Вечный второгодник Колька Чмыхало по кличке Мелкий страшно не любил морковнощёких мордастых продавщиц из местного продмага, которые никогда и ни при каких обстоятельствах не продавали ему «Биомицин» который переводился как «Билэ мицне», и содержал всего в себе один рубль и двадцать семь копеек настоящую панацею от всех его мальчишеских бед.
Морковные щёки синехалатных тёток-гастрономщиц говорили только о том, что они – все эти торговые тетки совершенно неискренние не настоящие… А всё потому, что не было в них здоровой сытой пунцовости, хотя явный пережор повседневно в них наблюдался… А ещё был на них какой-то блеклый марафет, грубо нанесённый на остатки их давно отшумевший юности.
Вот эти чёртовые тётки и назвали его как-то метким словцом, которое тут же пристало к нему на годы: Мелкий. Сказали, как окрестили на все его последующие страдания интернатовского сиротского пацана. Ведь кто-то это совершенно случайно подслушал, а кто-то намеренно услышал, но уже чисто по-своему, а ещё кто-то подхватил и повторил их выкрики громкими мерзкими голосами теперь уже обрыдлое погоняло, и стал Колька навсегда только «мелким», и от того ещё более жалким, чем был на самом-то деле…
Так что в повторно новом для себя седьмом «В» классе доставалось ему, так и не ставшему восьмиклассником в очередной в жизни раз, и в хвост и в гриву. А всё потому что в этот класс пришла вместе со своими учениками новая в его биографии, и совершенно несносная классная дама – Надежда Севостьяновна Максимова, которая даже у своих всегдашних воспитанников имела стойкое прозвище: «тётя Стерва».
А поскольку и тётя Стерва, и Мелкий были признанными авторитетами в своих, по сути, несоосных мирах, то не схлестнуться они попросту не могли, и тётя Стерва откровенно устроила на несоосно-несносного Кольку Чмыхало ловы.
Каждое утро перед уроками тетя Стерва встречала Мелкого то с огромными далеко не медицинскими ножницами, чтобы тот тут же подстриг себе на кое-как помытых руках ногти, а то и вовсе уже с куском хозяйского мыла, чаще всего с обмылком, чтобы тот и впрямь руки помыл… А то вдруг набрасывалась на его синюю спортивную распашонку, которая вечно светилась ветошно под рваный клетчатой рубашонкой с почти ультимативным требованием, мол, снимай с себя, Мелкий, эти свои обноски, я тебе дежурную белую майку выдам.
– Надежда Севастьяновна, упорствовал мелкий Колька, А зачем мне эта ваша блеклая майка – это не мой стиль. Я же не бледная спирохета.
– А вонючая синяя кальсонька – это твой стиль? Не дури, Чмыхало, я тебя к себе на урок географии не пущу. Но и за дверь не выставлю. День отстоишь в углу, два – и оденешься как все не в свои босяцкие, а в стандартно интернатовские изыски...
– А вот и не дождётесь, не оденусь эту бледнокровку. А спортивку мне мамка ещё живой подарила. А потом она умерла.
– И что же теперь всем нам делать – нюхать вот эту твою спортивку, от которой просто ипритом разит. Думай, что говоришь, а то отведу к старшему воспитателю.
– Да не боюсь я вашего Виталия Гестаповича. Он хоть и инвалид войны, да только я сирота и с меня взятки гладки… – И при этом маленькое Колькино тельце только мелко и нервно заклокотало.
Кончик носа отчаявшейся стал грозно белеть… Такое состояние классной дамы мы уже хорошо знали. Сейчас она уже готова запустить в Кольку чернильницей. Но Мелкий об этом еще не догадывался и оттого его просто нагло несло:
– Никакой футболки я не сниму, сама, если хочешь, сними с себя свой псевдо французский блузон и советское платье одень, как настоящая училка, а не районная выдрыгалка.
Тут уж тётю Стерву взорвало.
На своей послевоенной педагогической практике педагог Максимова видывала и подлецов, и нахалов. Но вот такого мелкого и откровенного хама ей пришлось увидеть впервые. И поэтому она просто встала из-за своего надзирательно-учительского стола, и, крепко ухватив этого несносного мелкого мальчонку за руку и протащив его сквозь сиротскую анфиладу повинно скукоженных парт, безо всяких слов потащила его, брыкающегося и чертыхающегося, через бесконечный интернатовский коридор трёх корпусов учебных и спальных корпусов, нет, едва ли не поволокла его прямо в школьный медпункт.
– Ах, это ты, Надя, – чуть удивилась ей сцепленной с Мелким Надежда Филипповна, прежде фронтовая медсестра, а нынче интернатовская всеядная медработница. – ты зачем это ко мне Коленьку привела.
Тут уж только тётю Стерву прорвало:
– Надежда Филипповна, сделай ты с ним что-нибудь доброе, хоть рот его зеленкой замажь, иначе я сама с ним что-нибудь недоброе сделаю.
После этого гневный ее порыв внезапно улетучился и она оказалась сидящей рядом со Чмыхало на клеенчатом смотровом диванчике желтого цвета, потому что вся иная медицинская мебель прочно стала не функционально способной, как зрительские ряды в неком закарпатском ромском актовом зале. Сейчас оба только злобно дышали.
– Эй, вы, оба цвайн, ану, сели тут и успокоились! – Строго распорядилась она. – Сейчас все мы вместе со мной, кто еще помнит, Надеждой Филипповной успокоительный липовый чай пить будем.
В дальнем от окна углу медицинского кабинета приоткрылась плотная белая ширма, за которой оказался миниатюрный хохломской расписной столик, стоящим на нем сахарницей и тремя чайными приборами – блюдце, ложечка, чашка, на напольной керамической плите со спиралью уже надувался паром белый цинковый чайник вместительностью литра на полтора, который числился за санчастью для процедурных надобностей. И вот, как видно, время для очередной такой процедуры пришло. Надежда Филипповна отключила пыхтящий электроприбор из розетки и жестом пригласила своих взбудораженных пришельцев к столу. За чаем пошла неторопливая беседа, которые обычно имеют место в обычных домашних условиях многопалубные семьи, где есть и бабушки, редко дедушки, и мамы, редко папы, и дети… Даже если это те ещё детки…
– Так вот, Севастьяновна, ты только не перебивай, – первой произнесла Надежда Филипповна. – Коленька у нас человечек непростой: когда у него умерла мама, он даже не сразу вызвал врача, а целые сутки просидел у её тела. Так был шокирован, что случилось горе такое. Правда, конечно, не с мамой, а с ним. Ведь это он остался один! Обычно так и бывает. Мелкие, они всегда эгоисты. Зачем их за это винить. Так вот случилось это в начале прошлого учебного года. Оттого и угодил Коленька во второгодники. А тогда его едва уговорили переместить своё измученное голодное тельце в наш интернат. Здесь он прижился, но на правах как бы маленького короля.
– Блатняк фиговый этот ваш интернатовский королёк, Надежда Филипповна.
– Тебе ли, Надя не знать, что он просто трудный ребёнок, а ты и я – просто взрослые тетки. Но у нас с тобой, думаю, ещё силушек будет и даже более чем на одного то мальца даже с виду некрупного. Да у меня на него тут уже давно шайка стоит и содовый порошок к ней, да хозяйское мыло. Чай то уже хоть попили? Так что по счёту раз, два, три…
И Коленька не успел ахнуть, как с него содрали и внешнюю рубашоночку грязную, и трикотажную синюю рубашку нательную, которая уже давно была бурого цвета, и всё это шматьё прежней Колькиной неухоженности сиротской всё та же Надежда Филипповна тут же залила где-то обнаружившейся тёплой водой и засыпала кальцинированной содой, строго одной столовою ложкой, будто в аптеке.
