Глава 1. Подорожная
Грукатели колесы, прыгаючи по камням. А чем далей, тем больше оных каменьев встречалося. Ох и неровная ныне дороженька, то ямина, то ухабина, этак, глядишь, до Выжаток и не доползем засветло. Я поводья подобрала и цокнула языком, поторпаливаючи коняшку. Надо сказать, что скотина нам досталася на диво спокойная, сонная, идеть, бредеть, головой киваеть, сама себя убаюкваючи. И не пужають ее ни добры молодцы в броне да при оружии, ни ельник темнющий, ни даже сова, которая, на день не поглядевши, перед самою конской мордой проскользнула. Я и то охнула, семки рассыпавши, а кобылка нашая только вздохнуло тяжко, дескать, никаких условиев для жизни.
Я поерзала.
Притомилася, честное слово, сидючи.
Оно-то, может, и полегше, чем в седле да на тряское конское спине, а все одно… с утра едем, в полдень только над речкою остановилися, коням роздыху дать, да и люди не из железа, чай, кованы. Вона, упрели в своих кольчугах. Лойко Жучень красен сделался, что рак вареный. Ильюшка пот рукавом обтирает. Еська и тот примолк…
…молчит да на телегу нашую поглядывает.
На меня, стало быть.
И на девок, которым вроде бы как и делать тут нечего, а они на Еську пялятся круглыми глазищами. Ресницами хлопают, губешки поджимают, носы деруть. Конечно, боярыни, не чета мне.
- Эй ты, - молодшенькая бойкою была, она всю телегу облазила, а старшая-то хворала, в платки пуховые укуталась, только нос наружу торчит.
Как не сопрела?
- Слышишь, девка? Моя сестрица желает знать, когда мы, наконец, приедем…
Я глазом на боярыню покосилась.
А хороша.
Юна, конечне, но, Люциана Береславовна сказывала, что в стародавние времена и в десять годков выдать замуж могли, да и поныне, бывало, только дитя народится, а его ужо и сговорили.
- Что молчишь? Тупа слишком, чтобы понять? – боярынька хлопнула себя по сапожку кнутом.
Все-то ей неймется…
А я голову опустила.
Дурновата? Может, и верно, что дурновата. Иная б за косу темную ухватила да дернула, на боярское звание не поглядевши. А я терплю, что невестушку Арееву хворую, что сестрицу ейную… как же, Ильюшка просил… он за ними, что за малыми ходит.
- Божиня помилуй, - боярынька воздела очи к небесам, будто и вправду Божиню узреть чаяла. Я тож глянула. Ан нет, нету Божини… вона, нетопырек пронесся только. Вечереет, стало быть. Под вечер нетопыри вылазют, мошек ловят.
Рухавые оне.
И до белого страсть охочие. У нас, в Барсуках, одной раскрасавице в волосья, помнится, вбился, от крику-то было. Я представила, как оно б, ежели б нетопырь и в боярские косы. И так мне смешно стало, что не удержалася, хихикнула. А с того боярыньку прям перекосило всю.
- Ты еще пожалеешь! – зашипела она и кулачком своим худлявым мне погрозила.
А тут аккурат телега на очередную колдобину наскочила, и так тряхнулася, что не усидела боярыня, плюхнулася поверх мешков ни то с мукою, ни то с гречей, но одно – пропыленных, грязных, о боярском достоинстве не ведающих.
Ох и зашипела!
Кошкою ошпаренною вскочила и шусь в конец телеги, в закуток, в котором ее сестрица не то дремала, не то вовсе помирала. Пожалеть бы ее, да… не столь уж добра я, чтоб девку, на чужого жениха позарившуюся, жалеть. И вот вроде ж разумом понимаю, не ее-то вина, и не Ареева, а… сердце разума не желает слухать. Сердцу-то едино, кто виновен, вот и невзлюбило, что красавицу Любляну, ни сестрицу ее молодшую.
Оно-то невзлюбило, а я ничего.
Терплю.
Сижу вот. Вожжи в руках держу, семки лузгаю, да понять пытаюся, как оно так вышло, как вышло?
Весна была.
