Роду Черноградских князей от века в век суждено было носить на себе печать проклятия Велесова: первый сын, едва луна набирала полную силу, обращался в лютого зверя, теряя и человеческий облик, и разум. Разорвать сей круг мог лишь брак с девицей крови чистейшей, чья душа светла, а род незапятнан.
Княжич Дарий стоял на самом краю чащи, словно на пороге иного мира. Лес встречал его гнетущим, враждебным молчанием. Воздух, густой от запаха хвои и влажной земли, обжигал легкие. Под кожей ползали мурашки, и каждый мускул был натянут струной. Когти, невидимые, но острые, скребли изнутри, требуя выпустить на свободу зверя, что рвался из груди с каждым ударом сердца. Он сжал рукоять меча, костяшки побелели, заставляя себя дышать ровно и глубоко. «Стерпи, — приказывал он себе. — Ещё немного. Ты приехал за ключом от своей клетки. За невестой. За спасением».
И вдруг... порыв ветра донёс до него странный аромат.
Не снедь, не дым костров из усадьбы, не знакомый запах человеческий. Что-то горькое, как полынь, сладкое, как первый мёд, и дикое, как сам этот древний лес. От этого запаха зверь внутри не взъярился, не зарычал в ответ. Нет. Он замер, затаился, весь превратившись в слух и обоняние, принюхиваясь к этому зову.
Кровь загудела в висках, и древний инстинкт, куда более старый, чем родовое проклятие, прошептал на языке ощущений, что не нуждался в словах: «Осторожней, князь. Ты ищешь не ту. Ты идешь не за тем. Твоя погибель и твоё спасение уже здесь. Они ждут тебя в чаще».
Воздух в лесу был густым и сладким, словно мёд, замешанный на хвое и влажной земле. Рассвет только-только отступил, уступив место ясному утру, но под сенью вековых кедров и сосен царил вечный зеленоватый полумрак, где время текло иначе, замедленно и мудро. Солнечные лучи пробивались сквозь густую хвою редкими золотистыми клинками, выхватывая из темноты причудливые узоры на коре деревьев, переливы на шляпках грибов и дрожащие бриллианты росы на паутинках, растянутых между ветвями ольхи.
Ярина шла по едва заметной тропе, которую знала лучше линий на своей собственной ладони. Её босые ноги, покрытые тонким слоем пыли и земли, не скользили на влажных корнях, не спотыкались о валежник. Она двигалась легко и бесшумно, как тень, а земля, казалось, сама подсказывала ей, куда ступить. Колючие кусты ежевики и можжевельника почтительно расступались перед её худощавой фигурой в поношенном холщовом платье цвета выцветшей листвы. Длинные волосы цвета спелой ржи, заплетённые в простую косу, лежали тяжёлым жгутом на спине.
В руках она несла берестяной туес, уже наполовину полный собранными дарами леса. Пальцы, ловкие и проворные, сами запоминали, какую травинку сорвать, какой корешок подкопать заострённой палкой. Ноздри безошибочно улавливали нужный аромат среди тысяч других — душистый чабрец, горьковатая полынь, терпкая дубовая кора. Собирательство было не просто обязанностью; это был тихий обряд, единственное время, когда её мятежный ум находил покой. Здесь, в зелёном храме из стволов и листьев, её не называли «нелюдью», «проклятой» или «падчерицей». Здесь, среди шепота листьев и пересвистов птиц, она была своей. Лес был её единственным настоящим домом, гораздо более родным, чем убогая избушка на опушке или, тем более, холодные палаты отцовской усадьбы.
Мысль об усадьбе заставила её сжать губы. Она резко тряхнула головой, словно отгоняя назойливую муху, и поправила туес на локте. Не сейчас. Не здесь.
«Мавчонка, осторожней, у коряги капкан», — донеслось сверху, будто скрип старой, потрескавшейся сосны.