– Всё, Мелкий, назад дороги нет. – чуть не прорычала победно Надежда Севастьяновна. – Получите и распишитесь, король. Баня в два хода!
– Так я уже вместе со всеми был на этой неделе в вашей бане.
– Точно был?! – на всякий случай переспросила Надежда Филипповна.
– Угу…
– Тогда его просто надо обтереть вафельным полотенцем, обсушить и надлежаще переодеть достойнейшим образом.
Тут Мелкий неожиданно посмотрел на них затравленным щенком и заплакал.
– Плачь, Коленька, калачей в жизни немного, но и ходить гадким галчонышем среди людей тебе не положено. Ты ведь человечек, Коленька, а не зверюга.
Фронтовая медсестра Надежда Филипповна во время войны опекала не одного, и не двух найдёнышей в местах, где прежде были украинские сёла, сожженными врагами дотла.
При своём негромком звании санитарного врача Надежда Филипповна с нередкими фронтовыми найдёнышами справлялась сама, но изредка привлекала одного-двух санитаров.
На одичавших малышей не кричали и даже не журили, но порой крепко держали в руках, пока она обрабатывала их язвы и вавки. Затем большие группки первично накормленных и отмытых детей фронтовыми самолётами едва ли не директивно увозили на большую землю. Многие из них больше никогда не возвращались в пределы Украины, Белоруссии и даже Польши. Они навсегда становились советскими сиротами с отключенной генетической памятью.
Никого из них позже Надежда Филипповна не встречала, поскольку многих из них отправляли в детские дома за Урал или в далёкий солнечный Узбекистан, если, того требовала болезнь – и тогда по профилю заболевания их принимал солнечный Ташкент или даже почти сказочная и немыслимо жаркая Бухара, - если эта болезнь имела название туберкулёз. Хотя с Бухарой был явный перебор, а вот Ташкент в те военные и первые послевоенные годы по числу скрытых диссидентов и отсидентов напоминал как бы даже Москву, но только навыворот.
Что же до прифронтовых детей, то со временем они поглощались «сталинскими фабриками людей» наравне с детьми матерых «врагов народа».
Тех, кого называли «сталинскими детьми», не могло быть ни отцов, ни матерей: их «родителями» становилось государство. Для этого в спецлагерях женщин заставляли выполнять демографическую программу. Существование «лагерей по воспроизводству людей» могло бы остаться тайной, если бы не воспоминания очевидцев. Они родились вне брака – на тюремных нарах, за колючей проволокой. В метриках у них значился почтовый адрес одного из лагерей, где совместно отбывали наказание мужчины и женщины с большими сроками заключения.
С зон такие дети попадали в элитные детские дома, где их сытно кормили и добротно одевали. Справки детей «сталинских отщепенцев» стали получать со времени и дети фронтовой полосы… Мало кто из них через годы мог вспомнить незабвенного участливого военного санитарного врача, но сама Надежда Филипповна никогда о них не забывала и помнила. Ведь в те годы «не забывать» и «помнить» было двумя совершенно разными понятиями… Помнить об этих детях было обычно некому.
Изменники родины», «английские шпионы» и «расхитители социалистической собственности» пасли скот, выращивали свиней, гусей и кур. А еще… рожали детей.
Малюток, рожденных на зоне, называли «сталинскими детьми».
Женщинам-заключенным внушали: «Хотите искупить перед государством свои грехи и выйти досрочно на свободу? Пополняйте население страны». И зэчки, посаженные «за иностранцев», «за три картофелины», «за горсть зерна», оторванные от дома, рожали.
Детдомовское свое детство сталинские дети вспоминали как сказку:
Несмотря на сложное послевоенное время, их наряжали как кукол и даже зимой давали фрукты.
С ними работали лучшие из педагогов, к воспитанникам приходили преподаватели из художественной и музыкальной школы. «Дети Сталина» должны были вырасти всесторонне образованными людьми.
Дни рождения в детдоме отмечали четыре раза в год. «Весенних» поздравляли в мае, когда яблоневый сад под окнами утопал в цветах. Нам дарили кукол, детскую посуду, нарядные платья, мальчикам – матросские костюмы, механические игрушки.
- Я всегда думала, что родилась в мае. А потом в личном деле увидела дату рождения – 19 марта.- Позже рассказывала моей сердобольной матери Тойбочке прежде сталинская девочка Ира.
Парадно-нарядная жизнь закончилась в пятьдесят третьем году, когда умер «отец» Сталин. Детдом из элитного учреждения превратился в обычный казенный дом. «Детей Сталина» стали предлагать на усыновление. Покорные судьбе приживались, непокорных стали спешно принимать создаваемые по всей стране во времена «оттепели» интернаты. В том году немногочисленные сталинские дети конкретно в нашем интернате были выпускниками, но влияние их на «малышевку» было огромным. Классы на школьные линейки и в столовую, а также на отбой в спальный корпус ходили строем. И это было только внешним признаком всепоглощающей нас интернатовских зоны.
Прошли годы, прежде чем Надежда Филипповна состарилась, и пошла работать медсестрой в районном киевский интернет, где хватало и своего горя, и своих безнадежных подростков. В те годы, когда расформировывались притюремные сталинские интернаты, в которых от младенческих ногтей буквально по-сталински воспитывали детей врагов народа. Их и разбрасывали по новоявленным интернатам возникавшим как дождевые грибы в пору хрущевской оттепели.
Таких Надежда Филипповна лечила не только на многочисленных медицинских, но и дополнительных профилактических осмотрах, во время которых она успевала лечить не только тела, но и души этих маленьких человечков. Правда, всего этого мы толком не знали. Всё это было за кадром: всего этого как бы не было… А затем появилось поколение неприкаянных пацанят, чьи родители оказались накануне лишение родительских прав по разно всяким взрослым поводам, о которых в школах обычно не говорили, даже в новоявленных школах-интернатах моего горького детства…
Лёгкий стук в белые двери интернатовского медпункта, который располагался по коридору как раз напротив кабинета старшего воспитателя, рядом с ней каптёркой, в которой по вечерам жил-творил художник Вадим – вечный полставочник и подъедало. Он подрабатывает в качестве местечкового господина оформителя, и о нём как-то надо будет рассказать здесь особо…
- Кто там? - привычно мягким голосом дружелюбно спрашивает Надежда Филипповна со своего закрытого кабинета.
- Кто там? – ещё раз повторяет она.
- Это я, Надежда Филипповна, Колька.
- Кольки на базаре семечки продают - открывая кабинет, столь же мягко, с явной укоризной говорит Надежда Филипповна.
- А что это за депутация? - спрашивает она, увидав рядом с Мелким Чмыхало меня, нового одноклассника и невольного адъютанта Кольки Чмыхало.
У самого у меня школьная кличка Шкида, и я не с большой радостью хожу хвостиком за этим хулиганистым остолопом, просто по понятию Колька я должен быть его адъютантом, и я, как бы не возражаю, хотя самому мне лучше бы прочитать какую-нибудь книгу, того же шикарного Низами. Но здесь дело такое: почему-то сейчас как раз возник период, когда Кольку начали все жалеть: то ли что-то открылось для взрослых по отношению к этому парню, то ли сам он, взрослея, очевидно сумел убедить их изменить к себе отношение… И теперь ходить при нем в адъютантах стало даже престижно, ведь отныне он был на слуху да к тому же при нём было ещё безопасно. Любое новое знакомство Мелкий начинал с драки. Прежде от него досталось и мне. Спасли очки. Бить их мелкий не стал. Платить за них было бы ему нечем, потому он и ограничил смазанный мордобой двумя выразительными оплеухами, пунцовости от которых не сходила с лица несколько дней. Так мы и познакомились. К тому же нас засек и свехрнаблюдательный Виталий Гестапович, который отродясь никого чаями не жаловал.