Пришла духмяною волной первоцветов, а следом за ними – покрывалом цветастым, где каждая ниточка – на особицу. Вспыхнула, сыпанула на землю щедрым теплом, дождями пролилась… да и ушла.
Изок, первый летний месяц, стрекотом кузнечиков полный, сессию принес, которую я, к превеликому диву своему, сдала. И не сказать, чтоб сие далося столь уж тяжко. Нет, над книгами пришлося посидеть, да привыкла я к тому, видать, что головою, что задницею… посидела.
Ноченек не поспала пару.
И сподобилася.
И главное ж, супротив опасениев, никто не лютовал. Фрол Аксютович был мягок. Марьяна Ивановна – добра, Лойко и того простила с егоными зельями, которыми только ворогов травить. Люциана Береславовна, конечне, вопросами меня закидала, что навозную яму прелой листвой, да сама ж меня и готовила, а потому не страшны оказалися мне те вопросы. Ответила, сама только диву давалась, как оно выходило-то, что и то знаю, и еще этое, и даже он тое, про которое вроде краем уху слышала, да чего услышала, того и припомнила.
Ага…
Сдала, стало быть.
К огроменному бабкиному неудовольствию. Она-то, уставши на перинах леживать, - никогда-то за всю жизню столько не лежала, как за этые два месячика, - с новою силою взялася меня вразумлять. Мол, чего учиться? Этак и до седых волос в Акадэмии застряти можно, а жизня, она идеть-то…
Глава 2. О кручинах молодца доброго
Глянула я. Чего ж не глянуть, когда человек сам того просит? Я-то к тайнам чужим попривыкла, а дар тренировать надобно, так мне все говорят. Только как его тренировать? На ком?
На Ильюшке вон.
Сел напротив меня. И вперился взглядом. Глаза пучит, разве что не трескает от натуги, будто бы с того память его наружу полезет.
- Погодь, - я рученькой махнула. – Ты сперва скажи… ты ж сам писал, чтоб их тебе отдали.
- Писал, - кивнул Илья.
- А теперь будто и не радый?
- Твоя правда, не радый.
- Почему?
Тяжко мне с ними, с боярами. Вот у простых людей и в жизни просто. А тут напридумвают себе - в три дня не разгребешься.
- Потому что не знаю, что мне с ними делать… я давно не знаю, что мне делать… - Илья потер глаза, покрасневшие, будто пропыленные. – Мой отец… он был младшим, понимаешь? Есть царь… я его как родню воспринять не способен. Есть дядька Миша, который в Акадэмии ректором целым. А есть мой отец, вроде и маг, а не маг… и ни туда, ни сюда… к государевой службе он не пригодный. Пытался, а ничего не вышло. Нет способностей. Полководец? Тоже никакой… куда ни сунься, а все одно без таланта… как назло…
Память-ледок?
Не ледок, лед старый, сизоватый, огрубевший. Такой и по весне до последнего держится, исходит слезою водянистой, грязною, а все одно не спешит отступать.
Опасный.
В нем, износившемся за зиму, трещины рождаются внутри. С тихим вздохом, со скрипом, человеческому уху не слышным. Только и успеешь, что подивиться, а он уже расползается…
…лед-ледок.
Холод ледника, в котором девка дворовая лежит, ногу подогнувши. Задрался подол, и нога эта, белесая, в синих жилочках, видна.
А еще коса растрепанная.
- Вторая уже, - голос отца доносится словно сквозь вату, Илья не способен отвести взгляда от ноги.
Или косы?
Или лица девичьего, ужасом искаженного. Он ведь знает ее. Авдотья… хохотушка… рыжевата, конопата… всегда с улыбкой, всегда готова угодить, не потому как он боярин, но просто…
- Споткнулась, наверное, - отец повернулся спиной. – Вели, чтоб убрали. И сегодня я жду тебя, Илья. Есть к тебе серьезный разговор.
Авдотью выносили хмурые мужики. При доме они появились недавно, и были мрачны, неразговорчивы. Девки вот те шепталися, хватались за простенькие амулетики.
…не ходи, боярин, - это Малушка, Авдотьина подруженька задушевная.
Одногодки.
