Три часа семнадцать минут.
Цифры на электронных часах бросали в потолок слабый красноватый отсвет. Я следил за тем, как этот отблеск дрожит на текстуре штукатурки. Каждый вечер — одно и то же. Темнота, прерываемая не светом, а его жалким подобием. И тишина. Такая густая, что в ушах начинал звенеть собственный пульс.
Я перевернулся на бок. Матрас скрипнул, пружины въелись в ребро. Тело, которое все вокруг так любили разглядывать — на сцене, в клипах, в зеркалах спортзала — сейчас было просто громоздким и неудобным придатком. Мускулы ныли от сегодняшней тренировки, но эта боль была приятной, понятной. В ней была логика: напряжение, микроразрывы, восстановление. Внутри всё было иначе. Там была просто выжженная ровная поверхность.
Я встал и прошел к окну. Квартира на шестнадцатом этаже. Город внизу — бесконечное переплетение огней, словно гигантская печатная плата. Я поставил лоб на холодное стекло. Конденсат от дыхания размыл сияние фонарей в цветные ореолы. Где-то там была жизнь: кто-то ссорился, кто-то целовался, кто-то просто спешил домой. А здесь, внутри этой идеальной, стерильной коробки, был только я и моя знаменитая, тотальная тишина.
Рука сама потянулась к гитаре, стоявшей на подставке. Не брать ее в руки уже было ритуалом тяжелее, чем взять. Я провел пальцами по грифу, ощутив подушечками шершавость ладов. Инструмент был холодным. Раньше дерево, казалось, хранило в себе солнечное тепло, даже ночью. Теперь — нет.
Я не стал играть. Вместо этого я сел на пол, прислонившись спиной к стене, и закрыл глаза. И тут, из ящика памяти, который я старательно не открывал, выскользнул образ. Не Леры целиком. Деталь. Тонкая серебряная цепочка на ее запястье, которая ловила свет, когда она мешала ложкой чай. И звук. Не ее голос, а смех, отрывистый, немножко сдавленный, будто она всегда стеснялась хохотать в полную силу. Этот смех остался где-то там, в параллельной вселенной, которая когда-то была моей.
Я открыл глаза и с силой провел рукой по лицу, как будто пытаясь стереть невидимую паутину. Красивое лицо. Сильная челюсть. Все говорят. Зеркало отражает идеальную картинку, выверенную до миллиметра диетой, спортом и генетикой. И только я знал, что это маска. Под ней — сбившиеся часы, которые больше не могут найти правильный ритм.
Мне вдруг стало физически тесно в этой просторной квартире. Воздуха не хватало. Я встал, накинул на голый торс первый попавшийся под руку свитер и вышел на балкон. Ледяной ночной воздух обжег легкие. Я сделал несколько глубоких, резких вдохов. Внизу ползли жуки-машины. Где-то просигналила «скорая». Мир функционировал. Он был жив.
А я чувствовал себя реликтом. Экспонатом в музее собственной жизни. Я пел о чувствах, которые больше не испытывал, для людей, которые видели во мне их воплощение. Ирония заключалась в том, что я стал самым убедительным лжецом. Я продавал билеты на спектакль, в котором главный актер умер за кулисами.
С балкона была видна рекламная стела. Там, сменяя друг друга, мигали лица. И среди них — мое. С него смотрел уверенный, заряженный энергией парень с идеальной улыбкой. «Адам Кейн. Новый сингл уже в эфире». Я смотрел на свое увеличенное, плоское отражение и думал о том, какая пропасть лежит между этим двухмерным героем и тенью на балконе.
В кармане свитера что-то укололо палец. Я засунул руку и вытащил скрученную в тугую пружинку гитарную струну. Старую, первую струну от той самой, первой гитары. Ту, на которой я учился брать первые аккорды. Ту, на которой я… написал для нее ту самую, самую первую мелодию.
Я не помнил, как она здесь оказалась. Казалось, все, что было связано с тем временем, я давно вычистил из своей жизни. Но вот она — холодная, острая, живая.