- Ты слабак, - обращаясь ко мне. строго изрек он. А ты Николай, тот еще грешник. Так что отныне вы оба будете ходить ко мне два раза в неделю…
- Ну, проходите, болящие… Или не болящие? Тогда зачем пожаловали: какие у вас вавки из-под прилавка? Температура, кашель, озноб?
- Да нет, Надежда Филипповна, мы просто пришли попить к вам чая: у нас есть свои бублики и халва.
- И во сколько вам обошлось это яство?
- Пятьдесят семь копеек, - не сморгнув и глазом бойко сорвал Мелкий.
«Вот уж врёт, совершенно умалчивая про мой дополнительный рубль», - подумал про себя Шкида.
- Ладно, садитесь, коль пришли, в знакомом Николаю уголке за медицинскою шторкой, - пировать, так пировать. Вам чай в стаканах или в чашечки наливать?
- Надежда Филипповна, мы сюда пришли за домашним теплом, давайте в чашечки. – Перехватил инициативу пожилой медсестры Мелкий.
- Хорошо, прошу всех к столу, - еще раз пригласила за стол интернатовских семиклассников сердобольная Надежда Филипповна. Давайте. Только я вам чай с вашими милыми гостинцами, а вы мне что?
- Тут дело такое. А то что Шкида, да вы об этом наверняка знаете, прежде был простым тихим лунатиком, но после того, как его пролечили, видит странные сны. Это же по медицинской части?
- Наверное, да, но у нас ещё нет школьных психологов… Может быть, когда-нибудь будут. Так что это ко мне. Так о чём ваши сны, юноша, по какому такому поводу? – Теперь уже ко мне обратилась Надежда Филипповна.
- Пусть он сам обо всём вам расскажет, - было затороторил Мелкий.
- Пусть сам и расскажет, а ты, Коленька, помолчи. - Ну рассказывай, - окончательно соглашается выслушать Шкиду милейшая Надежда Филипповна.
И я очень путано начинаю рассказывать о том, что, начитавшись Низами, я вдруг ясно увидел гарем самого падишаха, а дальше вот что…
«И сказал своим женам и наложницам падишах:
- Та из вас, кто отыщет в гареме три чёрных страусиновых пера, станет моей любимой женой, а всех прочих я закрою на замок на неопределенное время…»
Какой же злобный у тебя во сне падишах, Шкида.
- Ну да, - невольно соглашаюсь я. А сам тут же просто опешил:
- Так вот, и говорит падишах: «Есть среди вас, жены мои и наложницы, такая женщина?
Ту одна из тех женщин вдруг говорит падишаху:
- Есть! А у меня есть даже целых четыре чёрных страусиных пера!
- Я тебе, женщина, в это просто не верю, - говорит ей падишах. - Накануне я лично приказал прибрать до единого перышка весь гарем, а затем подбросил в него всего только три страусиновых перышка! Как после этого у тебя оказалось целых четыре пера? Не значит ли это, что ты сама готовила этот подлог? Этим ты доказала, что можешь быть только очень опасной и не преданной и корыстной!
И он приказал тут же казнить эту плутовку.
- Господи, страсти-то какие, - захлебнулась искренним волнением Надежда Филипповна. - И что, даже во сне никто её не пожалел?
- В том-то и дело, Надежда Филипповна, что жалеть её было некому. Все они – эти барышни были в равных условиях. Все хотели понравиться падишаху и занять главенствующую позицию в его царском гареме.
- Да уж прям и впрямь в твоем сне, Шкида, как в жизни, неожиданно согласилась Надежда Филипповна… И о чем, по-твоему, был этот сон?
- Да как вам сказать, Надежда Филипповна, - философски ответил за приятеля Мелкий. – Там у него во сне была еще одна очень странная персона.
- Впрямь интрига какая, - удивилась добродушная медсестра. – И кто же она?
- Вы не поверите, - разухарился Мелкий. - Там оказалась ещё одна молодая женщина – такая высокая и красивая…
- Ну, против тебя, Шкида, любая мало-мальски симпатичная женщина будет казаться красивой, а то, что еще и высокой, так это потому, что ты ещё не вырос… Не расстраивайся, ну-ну…
- Так вот у неё в руках, - не замечая иронии Надежды Филипповны, продолжил Колька, - почему-то оказалось очень тонкое, почти воздушное золотое перо, которого и сам тот падишах с роду не видывал…
Какое-то время мальчишки громко сёрбали чай.
- Так что же, она там во сне была как бы шамаханской царицей или, почитай, что жар-птицей или диво-девицей? Во сне и не такие сказки бывают, особенно, когда проходят сказки Пушкина по внеклассной литературе… Они, кстати, в библиотеке на одной полочке с Низами расположены. Ещё совсем новенькие. Только что их прислали из районного бибколлектора, а вы уже из них на сон грядущий девиц себе нахватали…
- Нет, Надежда Филипповна, - решительно возвратил Чмыхало. – Дело как раз не в этом. Мне и вовсе некогда в библиотеку ходить.. Просто утром Шкида сказал, что это ему его будущая жена сквозь сон приходила.
- Надо же страсти какие, - опять же подыграно охнула Надежда Филипповна. - И чем дело кончилось?
- Тем, что во сне не Шкида, а падишах взял её в жёны!
- Ну, позвольте, она же и до этого была в его гареме. – Неожиданно возмутилась Надежда Филипповна.
- Да, была… - внезапно согласился с пожилой медсестрой Шкида, - да только была она подневольно, а тут вдруг сразу стала вольной и самостоятельной женой падишаха. Вот!
- И ты промолчал? – грустно переспросила у Шкиды Надежда Филипповна и пристрастно посмотрела на веснушистого мальчишку.
- Эх, ты Шкида … шкеты вы, а не будущие королевичи. Как же ты ее уступил? Ведь она же твоя будущая жена!
- Так он же это, как вы сказали, Надежда Филипповна, ещё не вырос. Одним словом – молокосос! Вот и не осознал, не постиг всей глубины кризиса жанра.
- Какого жанра? - не поняла Надежда Филипповна.
- Семейного… - внезапно резюмировал Мелкий.
- Знаете, парни, чай вы уже попили, а мне здесь еще работать, те же вновь поступившие медикаменты разбирать. Так что халву и баранки вы уже доели. Вот и ступайте с богом: рано вам ещё играть в царя из теста и жар-птицу невесту. Шлёпайте-ка вы в жизнь подрастать, к тому же скоро отбой. Но вот что я вам точно скажу: каждый ещё отыщет и свою жар-птицу и толковую молодицу. Но только ко времени. А вам самое время идти на отбой. Так что спокойной ночи, вечные голуби, спать!
Между тем у межгорного шале продолжалась беседа.
– Это ты не рассчитывал на присутствие наших кунаков, а мы рассчитывали, и даже настаивали на том, понимаешь? Или ты ничего не понимаешь в грузинском застолье?!
Кто сказал, что все настольное мясо это всего четыре килограмма говядины? Ведь никто не сказал ни слова ещё и о четырех килограммах телятины да к ним ещё о сорока килограммах баранины.
И всё это надо перекрутить на машинке вместе с нашинкованным луком и приправить фарш сацебели да добавить к тому хмели-сунели или других горных трав.
– Так это же форменный дурдом! Я же этого не заказывал!