Ярина замерла на месте, даже не осознавая, что услышала членораздельные слова. Она просто почувствовала — тонкой, колючей паутинкой тревоги, протянутой через пространство, — исходящую от замаскированной листьями и хворостом железной пасти, притороченной к подножью могучей ели. Местные охотники ставили их на волков, но хитрющие серые разбойники редко попадались в такие грубые ловушки. Чаще их жертвами становились зайцы-бедолаги или, того хуже, любопытные лесные дурашки — молодые барсучата или лисы.
«Спасибо, дедушка», — мысленно ответила она, и ветерок, пробежавший по верхушкам сосен, ласково коснулся её чёлки, словно в знак того, что её услышали.
Обойдя опасное место широкой дугой, она внезапно услышала тихий, отчаянный, надрывный повизгивание. Звук, полный такого чистого, животного страха, что у неё сжалось сердце. Он доносился из-за большой вывороченной бурей коряги, в самой гуще папоротников.
Ярина бесшумно подкралась и замерла, раздвинув руками широкие вайи. В небольшом углублении, запутавшись в проволочной петле, расставленной рядом с капканом, металась маленькая, пушистая тень. Медвежонок, вероятно, года полутора от роду. Он яростно рвался, проволока впивалась в его нежную лапу, и на бурой шерсти уже проступали алые пятна. Его круглые, испуганные глаза-бусинки были полны немого ужаса и мольбы.
Ярина не закричала, не бросилась к нему сломя голову. Она медленно опустила туес на землю, закрыла глаза и сделала глубокий, долгий вдох, а затем так же медленно выдохнула. Но это был не просто выдох. Она выдыхала спокойствие. Она выдыхала запах мха, безопасности и материнского тепла. Она выдыхала саму душу леса, пытаясь обволочь ею перепуганного зверька. Она не умела объяснить, как это работало. Баба Зина, бывало, смотрела на такие её трюки и качала головой, бормоча что-то о «даре». Сама же Ярина считала это своей главной странностью, ещё одним неоспоримым доказательством её «нечистоты», её отличности от других людей.
И это сработало. Лес вокруг них затих, прислушался. Птицы перестали пересвистываться, ветер стих, и даже вечный шелест листьев прекратился. Воцарилась гробовая, звенящая тишина, в которой было слышно только частое, прерывистое, свистящее дыхание медвежонка.
Зверёк замер, перестал рваться. Его взгляд, полный паники, уставился на неё. Сначала с недоверием, потом с настороженным любопытством. Он почуял то, что исходило от неё, и это было ему знакомо. Это было роднее, чем запах железа и боли.
Тихо, плавно, словно двигаясь под водой, Ярина подошла и опустилась на корточки в паре шагов от него. Она заговорила с ним, но не словами, которые он не мог понять, а тем древним, горловым напевом, который сама когда-то слышала от Бабы Зины. Это была колыбельная без слов, песня земли и покоя. Её пальцы, ловкие и уверенные, тем временем нашли место, где проволока сходилась в тугую петлю.
— Ничего, глупыш, — прошептала она, и её голос прозвучал как продолжение того напева. — Ничего, сейчас освободим. Сиди смирно, храбрец.
Она ловким, точным движением разжала петлю. Проволока с шелестом соскользнула с его лапы, оставив на шерсти кровавую полосу.
Медвежонок, почувствовав долгожданную свободу, отпрыгнул от неё, фыркая. Он отскочил на несколько шагов, остановился и обернулся. Его умные глазки уже не выражали ужаса. Он пару секунд постоял, тяжело дыша, потом нерешительно, подпрыгивая на больной лапе, подбежал обратно и тыкнулся мокрым, прохладным носом в её раскрытую ладонь. Этот миг доверия, этот благодарный жест был таким неожиданным и искренним, что у Ярины на мгновение перехватило дыхание. Затем он развернулся и неуклюже, быстро, скрывшись в зелени папоротников.
Ярина смотрела ему вслед, и на сердце у неё не было радости или гордости за содеянное. Лишь знакомая, усталая, сладкая горечь. Грусть. «Вот и хорошо... — подумала она, глядя в ту сторону, куда скрылся медвежонок. — Иди к матери. Хоть у кого-то она есть».