Из одного села в дом взяты были. Матушке служили, да как захворала матушка, к ней другую девку поставили, белую и смурную, но отец уверял, что знахарка она, ученая…
…неладно в доме, - Малушка глаза отводит, а те красны. – Не ходи к нему… боярыня-матушка ушла и не вернулась… сестрицы твои… это они…
- Что ты говоришь?
Малушка на конюшне его выловила. Конюшни отцовы Илья всегда любил. Пахло здесь хорошо. Да и тихо было. Кони всхрапывают, голуби курлычут. На сердце покой… вот и пришел, успокоится.
- То и говорю, - Малушка носом красным шмыгнула. – Что неспроста Авдотья сгинула… они это… сначала он подвалы закрыл. С чего? Всегда мы убиралися, не самому же рученьки марать… потом в доме стало неспокойно… Хозяин больше молоко не берет, хотя ж самое свежее оставляем…
Она всхлипнула и не удержалась.
- Авдя сказывала, что боярыни переменилися… что как вниз сходили… силу тянут… она им волосы чешет и слабнет, слабнет… перед глазами мушки скачут… а оне говорят…
- Может, заболела твоя Авдотья.
Разговор был неприятен.
- Всегда здоровая была…
- Прекрати.
Следовало бы прикрикнуть на девку, чтоб перестала языком да попусту молоть. А он слушал.
- Здоровая, мне ль ни знать, - Малушка всхлипнула тоненько. – Я ж при ней была… волосья чесала. Красивые были. Мягкие да гладкие. А волосья у бабы – первое дело… когда волос тусклый, то хворь внутрях сидит. У нее ж гладенький…
Зашелестело что-то, и стихли голуби, а старый отцов жеребец, которого в доме держали из памяти о славных его, конских, годах, всхрапнул, вскинулся, застучал копытами по настилу.
И холодком потянуло.
Жутью.
- Она мне жаловалась, что батюшка ваш переменился. Вы-то за книгами его не видите, а он иным стал. Молчит…
…отец никогда особой разговорчивостью не отличался. А что изменился, так все меняются. Отец же с братьями рассорился, хотя и не говорил о том Илье, да Ильюшка не слеп и не глух, знает, что в мире делается. Не по нраву отцу царева женитьба, и жена его, и то, что в тереме творится…
Глава 3. Об любовях и нелюбовях
День четвертый лета.
И солнце, которое с самого утречка полыхнуло жаром, окатило, что крыши красные, черепичные, что улочки узенькие, что сады да крылечки.
Сгинул с крылечка оного кошак старый.
Кобели в буды попрятались, полегли, языки выкативши, только вздыхають горесно. Куры в грязи и те копошкаются лениво, даже не квохчуть. Я на кур из окошка поглядваю да семки лузгаю.
А в голове одно крутится.
Как бы до осени дотянуть и… и если выпадет все сделать верно, то взаправду сбежим с Ареем… Станька за бабкою приглядит. Деньгов ей отправлю, чтоб было за что век доживать. Не станет царица-матушка старуху из деревни выколупывать, чай, не царское сие дело…
…а мы уедем.
На самый край мира, хотя ж Люциана Береславовна и утверждает, будто бы краю оного вовсе не существует, что сие – исключительно оптическая иллюзия, а на деле землица наша, что шар, вроде мячика дитячего. И что если все время в одну сторону исти, то с другой выйдешь, правда, конечне, как в сказках тех, и сапоги железные, ходючи, истопчешь, и караваи медные изгрызешь, и сам, может статься, сгинешь на чужбине.
Сказывала.
И показывала.
Что карты. Что шар, картами размалеванный, голобусом величаемый. И вроде глядела я, верила, а душой не понимала, как же так, чтоб землица нашая круглой была? И как с оное землицы тогда мы не падаем? Нет, это она тоже объясняла, правда, вздыхала и пеняла меня за дремучесть, а заодно уж книжиц дала цельный короб, на внеклассное, как сама сказала, чтение, чтоб мою дремучесть побороть и политесности во мне прибавить.
От книжицу я и читала.
Пыталася.