– А тебе и не надо этого делать. Всё это уже без тебя заказали. Мы всегда выполняем первое и единственное желание всех к нам вновь прибывших, но наш курорт – это виртуальный курорт. Понимаешь?
-– Курорт?!
– Ну да, курорт. Это у вас там война: страдания всякие и реальное горе. Вот мы вас и отправили на курорт. Вы же с Юркой написали нам песню на слова великого Шота Руставели. Вот за то вас и отправили на курорт прямо во сне, ведь Шота Руставели – это народный поэт. Вот и подтягивается народ: одного вина принесли сорок кувшинов. Что ни кувшин, то шесть-восемь литров вина!
– Какое вино, кто их об этом просил?!
– Вина принесли разного. Главное, что все вино горное, как и положено к мясу из красного винограда! Вах, что за вино!
– Ладно, – говорю, – вино, так вино. А когда застолье начнём? Там же уже более ста человек приглашённых и всячески не приглашённых прибыло?
Продолжаю говорить и говорить, а моего кунака Юрки, гляжу, рядом нет и в помине.
Ну, ладно, сел сам по себе скромно в сторонке, и побежали по столу ручейки порций со всяческим мясом вареники: порции налево, порции направо, порции опоздавшим и вновь пришедшим, и снова очередные порции налево и точно так же направо, да к тому, кто поухватистее – прихватывает по две порции сразу…
Короче, ко мне дошла только пустая тарелка с одним жидким сацебели, и скромным куском лаваша. Ладно, хоть лаваш был заранее подогрет и даже не пригорел при этом.
Так допоздна и жевал лепёшку за лепешкой, запивая красным кахетинским вином – за рогом рог.
– Батоне Веле, – неожиданно обратился ко мне тамада. – Вот ты, кунак, знаешь, что такое лаваш. Это хлеб, что значит по-нашему, по-грузински – пури. А земной богач на вашем языке европейских евреев звучит похоже. Он – пуриц! Вот и получается, что ты, как истинный пуриц, кушаешь во время застолья пури! Пуриц кушает пури! Разве это не прекрасно? Так выпьем же за это! – И древний седобородый старец торжественно преподнес мне огромный серебряный рог в очередной раз наполненный рубиновым кахетинским…
– Вот и хорошо дорогой, что мяса не ешь, значит, не заболеешь: ведь мясо во сне это к болезни, так что уж больно оно соблазнительно, но малополезно. Ничего, дорогой, макай лепёшки сацебели, запивай их вином и это будет прекрасно. Правда сам я, – старец-тамада, – уже пью только белое вино: и в кувшине передо мной, и в роге у меня уже только белое вино… Правда, когда ординарное столовое, когда полусладкое. А когда и десертное… Но потому, что ты наш гость, пей кахетинское! Это наше лучшее вино!
Я осторожно пригубил, и попробовал предложенное мне вино. Действительно, вино оказалось неплохим, но набраться им, даже если захочется, даже притом, что у каждого огромный рог был в руках, – было невозможно! Хотя со стороны сонного наблюдателя словно казалось, что все здешние кунаки только бухали, бухали и бухали, и при этом столь же регулярно вареники с мясом наворачивали за обе щеки.
– А почему мне вареников не дают? – все-таки попробовал я возмутиться.
– Потому что ты пока, кинто, не сказал слово заветное.
– Да что же это за слово такое?
– А здесь его, дорогой, никто толком не знает. Просто тебе надо было ближе к раздаче садиться: не поел бы, так хоть бы пооблизывался. Вот и иные вроде бы всю жизнь проучились, а знания так и не набрались. Всё потому. Что у них произошла разфокусировка во времени… тут ещё помню, а там уже дырка в голове…Так что не для каждого знание – это время, а любовь – это знамя… всего светлого над собой… Если это почувствуешь, то будешь пьян без вина. И тогда пей до дна светлый эликсир жизни и пьяней от него без вина!
Тут уж я не на шутку расстроился: как видно, не светило мне в моем сне ни без меры красного вина, ни мясных вареников – их ко мне просто не несли, а только выказывали какое-то странно дежурное эрзац-почтение.
– Не хочу я такого постного уважения, Юрка, хоть именно его мне одна гадалка еще в Керчи предрекла. Давно это было. В 1966-ом забытом году... Мы как раз ездили в ту пору на экскурсию – на керченский Митридат. Все, кроме Джения Юрки. Он при катании на лодке зацепился об уключину и порвал себе семенной мешочек… Кстати, аджарец киевского разлива.
– И что, много было кровищи?
– Да нет. Вот зеленки было немало. Даже море у поселка Войкого внезапно позеленело, а он только чуть побледнел. Настоящий джигит.
От этих слов, облокотил голову на руки перед пустой миской с остатками сацебели, со слезою в глазах, посмотрел на меня мой древний, как этот мир, сослуживец, с которым еще пятьдесят лет назад нас свела наша интернатовская планида. Его мама в ту пора все свои средства тратила на покупку яблочных саженцев в академическом ботсаду. А её аждаристый сын Юрка был при ней как бы сбоку припека, с которой она не знала. Как поступать. Вот и отдала в служивые люди. Встречал я его уже в звании генерал-майора от артиллерелии. Будучи сам к тому времени инженеристым киевским клерком. На нем был вымятый мундир, на мне такие же перемятые американистые «Леви Страус». Из-за этого я в ту пору сильно огорчался, потому что во сне ко мне приходил тощий лев, который всё время прятал в песке какие-то огромные страусиные яйца.
Что за чёрт? Кто определит мне: кто есть кто на этом застолье?! Кто здесь приглашённые в качестве гостей, а кто кунаки, и что тут делают кунаки кунаков и все прочие прихлебалы?
Батоно Веле, зачем так волноваться? Это различие определил ещё ваш покойный коллега Тимур Литовченко в своём фантастическом видении всяческих новых сект и застолий. Помнится, именно там у него были люди в чёрно-белых плащах.
- Всё верно, батоно, но странно только то, что главного вы не прикинули: ведь часть из них имеет плащи с чёрными подкладками, и это б+ольшая и не самая яркая часть, и плащи у них грубо шерстяные. Но более высокочтимые из них те, у кого плащи имеют тончайшие белые атласные подкладки. Вот это и есть ваши гости и их здесь именно по плащевым подкладкам можно узнать.
Но когда вы Юркой пишете песню, то вы никогда не думаете о том, как вы не будете её контролировать, и она сама обретает крылья: когда только под крылаткой плаща, когда с силой духа, а если к тому же дух ещё народный да более задиристый и земной, то не вам уже будете решать судьбу вашего детища - оно само найдёт реи чище своей последующие славы и распорядиться этой Славой народ - все эти кунаки и кунаки кунаков, от которых сегодня вы не в восторге.
- Что уже тогда нам прикажете делать? – Тут уже оторопел я.
- Пейте кахетинское вино из этих высоких и белых, как ваши внутренние побуждения, кувшинов, и старайтесь быть к людям мягче, поскольку их мировоззрение более полноводно и более широко значимо для собравшихся здесь людей. И если они при своём отличном от вашего мировоззрения прислушаюсь к вашей песне, то эта песня будет тому виной, а не ваши душевные чики-брики. Значит, это песня зашла в народ, и народ поддержал эту песню, подхватил её сделал своей. И только тогда зазвучала она уже самостоятельно вне времени и пространства, без надёги на вас!
Да и разве можно понадеяться на вас, интитюльки? Выхлесты вы туевы в ваших этих псевдонародных белых плащах…
Как ни крути, а кандидаты в этих только в туда-сюда около всяческих плащах! А ведь, по сути, вы до сих пор не отвыкли ковыряться в собственных глубоких носах: кто жирными пальцами, кто тощими разномастными доктринами, кто нелепыми постулатами… Эх вы, так и не понявшие главного: да всем им просто дело ни до одного из вас. С этим и живите и пейте по жизни один кислый квас! Ведь всё дело в подкладочных!