Я зажал пружинку в кулаке, ощутив, как металл впивается в ладонь. Боль была острой, настоящей, и она на секунду пробила вату апатии. Внутри что-то дрогнуло. Не чувство. Скорее, сейсмический толчок далеко в глубине, предвестник того, что старые тектонические плиты памяти сдвинулись с места.
Я посмотрел на часы на стеле. Четыре часа три минуты. Цикл подходил к концу. Скоро наступит утро, начнется новый день, неотличимый от вчерашнего. Но в кулаке у меня была эта струна. Крошечный осколок прошлого, острый как бритва.
Я вернулся в квартиру, в тишину. Но теперь тишина была другой. Она не давила. Она звеняще ждала. Я подошел к гитаре, разжал ладонь. Струна-пружинка лежала на ней, как вопросительный знак.
И я впервые за долгие месяцы почувствовал не холод и не пустоту. Я почувствовал щемящий, невыносимый зуд. Желание не играть, а выцарапать из этого инструмента звук, который был бы похож не на песню, а на крик. На тот самый первый, неловкий и честный аккорд из мертвой теперь вселенной.
Но я не тронул струны. Я просто смотрел. Потому что иногда одного желания, одного крошечного толчка достаточно, чтобы сорваться с мертвой точки. Даже если ты не знаешь, куда падаешь.
Город за окном начинал сереть. Синий прямоугольник ночи таял, уступая место грязно-свинцовому свету нового дня. Обратный отсчет тишины был окончен. Что-то началось.
Звук начался еще до того, как я полностью проснулся. Не звонок будильника, а настойчивый, пульсирующий гул — отзвук вчерашнего концерта, застрявший в барабанных перепонках. Фантомная боль. Я лежал с открытыми глазами, глядя в потолок, где уже не было красных отсветов, а был плоский белый свет пасмурного утра.
Сегодня был день звукозаписывающей студии. Не творчества — работы. Нужно было дописать партии для трех уже готовых, вылизанных до блеска композиций. Музыка как продукт. Процесс напоминал сборку дорогого автомобиля на конвейере: все детали на месте, нужно лишь аккуратно вкрутить последние винтики.
Душ не смыл с себя ощущения липкой пленки усталости. Я стоял под почти кипящими струями, а мысли возвращались к той самой струне. Она сейчас лежала на тумбочке, свернутая в тугой виток, похожий на вопросительный знак. Зачем я ее оставил на виду? Обычно я безжалостно вычищал такие артефакты прошлого.
Студия, куда меня привез черный внедорожник, находилась в промышленной зоне. Серое здание с зеркальными окнами, похожее на гигантский холодильник. Внутри пахло дорогой электроникой, свежим кофе и едва уловимым запахом отчаяния — его источали молодые группы, часами ждущие своей очереди в демо-зале.
Меня проводили в основную комнату — «фанерную коробку», как мы ее называли между собой. Идеальная акустическая изоляция. Здесь не было окон. Мир сужался до микрофона, мониторов, стекла, за которым копошился звукорежиссер Сергей, и гитары в моих руках.
— Адам, привет! — Сергей махнул рукой через стекло. — Готовы записывать бэк-вокал для «Серебряной пыли»? Там всего четыре строчки.
Я кивнул, надевая наушники. В них полилась уже готовая аранжировка — полированный, холодный бит, стерильные синтезаторы, мой же заранее записанный голос в припеве. Моя задача была — вплести в этот цифровой ковер еще один голос, тихий, фоновый. Эхо самого себя.
Я подошел к микрофону. Стеклянный экран отражал мое лицо — сосредоточенное, профессиональное. В наушниках пошел отсчет. «И раз, и два, и…»
«…когда ты смеешься, мне кажется, светятся даже пылинки в воздухе…»
Мысли опять предали. Не текст из «Серебряной пыли», а обрывок из той, самой первой, дурацкой песни. Я пропустил вступление. В наушниках воцарилась тишина, а потом голос Сергея:
— Не сфокусировались? Давай еще раз. С четвертого такта.
