Сквозь разрывы пронзительных криков старик торопил детей, словно загнанных птенцов, укрыться в стенах дома. «Скорее! Они уже здесь!» — его хриплый голос, пропитанный страхом, разносился над двором, в котором ещё недавно царили смех и беззаботность. Оглянувшись, дети увидели, как сгущается мрак, как к ним приближается рокочущее эхо тьмы. Неизвестное зло, жаждущее поглотить свет, мчалось вперед, словно хищная стая, готовая разорвать на части любую душу.
Их цель была ясна: вырвать из сердец жителей последние искры надежды, погрузив их в бездну отчаяния, где даже солнечный луч казался чужеродным гостем. Зловещий хохот, словно шепот безумия, предвещал беду. На некогда сияющих небесах разверзлась бездна, извергающая полчища тёмных тварей — словно рой разъярённых ос, готовых ужалить мир. Когда-то эти земли дышали покоем, но небеса, закрыв врата для молитв, отвернулись от своего народа, и мрак, набравший силу, обрушился на них, не зная пощады.
–Дедушка! Скорее! — кричал мальчик, застыв у крыльца. Его сестра, не в силах оторвать взгляд от ужаса, творящегося за окном, вторила ему: –Дедушка, скорее! Они уже здесь!
Старик, чьи шаги с каждым годом становились всё медленнее, но чья воля оставалась стальной, с трудом преодолевал расстояние. Почти добравшись до спасительного порога, за которым его ждал внук, он почувствовал, как сгущается воздух вокруг, предвещая смертельную опасность. Сделав последний шаг, старик собирался укрыть мальчика, но в этот миг воздух разорвался диким визгом, словно несмазанная дверная петля, открывающая врата ада.
В следующее мгновение, подхваченный невидимой силой, старик взмыл ввысь. Его тело, словно подхваченное ураганом, устремилось в сторону владений тьмы, в сторону неизведанного кошмара. Один из слуг тьмы поймал его.
Что ждало тех, кто попадал в его лапы, оставалось загадкой, но никто ещё не возвращался из этого мрачного плена.
–Нет! Дедушка! — крик мальчика, полный ужаса, эхом разнёсся по двору. Слёзы, словно жемчужины, скатывались по его щекам. Девочка, задыхаясь от горя, закрыла лицо ладонями. –Я боюсь… Я хочу к дедушке…
Очередной набег тьмы унёс с собой не только жизнь, но и надежду. Каждый дом, каждая семья были разорваны на части горем и страхом. Все тосковали по прошлому, когда мир был ясен и светел, когда существовала надежда. Но что, если этот кошмар никогда не закончится? Вернётся ли когда-нибудь былое? С каждым новым рассветом надежда угасала, словно догорающая свеча в бушующей тьме.
Стены однокомнатной квартиры тонули в глубоком, почти осязаемом полумраке. Бледные, больные пятна уличного света, пробиваясь сквозь щели в шторах, ложились на потрескавшийся паркет и пыльные поверхности, не в силах рассечь тьму, а лишь подчёркивая её густоту. Дешёвые шторы, купленные на распродаже в отчаянной попытке сэкономить, были бессильны против настойчивого утра; их тонкая синтетическая ткань, когда-то бывшая кремового оттенка, теперь пожелтела и провисла, пропуская внутрь безрадостный рассвет. С его приходом запущенный вид жилища, терпимый в сумерках, представал во всей своей неприглядной наготе.
Крошечная зона, гордо именуемая кухней, была покрыта липкой, въевшейся пылью и жирными разводами, от которых давно отказалось мыло. В раковине, похожей на печальный монумент бытовому поражению, высилась гора немытой посуды — тарелки, склеенные остатками еды, чашки с тёмным налётом на дне, столовые приборы, беспорядочно торчащие в разные стороны. На полу, словно следы невидимого урагана, валялись носки, свёрнутые в катышки, телесные капроновые колготки, напоминавшие сброшенную змеиную кожу, и тёмное нижнее бельё, перепутанное с парой потёртых туфель на невысоком каблуке.
На небольшом рабочем столе, придвинутом вплотную к кровати, стояла единственная свидетельница вчерашних бессильных порывов — грязна́я кружка с застывшими на дне остатками кофе, поверхность которого покрылась морщинистой плёнкой. Рядом лежала аккуратная, много раз перечитанная стопка заявлений об увольнении. Листы были испещрены ровным, решительным почерком, который с каждым новым вариантом становился всё более неровным и неуверенным. Они были написаны в моменты острого отчаяния, но так и остались здесь, немые укоры собственной нерешительности.