А всё потому, что на деле и атлас подкладок скользкий, и сами скользкие и пространство скользкое вокруг вас с юркими чудаками, и не имеет это пространство ни к каким простым кунакам ни малейшего отношения! Просто регулярно молите бога, чтобы эти сирые кунаки сделали бы и вас кунаками, и научили бы обращению с истинным Богом. А иначе, зачем вам молиться, если не назначено возродить в себе истинную веру в мир, в котором вам было назначено сущностное начало, от которого вы чуть было не отчухрынились.
- Ну да, народ на сей раз поддержал, если не вас, то вашу песню. И это песня теперь, а не вы, расправила крылья! И отныне эти кунаки теперь не только ваши друзья, но и ваши Хранители в виде ваших же неярких, но повседневных земных ангелов, которые безусловно подточили ваши воздушные замки из слоновой кости, и теперь вам в них не комильфо: вот потому вам сегодня надлежит возвращаться к людям… К тому же и командировка в это сновидение ваша закончилась. Рота подъем, выходи строиться!
- Это почему же? – крайне решительно запротестовали мы с Юркой.
- Потому что весь ваш нынешний сон и вашу ещё не спетую песню прервали такие же мелкие, но очень благородные в себе и исключительно для себя люди, которые решили, что вы не доросли до своей песни, потому что не досочинили себя…
Вот в чём собственно и состоят их общие недовольства. Так что петь они теперь будут сами - без вас, и со временем переиначат и мотив и слова… Так что вам в жизнь, а они продолжат петь уже без вас к тому же после вашей обильной для них сирых трапезы - все они уже поели ваших вареников с мясом, а, значит, тем самым подтвердили свою скорую смертность, но коды их голосов достанутся их потомкам и те уже подтянутся и подпоют эту песню, в которой уже не останется ни единого слова и ни единой ноты от вас и ваших усилий. В истории так уже было, и не однажды.
Правда, завтра эта новая песня где-то переломает вчерашний единый строй и станет их внутренним содержанием, навсегда выпрямив их сущность, и тогда, возможно, они вновь обретут себя и снова станут людьми. Только за этим они вас и позвали в этот остывший ваш сон. Пробуждайтесь… А с этим shat up и wake up!
- Но почему всё всё-таки происходит всё именно так? – тут же захотелось проанализировать и подумать: ведь где-то и впрямь вихрились и множились всё новые и новые музыкальные линии, ведя нас к истокам древнего логоса и давно исправленных звуков, которые прежде были доступны только далёким предкам. И тогда песня обретала совершенно незнакомое прежде второе звучание и уводила на глубину, разрушая мнимы духовный … - Так что прощайте и пробуждайтесь…
Тут уже и до Мелкого стало доходить, что у вас на нашей грешной Земле никакой на самом деле сам он человек не случайный, и создан не для того, чтобы прожить шлопером дорожным по поездам, в которых его редко кто мог поймать, но вот поймали же, сломали хребтину и выбросили из поезда на полном ходу, с правом на посещение грешных снов.
Последние слова, которые он услышал был примерно следующими:
- Так ты говоришь, не поймаете вы меня, мол, юркий и изворотливый я, мелкий шустрый… На все уловки есть монтировка, гаденыш ты, Мелкий… Вот и лети птицей вольною и пусть вагонные пары тебе споют за упокой твоей воровской тухлой душонки, ведь что-то в жизни ты так и не понял. Аминь!
Так и не сумел им Мелкий ответить, мол, никогда не берущийся за куш к которому он не дюж, не знает об этом заранее…
Рота подъём выходи строится. – Вновь прозвучало при окончательном пробуждении жизненных озверенышей.
Господи, да откуда же всё это нахлынуло?
Сегодня, очень много успешных девушек пишут свой путь, который сводится к поиску хорошего места, хорошего достатка, даже - при самых рисковых для себя вариантах. Чем более рисковые темы и варианты случались со мною прежде, тем более явственным становится тот книжный джем, который сам по себе является, вообще, странным, но хорошим словом.
Это тебе и есть то сокровище, что остаётся на дне колодца, даже самой скраденной и неглубокой души. Это, только рачительные американцы, в надежде на лучшее, полагаются на то, что джем и есть - не только подземные, но и глубинные сокровища любого пространства и времени.
А что делать нашим литературным скромницам и любимицам у обтянутых скотчем кривых зеркал нынешней полувоенной жизни?
Разве что, им только и остаётся отстаивать свой внутренний джем, не имея за душой духовной ни гроша – и, естественно – ни шиша. Вот они и выдумывают всяческих себя на пустом – собственно – месте, и выпячивают себя же перед зеркалом мира, просвечивая насквозь – ну, не так чтобы – плоскость деяний, а то, отчего можно было бы чего и за голову взяться – всяческие эфемеризмы…
Ведь, одних уже этих эфемеризмов о том, что такая у них сегодня игра, для самой игры в окрестную жизнь в феерических чёрно-белых плащах, уже не хватает.
И тогда им туда уже больше не хочется, потому что в повседневной жизни больше нет никаких черно-белых плащей – хоть на чёрной, хоть на белой подкладке, как уже не существует и прежде сведённого до минимума и института американских краснокожих вождей, сплошь воспитанных в правительственных исправительных интернатах. С заранее известным числом в 357 номинаций. При этом, в каждом из этих детей аборигенов за пользование при общении коренным язычьем заставляли есть хозяйственное мыло, чтобы - хотя бы, подобным образом – поотмывать им языки.
В нашем киевском интернате всё было проще. На уроках номинально звучал только украинский язык, но тут же - на переменах – уже только русская речь.
Это и был фантастический мир попеременно чёрно-белых плащей: то на атласно-белой, а то – на грубо чёрной подкладке. Со всяческими подслушками и подглядками, доносительством и ложным попустительством по мелочам. Вот разве что только за идиш могли по-настоящему заставить жрать хозяйственное мыло. Так и формировалась имперская советская нация.
Но, наступало время, и все интернатовские выпускники становились матерыми столпами общества и мастерили свои собственные колодцы времени, в которые пытались столкнуть всех рядом идущих.
И те, кому это хорошо удавалось, тот и был впереди колонны всей – и по жизни, и по судьбе. Так что все мы играли в детстве в чёрно-белые плащи до тех пор, пока не выворачивались наружу: кто атласно белым, а кто и грубо чёрным колером – и уже навсегда. Вот такие из нас получались киевские индейцы. А по сути – нанайцы на пограничном фронтире: кто имперцем, кто еврейцем, кто украинцем…
Я опять стремительно переношусь в ту самую запредельную мою вторую квартиру, которая начиналась – стык в стык – сразу за фронтальной стеной моей достаточно большой реальной домашней комнатой, за которой начинался виртуальный нездешний мир.
Там кто-то до сих пор крутит старинные диафильмы, словно запуская какой-то прежде неведомый мне мир. Это – такой вот себе – нездешний оператор… И вот тебе, пожалуйста, те же гардины, те же комнаты пятидесятых, та же ветхая мебель, как и в моих прежних снах. Но – на минуточку – мебель здесь явно добротнее, и стены более обжитые. И это не моя квартира, и не квартира моих предков.
На самом деле – этот виртуальный квартирный мир, принадлежит усопшему Тимуру Литовченко, и мне следует повнимательней посмотреть на этот ушедший мир, в который я перебрался только временно жить. Правда, только затем, чтобы понять: а почему здесь жить как бы можно, а в моём подобном же мире жить просто нельзя, настолько он ветхий и отстраненный.