Жаркотень… на такое жаре буквы сами собою расползаются. А еще мысли мои, что масло, растекаются… точно, уедем… чтоб как в сказке… подхватит меня добрый молодец в седло и увезет за горы далекие, моря соленые…
За моря, пожалуй что, не надобно. За морями теми земли лежат, где люди черны, а звери предивны… ладно, к зверям-то я привыкла б, а вот серед черных людей зело выделяться станем…
- Посмотри, сестрица, - голос Маленкин перебил мои размышления, а я аккурат меж свеями и саксонами выбирала, прикидваючи, где нам с Ареем больше рады будут. Выходило-то, что нигде. – Неужели ныне и холопок грамоте учат. Что читаешь?
Маленка села рядышком и острым локотком меня в бок пихнула. И вроде сама мала, ведром накрыть можно, и силушки в ней – на слезу кошачью, а локоток остер, ажно дыхание перехватило.
А она книжку цапнула.
- «Описание земель дальних»… скукотень. Зачем тебе это, девка?
- Меня Зославой кличут, - буркнула я и за книжкой потянулась.
Боярыня ее за спину упрятала и язык показала, мол, попробуй отбери, коль сумеешь. Я ж только рученькой махнула, небось, книжка не из самых дорогих, и если збиедает ее сия стервядь, а она может исключительно из редкостного паскудства своее натуры, то заплачу Люциане Береславовне…
- Буду я всяких там имена запоминать.
И сама сидит.
Глядит.
Выглядывает, злюся ль я.
Не злюся. На больных и блажных не обижаются, а она… вот может и выглядывали ее, что жрецы, что магики царевы и не углядели зла, да только и добра в Маленке ни на ноготочек. Человек ли она? Не ведаю. Может и да, есть же ж такие люди, которые иным жизни не попортивши, счастия не ведают.
- Эй ты, моя сестрица знать желает, когда жених ее явится, - она поднялася и книжицею меня по голове стукнула. Точней, попыталася стукнуть, да я уклонилась и книжицу перехватила, дернула легонько да с выкрутом, как Архип Полуэктович показывал, она и не удержала. – Да ты еще пожалеешь, что на свет родилась!
Маленка аж побелела от злости. И ноженькой топнула. Ну да меня топотом не больно напугаешь.
- Жених, - говорю, в глаза глядючи, - так откудова мне ведать? Пущай письмецо ему напишет… передам, так уж и быть.
Говорю, а сама… лед-ледок… нету льда… не ложится он на пересохшее русло. И видится мне Маленка не девкою, а рекой, из которой вода ушла, на самом дне разве что пара мерзлых лужиц осталася. В такие не провалишься.
- Ты, девка, - она уж шипит, слюною брызжет, что сковородка жиром, - говори, да не заговаривайся… делай, что велено!
- Кем велено?
- Мной!
- Когда велено? – и гляжу так ясненько…
- Сейчас!
- Да?!
…была у нашее боярыни серед дворни девка одна, за редкую красоту взятая. Волос золотой, глаз – синий, личико чистое. И сама-то она, что лучик солнечный, завсегда ясна и приветлива. Вот и позвали в усадьбе служить. Только ж оказалося, что все у ней в красоту ушло. В голове ж пустотень… начнут ей поручение давать, она глядит, глазищами хлопает и улыбается.
Глава 4. Где еще сборы ладятся
День пятый.
«Дорогая моя Ефросинья Аникеевна, пишет тебе внучка твоя, надеюся, еще любимая, но всяко единственная. Челом бьет и справляется о твоем здоровьице. Ладно ль доехали? Легка ли была дорога? Мягки перины? Крепок ли возок? Мне-то добрые люди сказывали, что, мол, на Выжнецах вы трактиру изволили покинуть, поелику собака трактирщикова вас облаяла матерно, с того и оскорбилися, и в чистом поле ночевали. А сие для вашего здоровья нынешнего не есть пользительно.
Я перышком нос почесала, мысля, как дальше письмо писать. Третье уже… не знаю, что бабка моя с первыми двумя сделала и дошли ли они вовсе до Барсуков, но вот… пишу.
И надеюся, что очуняет она.
Одумается.
И сама ж над собою, столичною особой, посмеется еще. А я, коль буде милостива жизнь, посмеюся разом с нею. Со смеха, говорят, годков прибавляется.