Резкая, вибрирующая трель будильника на телефоне, похожая на звук треснувшего нерва, разорвала липкую паутину сна. Дориана открыла глаза, и прежде чем сознание успело собраться воедино, её взгляд, затуманенный сном, наткнулся на *неё*. На трещину. Ту самую, извилистую, причудливо ветвящуюся, точно русло высохшей, отчаявшейся реки на потолке. Она встречала Дориану каждое утро вот уже три года, становясь немым, но самым красноречивым символом её существования. Она знала каждый её изгиб, каждый крошечный отросток, каждую шероховатость — эта трещина стала картой её гордого, но такого одинокого странствия, итогом её выбора, который всё больше походил на ошибку.
Её рука, тяжёлая, налитая свинцом недосыпа, шлёпнулась по экрану телефона, глуша назойливый звон. В квартире царил серый, пыльный полумрак. Вставать не хотелось. Совсем. Каждая клеточка тела протестовала, умоляя о ещё пяти минутах забвения. Но тело, годами заточенное под жёсткую дисциплину графика, уже жило своей собственной механической жизнью. Оно подчинилось само, против воли затуманенного сознания.
Одна лямка её поношенного, почти выцветшего ночного платья цвета блёклой лазури соскользнула с гладкого плеча, когда Дориана, как сомнамбула, сползла с разбитой кровати и, шаркая босыми ногами по холодному полу, побрела к двери ванной комнаты.
Громкий, почти оглушительный щелчок выключателя — и яркий, безжалостный свет люминесцентной лампы озарил маленькое пространство. В зеркале, покрытом мелкими брызгами и разводами, её встретило отражение: бледное, почти прозрачное лицо, на котором глубокие, фиолетовые тени под глазами лежали, как синяки, безжалостно прибавляя ей лишние три года. Волосы, некогда сиявшие здоровым, светлым блеском и шелковистостью, теперь были тусклыми, безжизненными прядями, спадающими на плечи. Тёмные, натуральные корни отросли уже давно, образовав у корней неприглядную тёмную полосу, кричащую о бедности и небрежении. Она впервые перекрасилась в блонд в девятнадцать, сбежав из родительского дома, чтобы начать жизнь без их вечных наставлений, без их прогнозируемого будущего. Она хотела доказать, что может сама, без их связей и денег, выстроить свою, настоящую, хорошую жизнь. Но с того момента прошло пять лет. И кем она стала теперь?
*«Мама назвала бы это видом окончательно опустившейся женщины»*, — молнией пронеслось в голове, пока она всматривалась в своё отражение, в эти глаза, потухшие от постоянной усталости. Отвратительное, неприемлемое лицо постороннего человека, которое, однако, принадлежало ей — закономерный итог долгого пребывания в стрессе, в изнурительной борьбе. Борьбе за свою правоту. Ведь если родители окажутся правы насчёт неё, то это будет означать полное, сокрушительное поражение, крах всей её самостоятельности, не оставляющий шансов даже попытаться начать этот уровень заново.
Ледяная, почти обжигающая вода из-под крана на мгновение окатила её холодным шоком, заставив вздрогнуть и перехватить дыхание. Но она не смогла смыть липкую, накопившуюся за ночь и за все эти годы усталость, что въелась глубоко в кости. Дориана, даже не потрудившись вытереть лицо и заледеневшие руки грубым полотенцем, медленно, как раненая птица, побрела на кухню, механически поставила чайник и отправилась на поиски одежды, чтобы переодеться. Если раньше, в другой жизни, она могла часами подбирать наряды, тщательно продумывая образ до мелочей, то теперь её гардероб сократился до скучной, унифицированной униформы: чёрная юбка-карандаш, безразмерная, простая блузка нейтрального цвета, очки с квадратной оправой, которые она теперь носила постоянно, пряча за ними усталость. Даже причёска стала проще — высокий, тугой хвост, собранный за две минуты, без намёка на изысканность.
«Если бы папа увидел меня сейчас такой…» — тихо, почти беззвучно прошептала она, и в памяти чётко и ясно возникла его властная, подтянутая фигура, его пронзительный, оценивающий взгляд. И ответ пришёл сам собой, горький и неумолимый. Он бы разочаровался. Глубоко и бесповоротно. В очередной раз, с холодным презрением в голосе, сказал бы, что без него, без его руководства и денег, она — ничто, не способная даже на то, чтобы нормально выглядеть. А мать… а что мать? Она всегда оставалась в его тени, никогда не шла против его слова, не вступалась за дочь, лишь изредка поглядывая на неё с тихим, беспомощным сожалением, которое было почти хуже outright осуждения.