От наших повседневных миров отторгались в вечность обетованную только какие-то мелочи. Но, всё оказалось, что всё здесь достаточно проще - ни сам Тимур, ни его Ленка, до самой внезапной ковидной смерти, никуда с насиженного места не уезжали, и даже после их почти синхронной внезапной смерти за этим миром до сих пор смотрит мама Тимура.
И они там сами бывают, и изредка, но регулярно наводят некий порядок: ведь кому-то всё ещё нужны написанные Тимуром книги, и даже рукописи, но - больше всего - очень востребованы каталоги каких-то прежних достойников и чубатых ратоборцев.
Сам я просто никак не пойму, как это получилось, что только этим и остался сам Тимур значим, но и здесь всё понятно: люди просто измучены, испорчены дурным отношением друг к другу, и им постоянно необходимы некие третейские судьи, особенно те, которые занимались неким национальным прошлым.
Тима и Лена этим занимались вполне плотно и со знанием дела: создавали и вели каталоги и перекрёстные таблицы усопшего воинства запорожцев, чем и заполнили мир, который остался после них на земле.
А вот в моей такой же квартире с льняными гобеленами навсегда поселилась гулкая и ветхая тишина, – ведь жильцы, прежде наполнявшие её звуками, навсегда выехали из неё прочь: и баба Ева, и дед Наум, и младшая Тойбочкина сестрица Адочка – прямо из глубин их патриархального Киева, в странно модерновый Чикаго, откуда и перешли в вечность.
Вот почему так и не прошли ко мне из этой вечности: ни продольные, ни поперечные волны отголосков нашей совместной родовой памяти.
Для тех, кто толком так ничего и не понял, сейчас объясню: в детстве время обычно растекалась продольно, но – с годами – и особенно теперь – понеслось поперечно, и вот то, во что можно было врезаться ещё в недавнем вчера, сегодня оказалась за странно непреодолимой прорвой: за огромным разрывом времени, памяти и пространства.
И вот, для меня, этот разрыв уже более непреодолим. Он теперь стал только сухой констатацией фактов.
А вот квартиры, – а я сегодня начинал с них – так вот – вчерашние квартиры, как и все иные вчерашние миры, где-то, да и остались: либо - до сих пор тёплыми, как Тимура Литовченко, либо – остуженными навсегда, как мой собственный мир.
Всё дело здесь в том, что мой исход из моего древнего Игупца начался очень рано, когда меня, с самого детства, на двадцать лет выгребли в круглосуточные ясли, круглосуточные детские сады и – наконец – в интернаты, а к ним ещё на два года в армию.
То есть, я – практически с трёх до двадцати двух лет – был изгнан из своего мира, и больше никогда не хотел в него возвращаться. Потому что именно там был я однажды предан – едва ли почти не от рождения – и уже на долгие десятилетия. И даже мать моя в том мире была мне, как бы, – двоюродной теткой, и – скорее – чисто внешне я больше слышал о ней, как о фривольно порывистой женщине, чем, как о моей собственной безмерно любящей меня матери, и – к сожалению – как о женщине фабричного поведения и вздорных привычек.
Однако, как только мать заболевала, всё связанное с её уходом и достойным досмотром тут же падало на меня, едва ли не со времени её первых криминальных абортов. Так что, услышав впервые то, что мать находится в больнице и в очередной раз меня не заберёт на выходные с моего интерната, я стоически оставался с детьми, судьбы которых были также вывернуты наизнанку, о чём, впрочем, они уже и не тужили, а начинали строить свои миры из эрзац-подложных элементов какого-то – не свойственного простым домашним людям – lego. И, поверьте, у нас что-то да получалось, но, правда, не всё и ненадолго.
Why not? Почему так и не переплелись мелосы двух древних народов Украины – украинцев и евреев, почему украинские и идиш мотивы рассекались по разным кисейным бережкам молочных рек Украины? почему до сих пор ни один украинский композитор: ни украинец, ни еврей не сшил два эти мелоса?
Зато очень важно, раздувая щеки едва ли не попёрдывая срамными словами, умалишённые черносотенные тётки осуждают парту Эрисмана из моего детства только за то, что она была в их мире будто бы бельмом на глазу, мол, сидя на печи, лучше бы было жрать калачи, а не какие-нибудь халы с коврижками. Вы почувствовали иронию?
Лично я считаю, что создание творческих самобытных коллективов в Украине, работающих совместно на идиш и украинском языках, ещё впереди. И это очевидно после того как и Луис Дефюнес плясал фрейлакс, и Шарль Азнавур делал микш на французском, армянском и идиш, и только мы в Украине вечно срались мирами, и срёмся до сих пор, и ждём своих интернациональных мариусов петипа, и от того на душе кошки скребут. Ведь мы живём совместно на этой земле уже не одно столетие.
В моей семье было три носителя языка идиш: баба Фира - моя милейшая прабабка, непрестанно ворчавшая на идиш кроме одной русской поговорки: «Писала писака, не разберет и собака». Она же, по определения деда Наума – отчима моей мамулэ Тойбочки – мадам Вонс – "знающая", и баба Ева она же Хана Кальмовна, дочь бабы Фиры и жена второго своего мужа кавалера двух орденов Славы узника Гулаг'а Бориса Наумовича Федоровского, примкнувшего к лагерным блатным и имевший персонально благодарности от маршала Жукова.
– Вот так шмок, – в их общем понимании соотносился с нынешним рукожопом, или традиционным никчемой, то есть это слово имело ярко выраженный иронизм. Чаще всего дед Наум награждал этим словом людей бездеятельных.
Не надо копаться в филологии там, где слово под себя прокопала трудяга жизнь Моя же мать Тойбочка любила идиш скрытой любовью, и, случалось, в сердцах говаривала:
– Мой Витька шмок!
В том и было мое первое семейно-принародное писательское признание. Сам я был признан в семье литературным шмоком, которого, по определению Самуила Яковлевича Маршака, непременно похоронят за счёт общины, как знатного рукожопа от сохи народной...
Но бедняцкая еврейская киевская семья, в лице моей буйно темпераментной мамулэ предала меня и сбросила в черносотенный киевский интернат.
Исторически слово «шмок» в 19-20 веках находилось в табуированной зоне идиша, означая мужской половой орган (с пренебрежительным оттенком).
Если слово поц на идиш - это строго половой член, то в русском языке это уже сленговое слово, употребляемое как в ироничном, так и в пейоративном (негативном) значении. Широко распространено в одесском и некоторых других южных говорах. В идише, откуда оно было заимствовано русским языком, слово "поц" является обсценным (табуированная лексика).
За употребление слово "поц" можно было схлопотать, а за слово " шмок" – ни-ни… Его просто не знали и не понимали интернатовские училки.
Исключительные особенности киевских учительниц младших классов представляли их удивительно волшебные и безумно красивые длинные волосы, которые они всячески лелеяли и трепетно холили. В том числе случалось и на уроках. Дав своё наставническое очередное задание нашей нерадивой братии, они прямо за учительским столом начинали распускать и перебирать свои роскошные косы и особенно пряди, упавшие им на нос.
По крайней мере, с этим Шкиде повезло дважды. Первый раз ещё до интернета, в первом классе общеобразовательной средней школы, но ни полноценного образа, ни имени первой его учительницы почему-то в памяти не сохранилась. Зато сохранились в памяти её роскошные косы.