Я кивнул, сделал глубокий вдох. Собрался. На этот раз голос послушался. Он был ровным, чистым, технически безупречным. Я слышал его и понимал — это не пение. Это воспроизведение звука. В этом не было ни капли того, за что меня когда-то хвалили — хрипотцы, надрыва, живого, необработанного чувства. Теперь это были колебания воздуха, идеально вписанные в частотный диапазон.
После пятого, идеального дубля, Сергей дал отмашку через микрофон:
— Отлично, как всегда. Берем пятый. Идем дальше, гитарное соло в «Безликих».
Я вышел из вокальной будки, будто из аквариума. Воздух в студии показался спертым. Соло для «Безликих» я отыгрывал уже раз сто — на концертах, на репетициях. Мои пальцы знали его лучше, чем мое сознание. Это был набор быстрых, эффектных пассажей, построенных по всем законам современной поп-музыки. Они должны были вызывать восторг. Вызывали ли они что-то во мне? Ноль.
Я взял в руки свою концертную гитару — идеальный инструмент, стоивший как небольшой автомобиль. Подключил. Пальцы сами легли на гриф. Я посмотрел на Сергея за стеклом, кивнул. Прослушал в наушниках минус, ждал своего вступления.
И в тот момент, когда мои пальцы должны были сорваться в первый скоростной лик, я увидел ее. Ту самую, старую струну. Не наяву — она осталась в квартире. Я увидел ее внутренним взором, этот туго скрученный металлический вопросик. И мои пальцы споткнулись. Вместо чисто отточенного пассажа из динамиков вырвался резкий, грязный диссонанс. Скрип, больше похожий на крик.
Я замер. В наушниках было тихо. Сергей смотрел на меня удивленно, подняв брови.
— Все в порядке, Адам? Сбился?
— Да, — мой собственный голос прозвучал хрипло. — Просто… пальцы затекли. Давай заново.
Но было не «заново». Что-то сломалось. Автомат дал сбой. Каждый следующий дубль был технически безупречным, но для меня он звучал все более фальшиво. Я слышал в этой идеальной игре пустоту. Большой, гулкий зал, где когда-то жила музыка, а теперь гулял лишь сквозняк.
В перерыве я вышел в коридор, чтобы покурить электронную сигарету (в студии нельзя было даже этого). У стенки, прислонившись, стоял Кирилл, бас-гитарист моей группы. Он наблюдал за мной исподлобья.
— Ты сегодня какой-то… не свой, — сказал он наконец, выпуская клуб ароматного пара. — Вчерашний концерт вымотал? Народ был дикий.
«Народ» всегда был «диким». Это была часть шоу.
— Нет, все нормально, — ответил я. — Просто студия. Давит иногда этими стенами.
— Понимаю, — Кирилл хмыкнул. — Иногда кажется, что мы тут не музыку делаем, а колбасу. Одну и ту же, но с разными этикетками.
Его слова попали в точку, в ту самую пустоту, которую я сегодня ощущал так остро. Мы молча постояли еще минуту.
— Помнишь, как мы первую демку записывали? — вдруг спросил Кирилл. — В той подвальной студии, где потолок тек, а микрофон все время фонил?
Я помнил. Помнил запах сырости и дешевой пиццы. Помнил, как мы за одну ночь сляпали ту самую песню, которая потом все и запустила. И как на следующее утро я бежал через весь город, чтобы впить свежую запись ей в телефон. И как она слушала, прикрыв глаза, а потом открыла их, и в них было…
— В них было столько дерьма и восторга, что аж мурашки, — закончил вслух Кирилл, словно прочитав мои мысли. — А теперь у нас все стерильно, ровно и… скучно, черт возьми.
Он бросил мне последний оценивающий взгляд и пошел назад, в лабиринт коридоров. Я остался один с своим электронным паром и нарастающим внутри чувством, которое наконец-то обрело название. Это была не просто пустота. Это было отвращение. Отвращение к идеальному звуку, к фанерной коробке, к самому себе в роли винтика в этой безупречной машине.