в груди закипает раздражение. »Вот бы ей пожить здесь пару недель посмотрела бы, как это считать каждую копейку, бояться лишний раз включить свет, потому что счетчик наматывает...». Но тут же поймала себя на мысли, что Катя, по крайней мере, пытается. Она здесь. Она не убежала при первом же взгляде на эту «конуру».
— Будешь чай? — спросила Аня, включая старую плиту с подгоревшими конфорками.
Катя скривилась. Всего на долю секунды, но Аня заметила.
— Я мою посуду, не переживай, ты ничего не подцепишь, — тихо сказала Аня, доставая из шкафа две чашки. Одна — с отколотым краем, другая — с детским рисунком, явно из какого-то дешевого кафе.
Катя извиняюще улыбнулась и поправила свое пальто — бежевое, безупречного кроя, из мягкой шерсти, которая, наверное, стоила больше, чем вся мебель в этой комнате. Аня иногда украдкой смотрела на него, представляя, каково носить такие вещи, не думая о том, сколько они стоят и как долго придется копить.
— Я... — Катя замялась, — я не хотела тебя обидеть. Просто...
— Просто ты не представляла, что кто-то может жить вот так, — закончила за нее Аня, наливая кипяток в заварочный чайник.
Катя молча кивнула.
Чай заваривался в тишине. За окном снова залаяла собака, а сосед сверху принялся что-то передвигать — тяжелые шаги и скрежет мебели по полу.
Аня разлила чай по чашкам. Аромат дешевого пакетированного чая с "натуральным бергамотом" заполнил комнату.
Катя сидела на кухне своей просторной квартиры, обхватив ладонями фарфоровую чашку. Пар от травяного чая поднимался тонкой струйкой, растворяясь в прохладном воздухе. За окном лил осенний дождь, его капли стучали по стеклу, словно настойчивые пальцы, пытающиеся достучаться до ее сознания.
Она чувствовала себя разбитой.
Это состояние подкралось незаметно – сначала легкая тяжесть в груди после того вечера в кафе, потом навязчивые образы: облупившиеся обои в Аниной квартире, трещины на потолке, пустой холодильник. Эти картины всплывали перед глазами в самые неожиданные моменты: когда она выбирала платье в бутике, когда заказывала ужин в ресторане, когда просто смотрела в зеркало.
Катя сделала глоток чая, но вкус не чувствовался. Во рту было горько, будто она разжевала аспирин.
"Почему это так гложет меня?"
Она закрыла глаза, и перед ней снова встала та крохотная комнатушка: скрипучая кровать, единственная лампочка под потолком, фотография родителей в дешевой рамке. Аня, такая гордая и такая... сломленная.
Катя резко поставила чашку на стол, и фарфор звонко стукнул о мраморную столешницу. Ее пальцы дрожали.
«Я могу купить ей еду. Одежду. Даже квартиру. Но я не могу вырвать ее из этой системы.»
Мысль жгла, как раскаленная игла. Она представила, как завтра снова пойдет в университет, где все будут смотреть на нее с подобострастием, а на Аню – с опаской. Как они будут сидеть за одной партой, но между ними всегда будет эта невидимая пропасть.
Катя потянулась за телефоном, потом передумала. Что она скажет Ане? «Извини, что я родилась в роскоши, пока ты выживала»?
Дождь за окном усилился. Капля за каплей, словно слезы по стеклу.
Она вдруг осознала, что плачет. Теплые соленые капли текли по щекам, падали на стол, оставляя крошечные мокрые пятна.
«Мир устроен несправедливо. И самое ужасное – я часть этой несправедливости.»
Катя провела ладонью по лицу, смазывая макияж. Ей хотелось закричать. Разбить что-нибудь. Сбежать. Но она просто сидела, сжимая чашку, и слушала, как дождь за окном выстукивает один и тот же вопрос:
«Что я могу сделать?»
Ответа не было.
Катя сидела, сжимая в ладонях теплую фарфоровую чашку, но тепло не проникало сквозь ледяное оцепенение, сковавшее её тело. В голове снова всплыл тот вечер в университетской библиотеке — запах старых книг смешивался с ароматом лавандового чая, который Аня всегда заваривала в потёртом термосе. Они сидели в углу, заваленные книгами, когда разговор неожиданно принял острый оборот.