И, ладно, это были бы последние косы, которые Витьке пришлось запомнить в свои детские годы. Но нет, был и второй раз, когда с косами повезло тёти Стерве, которая регулярно лелеяла их во время наших интернатовских самоподготовок, когда все мы строго и обреченно сидели за своими облупленными партами, и пыхтели над домашними заданиями, к чему нас сподвижнил, как минимум, школьный дневник, с многочисленными заданиями на завтра, для чего внутри наших старинных по нынешним временам партах Эрисмана лежало огромное количество учебников, которые поглядывали на нас блеклыми сокровищами Алладина.
При этом каждому интернатовцу полагался свой особый комплект обычно из тринадцати-пятнадцати учебников.
У всех это были внешне приятные почти новые, а то и вовсе новые учебники в красивых школьных обложках, но у Кольки Чмыхало с этим было проблема. Его учебники были разысканы мстительными библиотекаршами по всему библиотечному хранилищу специально для Кольки, поскольку только они были особо узнаваемы, ибо просто не узнать их было нельзя, так как все они были сплошь расписаны Колькиными особыми иероглифами жирного чернильного цвета.
И порой их было так много, что они просто заливали собой целые типографские строки, и к Кольке то и дело приходили пытливые одноклассники, как в некую кунсткамеру музейного образца.
Правда, и сам Колька за показ своих учебников с них платы не брал, ну и без толку за просто так никому не показывал.
– За просмотр гони талончик за «троечку». Можешь подогнать талон «хорошиста», только талон отличника мне не давай. Никто не поверит мне с ним в счастье такое….
Теперь кое-что поясню: наши учителя играли с учениками в особую игру. За активность на уроке и оценку три полагался синий талон. За предметную четверку – желтый, который ценился в два раза дороже, а талон отличника против талона троечника ценился уже по тройной цене. За неделю надо было набрать не менее пятнадцати балов, чтобы в пятницу в актовом зале посмотреть какой-нибудь отпадный сказочный кинофильм. Если честно, то это работало, и Колька регулярно посещал недельный киносеанс.
Во время пятничных киносеансов он просто научился отключаться и медитировать, в то время как в иные не выходные дни все два часа самоподготовки он проводил с обречённым лицом мученика, который всегда что-нибудь вспоминал.
В отличие от Мелкого, казенного, доставленного в интернат прямо из детской комнаты милиции, Шкида был приведен сюда своей собственной, увы, малопутевой и почти неимущей еврейской матерью, что во все времена считалось бы нонсенсом. Но в истории совка еще до Шкиды существовал небезызвестный еврейский почти сиротский отпрыск Леонид Пантелеев, который создал, как это ни странно, республику Шкид.
Это детское сообщество случилось во времена Хрущевской оттепели и о нём просто забыли во времена брежневского застоя. Так вот самого Шкиду ещё в 1962 году просто взяли и привели в эти стены, которые оказались для него прямо в актовом зале, интернированной цитаделью на целое десятилетия украденного у него детства.
В том памятном и почему-то совершенно красном от окрестного панбархата помещении, где и окна и стены были просто жирно заретушированы этой тканью, прямо на стульях лежали первые для него, и такие как у него, вещи, к которым следовало подойти друг за другом после тюремного оболванивание по ноль парикмахера, отчего многие домашние малыши горько плакали и даже пытались биться в конвульсиях. Но это не проходило…
По указанию для каждого из них нового классного воспитателя надлежало обрядиться в те казенные шмуткис, которые отныне были им выданы и занесены в индивидуальные вещевые аттестаты.
Ту же к ошарашенным малышам бойко подходили предупредительно строгие старшеклассницы, и уже они к каждой вещи пришивали особые бирки с подписанной хлоркой фамилией, а затем сбрасывали все прежние вещи в один общем мешок вне зависимости от того чистая или нет была та или иная одежда.
Тут же всё это отправлялись в общую всеинтернатовскую постирушку, а старшеклассницы дежурно уже брались за малышей, разводя их за руки по классам.
Самого Шкиду за руку взяла шестиклассница Женька-ёжик и привела его вместе сВеркой- «космодром» – Шкидыной сверстницей во второй «В» класс. С этого всё и началось…
Запомнилось, что у Женьки было тело грубого, но рыхлого мальчишки – полу-атлета, полу-тётки. Но особенно запомнились Шкиде Женькины наколотые пальцы на обеих руках: на правой было выколото на четырёх пальцах – Женя, а на пальцах левой руки естественно было выколото побуквенно слово ЁЖИК. С этого следовало, что перед ним и каждым пацаном этого кефирного заведения стояла всамделишная Женька ЁЖИК. По-другому девочка называть себя запрещала, и тут же показывала свои крепкие, напрочь сжатые кулаки и предупредительно говорила:
– Ещё одно кривое слово и заряжу в дыню! – Эта её угроза звучала убедительно, и оттого Женьке верили на слово.
К Шкиде Женька отнеслась по-покровительски и сразу предупредила и самого Шкиду, и Верку Космодром:
– Малявки, если кто вас хоть пальцем тронет, обращайтесь...
Здесь нам потребуется маленькое лирическое отступление… виде легенды о Верке Космодроме…
- Женя, - всякий раз обрывали её строгие и какие-то одноцветные дамы, - прикуси язык… Просто язык прикуси, Ёжик…
И Женька замолкала. Но слава о ней гремела по всему интернету.
Хотя флегматичную Женьку никто и никогда не наказывал, тогда, как она сама наказывала себя, и всякий раз требовала стричь себя наголо, под мальчишку… Памятуя свои ещё недавние больничные будни, во время которых её лечили от педикулёза и всяческих нажитых на улице язв, а на улице однажды её и нашли, да так толком и не установили: кто она и откуда… Установить этого у скрытой девочки так и не удалось, даже тогда, когда она с годами расцвела и стала красивой русоволосой девушкой… Правда, ну очень не маленькой, но при этом у неё всегда был целый отряд юных ухажёров. С ними бы она и ушла в жизнь в какое-то узкопрофильное ПТУ, откуда уже и выбиралась бы в жизни самостоятельно. Но однажды с нею случилась любовь, о которой расскажем здесь ниже.
Но для Шкида она стала самым настоящим опекуном до конца пятого класса, и никто из старшеклассников не смел к нему подойти и, например, заставить попрыгать на предмет звонкой наличности, то есть тупо предъявить свои карманные негромкие денежки, чтобы их затем планово конфисковать.
Для интернетовской малявки это была большая привилегия. Тоже было и в столовой: и там она следила чтобы Шкиду назначали дежурить по столовой не чаще чем у других. Ведь для малявок собирать гранёные стаканы липкий поднос и тащить их на мойку, не всегда было самым простым заданием: двадцать стаканов на подносе были конкретной тяжестью, а ко всему мимо них проносились самые сумасбродные существа.
Однажды, когда Шкида нёс на посудомойку такой вот поднос, мимо него тогда уже пятиклассника, промелькнула крохотная головка какой-то безбашеной первоклассницы с косичками и белыми бантами. Голова девчушки оказалась на уровне подноса, и тот рассёк ей маленький очаровательную лобик. При этом все стаканы со страшным рёвом грохнулись на пол, и не случись в тот трагический миг Женьки и накаченных улицею рук, девчушка могла бы и просто лишиться своего хрупкого маленького здоровья.
Крутой калач Женькиных рук просто вырвала малышку из трагического цейтнота и тут же Ёжик утащила раненную неваляшку к Надежде Филипповне. Всё это произошло так быстро и жутко, что никто толком так и не понял, что на самом деле внезапно произошло на шумном и мокром месте в центре столовой.
Прибывшие тут же врачи спешно вызванной скорой помощи тут же наложили девочке свой медицинские швы и скобы.
На счастье первоклассницы раны девочки оказались очень поверхностными, и уже через год памяти о них почти не осталось, но зато сих пор сам Шкиде все ещё помнил Люсю. Хотя ни крошка Люся, ни сам Шкида, ни сновавшие по залу многочисленные малыши и малышки, которые стали причиной её ранение в голову, никогда больше об этом не вспоминали, и продолжали жить в своих несоосных мирах без претензий друг к другу.
Хотя по ночам эта Люся времена снилась мальчишке в виде маленькой птички с болезненным детским лицом невольной девочки-жертвы. Права, только сначала она была в крови, а затем уже проступала в виде странной тени только в серых или чёрных пятнах- тонах, которые услужливая память хотела просто наложить на пролитую Шкидою кровь.
С тех пор девочек с чужих классов он сторонился. Они были за границами его жизни, но, правда, до времени, пока жизнь не связала его с Мелким.
И вот тут-то все началось. Правда, к тому времени сам Шкида был уже в седьмом классе, и опекал его пришедший на смену Женьке Ёжику - Мелкий.
Обычно в субботу после шестого урока старшие интернатовцы самостоятельно разъезжались либо растекались по своим настоящим домам. Но однажды Шкиду вызвали к старшему воспитателю, и Виталий Остапович предупредительно сказал ему, что в эту субботу он останется в интернете.
- У тебя. Шкида, приболела мама: она сейчас находится в женском отделении районной больницы, куда тебя даже носом попросили не соваться. Усёк? Не пускать или пускать в палату – это привилегия медицинского персонала, но из того, что ты должен знать, в принципе у твоей матери почти ничего страшного. А почему не пускают, то, во-первых, это женская больница для взрослых. Нет. Не тюремная, но строго женская… Так что на эти выходные ты остаешься в нашей сиротской группе. Не реви, сам ты не сирота, но вот группа сиротская. Впрочем, все это как к тебе пришло, так и уйдет… Но только не в эти выходные..
Только через годы Шкида узнал, что в это время его мать подозревали в криминальном аборте, и хотя, даже сегодня, по моему взрослому мнению это было делом самой женщины, но в те годы матери Шкиды - Тойбочке грозила уголовная статья, и доступ к мамулэ был ограничен даже на больничной койке.
Делать было нечего. В Шкидыной семье и его дед Наум был крепким сидельцем, отсидев свою сталинскую десятку ещё в предвоенном Гулаге. Правда, дело было ещё до войны, а сейчас дед Наум был кавалером двух орденов Славы.. Но это не помогло ни бабе Еве, ни ему самому, по сути двоюродному дядьке Тойбочки. Так что никакой родственной опеки за Витькой на эти выходные орденоносному старику не дали и при этом ещё и предложили держаться подальше и от своей падчерицы, и своего интернатовского пасынка.
Так я и попал в тот самый внутренний интернет, такой себе интернат в интернете, который начинался с того что к шести часам субботнего вечера всех нас, постоянных и временных «выходников» собрали по списку в актовом зале и провели инструктаж.
Он касался всех, но 95% собравшихся знали прочно всё для себя наперёд. Тогда как мне ещё только предстояло узнать, что на эти выходные я невольно причислялся к элитным отбросам, как сами себя называли при-интернатские сироты.
Все мы, по крайней мере, на эти выходные становились единым коллективом, и перебирались спальные палаты при изоляторе на территории санчасти. На выходные именно здесь в изоляторе на правой стороне оперативно разворачивались две девичьей палаты, а на левой левой стороне изолятора три мальчишечьи палаты.
Так я и оказался среди этих малознакомых мне разнокласников, где ещё прежде оказались здесь и Мелкий, и Женька Ёжик, с которыми я уже был прежде знаком, тогда все остальные сироты подтянулись сами по себе, словно разделяя еще одну детскую боль и трагедию.
Вечером в кабинете физики исключительно для нас опустили какой-то почти тайный экран, и прокрутили всем нам какой-то приключенческий фильм, а за ужином всем нам ко всему испекли пышный пирог из глины, как его тогда называли, из-за того что он был густо пропитан и напомажен дешёвым сливовым повидлом.
В ту же субботу сразу после ужина нам разрешили идти в изолятор и неторопливо готовиться ко сну. И вот тут-то и началось очень интересное мероприятие известное в нашей среде как мен, меньчик. Ведь всем давно и прочно было известно, что в любом возрасте окрестному человечеству непременно нужно сейчас что-то особое… Но вот это на сейчас водилось почти у всех в левом кармане, то есть почти у каждого за неделю были собранные особые безделицы: побрякушки и мелочь высыпались на незанятую кровать, и возникал школьный общак.
Только вот жаль, что в СССР по выходным не работали промтовары. Так что до других вещиц которые выкладывали в общак все со своих схованок и карманов, где там среди прочего были всяческие значки, кулончики и прочая ерундень в виде фенечек, цепочек и крестиков нагрудно иконных, порой принадлежавших прошлым генерациям нынешних недомеркам народным. Последние ценились особо. Внешне копеечные, они, тем не менее, были под строжайшим запретом и на них можно было поменять у интернатовцев из большого шалмана различные сладости - от кусочка домашнего пирога до всяческих леденцов и конфет.
Если дело приходилось на позднюю осень, то ещё можно было совершить налёт на соседний совхозный сад, который к тому времени стоял уже полон налитых сочных яблок, часть из которых тупо уходила нам жрачку, а где-то как-то иные яблоки оптом меняли то на банке с вареньем, а то даже на какую-то домашнюю наливочку. Правда, самогона малькам никто не продавал, так как в те годы зверствовала милиция, которая алчно была просто влюблена в социалистическое общежитие.
Увы, Женька Ёжик так и не вписалась в него и вскоре после определенных жизненных перепитой смело ушла на зону, с которой сроднилась на долгие годы… Сам я иногда вспоминаю годы её не детской опеки над собой. И тогда я грущу. Ведь эта несносная мальчик-девочка с жуткими бородавками на руках, как ни странно, очень часто заменяла мне и старшую сестру и даже мою сверхидейную, но по сути глубоко аморальную мать, которая любила являть себя на правах житейского прокурора и титульно отвечать за всю советскую власть, о чём расскажу чуточку позже
А Мелкий в малом интернате вечно шустрил и рисовал целые колоды игральных карт, играя в них с такими же как он пацанами, пока очередную колоду не изымал всё тот же зоркий Виталий Гестапович, который обычно при этом сетовал:
- Эх, Мелкий, выставить бы все твои карточные изделия на тюремный аукцион где-нибудь на большой зоне – цены бы тебе и им там не было…
- Поверьте, Виталий Остапович, я так до конца жизни не буду! В тюрьму я просто не сяду. Я ее уже сейчас прохожу.
- Да ты еще спасибо мне за это говорить будешь, малявка! А пока ротик бум!
- Вот видите, Виталий Остапович, - не унимался зарвавшийся Мелкий. – Сами посудите, какое богатство идёт к вам от меня прямо в руки. А вы всё время ругаете меня…
- Богатство, говоришь… Да я если тебя только за учебники попрошу рассчитаться, то ты за жизни за них расплатишься. Так что дуй отсюда, Мелкий, и у меня под носом больше так не греши!
И Мелкий словно на попутных парусах дул подальше от всяческого надзора. Тогда он и научился подворовывать у пассажиров троллейбусов, и стал самым юным городским шлопером. А затем однажды просто сбежал из интернета в свою в последующую неправильную, короткую, но крайне витиеватую жизнь. Впрочем, на него как и положено, подали в розыск, но как говорится, ищи ветра в поле, да только вольный выберет волю. Делать тюремные пэтэушные табуретки Мелкий не захотел.