Аня тогда говорила тихо, но каждое слово прожигало Катю, как раскалённая игла:
— Ты представляешь, у них целые закрытые поселения за чарованными стенами. Дети учатся в домашних школах, жениться можно только с разрешения совета старейшин. — Её пальцы нервно перебирали край свитера — того самого, с вытянутыми локтями. — Если твоя магия слабая или ты не из "правильной" семьи — ты для них пустое место.
Олег, обычно такой шутник, в тот вечер был мрачнее тучи. Его смуглые пальцы сжимали ручку так, что костяшки побелели:
— А эти их ковены? Чистой воды лицемерие! Прикрываются традициями, а на деле просто отгораживаются от тех, кому меньше повезло. — Он резко швырнул на стол медицинский справочник. — В прошлом месяце ко мне привезли девочку-подростка — пыталась сама снять клеймо раскалённым железом. Знаешь, что ей сказали в местном ковене? "Недостаточно чистая кровь".
Катя помнила, как тогда почувствовала, как краснеет. Её собственные запястья — гладкие, без единого шрама — вдруг показались ей чужими. Она машинально потянулась к браслету Cartier, подаренному на восемнадцатилетие, и вдруг осознала, что его стоимость равна полугодовой аренде Аниной квартиры.
— Но ведь есть же государственные программы... — слабо попыталась она возразить.
Аня засмеялась — резко, безрадостно:
— Программы? Ты имеешь в виду те курсы, после которых отправляют убирать магические аномалии без защиты? Или те квоты в университетах, после которых все равно не берут на работу? — Её голос дрогнул. — Я каждый день благодарю судьбу, что моя магия слабая. Сильных либо ломают, либо покупают.
Теперь, спустя недели, эти слова эхом отдавались в Катиной голове. Она поставила чашку на стол, заметив, как дрожат её руки. В зеркале напротив отражалось её лицо — безупречное, ухоженное, с едва заметными следами дорогой косметики. Таким же лицом она смотрела на Аню вчера, когда та рассказывала, что второй месяц живет на гречке и дешёвых макаронах.
— Почему я никогда не замечала этого раньше? — шепнула Катя, чувствуя, как по щекам катятся предательские слёзы. Она вспомнила, как вчера машинально заказала лишний чизкейк в кафе — "Ане наверняка понравится". Как будто кусок торта может закрыть пропасть между их мирами.
За окном дождь усилился, капли стучали по стеклу, словно пытаясь выбить ответ на невысказанный вопрос. Катя сжала кулаки, чувствуя, как под ногтями впивается в ладони собственная беспомощность. Она могла подарить Ане десяток дорогих свитеров, но не могла подарить ей самое главное — шанс на равные возможности.
Где-то в городе горели огни магических особняков, за высокими заборами и защитными барьерами. А в маленькой квартирке на окраине Аня, наверное, снова сидела над книгами, пытаясь доказать всему миру, что она чего-то стоит. И самое страшное было то, что Катя наконец поняла — никакие оценки, никакой талант не перевесят клеймо на запястье в глазах "приличного общества".
Катя резко встала, так что фарфоровая чашка со стуком покатилась по мраморной столешнице. Остатки чая разлились золотистой лужей, впитываясь в салфетку с фамильным вензелем. Она не стала убирать — пусть горничная сделает это позже.
Гардеробная встретила её мягким светом встроенных светильников и прохладным ароматом лавандовых саше, разложенных между стопками шёлковых блуз. Катя провела ладонью по вешалкам — шерсть, кашемир, шёлк, атлас. Каждое прикосновение к ткани напоминало: «Это твой мир. Ты должна соответствовать».
Аня больше не сутулилась.
Плечи расправлены, подбородок слегка приподнят, походка — неторопливая, будто каждый шаг отмерялся невидимым камертоном из тех самых книг по этикету. Она научилась улыбаться, как Катя: уголки губ приподняты ровно настолько, чтобы выглядеть дружелюбной, но не навязчивой. "Как герцогиня на портрете", — думала она, репетируя перед зеркалом.
Катя заметила перемены и радовалась им.
— Ты просто преобразилась! — воскликнула она однажды, поправляя Ане прядь волос (теперь они были уложены в мягкие волны, как у Кати). — Теперь тебя не отличить от выпускницы Смольного института!
Аня улыбнулась в ответ — той самой, отрепетированной улыбкой.
— Спасибо. Я стараюсь.
Но внутри все горело.
Каждый раз, когда Катя небрежно касалась дорогих сережек (подарок отца), или смеялась, запрокинув голову (как учила мать), или даже просто поправляла складки своего платья (от Carolina Herrera), Аня чувствовала, как в груди разливается жгучая волна.
"Это могло бы быть мое", — проносилось в голове.
"Это должно быть мое".
Потом — удар вины.
Она сжимала кулаки, ногти впивались в ладони, и шептала себе:
— Катя не виновата. Катя добрая. Катя помогает.
Но ночами, когда она оставалась одна, перед зеркалом повторялись странные ритуалы.
Аня стояла, пристально глядя на свое отражение, и медленно, очень медленно, меняла позу, жест, выражение лица — пока не становилась почти... Катей.
— Так лучше, — шептала она темному стеклу.
Однажды, когда Катя, смеясь, обняла ее за плечи, Аня на мгновение почувствовала что-то странное. Тепло. Легкость. Как будто границы между ними стали тоньше.
Она резко отстранилась.
— Что-то не так? — нахмурилась Катя.
— Нет. Просто... вспотела.
Но в ту ночь Аня снова стояла перед зеркалом. И на этот раз отражение улыбнулось ей первым.
Занятия в университете отнимали почти всё время. Днём — лекции и семинары, вечером — конспекты, пересдачи и бесконечные задания. Мысль о том, что теперь придётся ещё и работать, наваливалась на Аню тяжёлым грузом. Она сидела на подоконнике в пустой аудитории, глядя в серое, затянутое облаками небо, и мысленно пыталась прикинуть: где взять ещё несколько часов в сутках?
Катя вошла без стука, неся в руках два стаканчика кофе. Поставила один рядом с Аней и, присев на соседний стол, махнула рукой:
— Анька, да ты слишком загоняешься. Сходи в деканат, покажи свой договор о приёме на работу в инквизицию — и всё. Поверь, у тебя резко появятся освобождения от ненужных пар и, может, даже автоматы по половине предметов.
Аня нахмурилась, сжимая стакан с горячим кофе, словно тот мог согреть не только руки, но и её сомнения:
— Кать… ну, я даже не знаю… Это как-то… странно. Будет казаться, что я пользуясь… связями.
— Успокойся, — Катя улыбнулась так, будто решала за неё все мировые проблемы одним движением плеч. — Это не связи, это возможности. Ты умная девочка, и всё остальное ты сделаешь сама. Но, чтобы тебе не выжигали мозг на каждой паре, — используй то, что у тебя есть.
Возможности. Слово странно отозвалось в груди. Ей ли говорить о возможностях? Аня молча кивнула, но внутри что-то протестовало.
На следующий день, собрав все нужные бумаги, она направилась в деканат. Узкий коридор пах пылью и старой краской. На стенах висели пожелтевшие от времени объявления о приёмах преподавателей и забытые афиши студенческих мероприятий. Дверь с табличкой «Деканат» была приоткрыта, и изнутри доносился сухой шелест бумаги.
Аня глубоко вдохнула и вошла.
За массивным столом сидел декан — мужчина лет шестидесяти с серебристыми волосами, собранными на затылке в короткий хвост, и тонкими очками на кончике носа. Он поднял взгляд от документов и окинул её пристальным, холодноватым взглядом.
— Что у вас? — сухо спросил он, убирая в сторону какую-то папку.
Аня, чувствуя, как ладони моментально покрылись потом, протянула договор о приёме на работу в инквизицию.
Декан взял листок, пробежался глазами, потом перечитал снова. Его брови чуть приподнялись.
— В инквизицию? — в голосе скользнуло что-то среднее между удивлением и недоверием. — Хм… интересно…
Он долго молчал, то и дело переводя взгляд с договора на неё, будто оценивая, насколько реальным кажется написанное. Затем потянулся к телефону на краю стола.
— Алло? Это Смирнов, филфак… Да, мне нужно подтвердить один документ… — Он надиктовал данные, бросая на Аню короткие взгляды. — Угу. Жду.
Тишина затянулась. Декан вертел в руках её договор, аккуратно постукивая им по столу, и в этот момент Ане казалось, что сердце стучит так громко, что его слышно в комнате.
Наконец, трубка щёлкнула. Декан кивнул, хотя говорил уже в пустоту — звонок был окончен.
— Подтвердили, — сказал он, кладя договор на стол перед собой. — Что ж… В таком случае…
Он достал из ящика бланк и начал что-то заполнять быстрым, чётким почерком.