Я ж так мыслю, что псина оная не со зла пасть раскрыла, а исключительно от неведения. Собачий розум куцый, где ж ему, кобелю трактирному, уразумети было, кто на двор егоный ступить изволил, милостю оказавши. Вы б ему сперва разъяснили, тогда б, глядишь, устыдился бы, поганый.
…доехали.
…пусть и ругалась бабка крепко на провожатых. И требовала немедля повернуть, дескать, дела у ней в столице преважные, не холопьего разумения, но боярское руки требующие да пригляду. Карами грозилась. И плакала. И хворою сказывалась… Станька о том весточку передала.
Тяжко ей.
Бабка, как уразумела, что не боятся провожатые гневу ейного, то капризною сделалася, что дитя малое. То ей сквозило, то грело, то прело, то перина комковата, то одеяла тяжелы…
…нонече и мы в дорогу собираемся, поедьма, а куда – мне сие не известно. Да и не только мне. По Акадэмии слухи самые разные ходют. Одные бают, что отправят нас к Верхним Бережкам, которые есть село славное, не раз студиозусов привечавшее, там, дескать, кажный год первый курс практику проходит. И местная нежить к сему привычная. Другие ж увереныя, будто бы до Бережков мы не пойдем, поелику нонешним годом там будуть ждать люди и сплошь недобрые, которые восхочут царевичей смерти лютое придать, а заодно уж всех, кто с ими буде, а потому поедем мы в Броды. Я ж мыслю так, что не будет нам ни Бродов, ни Бережков, а выберут иное место какое, из тех, которые известны мало.
Писать ли про тое, что слухи этие нарочно пущены? Чтоб, значится, ворог гадал, где ж нас встречать хлебом и солью, да метался меж Бережками злополучными да Бродами, которые тоже деревенька немалая, а ныне, чуется, и больше прежнего стала, приветивши сотню-другую стрельцов.
Нет, не буду.
Бабке оно без надобности, а попадись письмецо в чьи руки, так с меня ж за длинный язык и спрошено будет.
Ехать нам ужо через три денечки. Сперва-то разом пойдем, с целительницами, стихийниками и некромантусами нашими, которые за ради этакое оказии из подвалов своих повыползли, ходют, бродют, бледнющие, что упыри на полную луну. Кривятся. Отвыкли они за учебу от солнца ясного.
…зевают во всю ширь и норовят на ходу придремать. Один и вовсе брел, брел, в стенку набрел, лбом в нее уткнулся и придремал, сердешный. Целительницы-то сперва его обходили, а после одна, зело сердобольная, шалик свой на плечи набросила.
…суета вокруг стоит, аккурат как у нас перед ярмарокой. Люд туды-сюды шастает, подводы грузятся…
…Архип Полуэктович матюкается предивно, но с большего не на нас, а на человечка лысоватого и хмурого. Эконом Акадэмии, как и многие прочие, был скуповат и хитроват. Мнится мне, что без этаких свойств из человека вовсе эконома не сделать.
Он хмурился.
И причитал, что мы, сиречь, студиозусы, вводим его и всю Акадэмию в немыслимое разорение, еще немного и вовсе по миру пустим со своими практиками.
И лошадь нам выдай.
И круп всяко-разных. Ведро. Котелок. Утвари по списку, Архипом Полуэктовичем всученному. А главное, выдали оный список мне, велевши все стрясти в точности. Я и трясла, как умела. Эконом же вздыхал и слезу пустил однажды, подсовывая мне вилки кривоватые, дескать, других нетушки, и вовсе не в прямоте счастие. А ложки и вовсе сверленые, чтоб, значится, не крали. Как же этими сверлеными супу есть, он не сказал, верно, вовсе был против того, чтоб студиозусы ели и продукты казенные тем переводили.
Вот и сражалися мы за каждый мешок.
…а главное, что по норову своему паскудой редкостною будучи, эконом все подмануть норовил. То гречи недосыпет. То пшенку подсунет позапрошлогоднюю, которая уже и с запахом прели, и мышами поетая крепко. То сальце с прозеленью, которую всегой-то и надобно, что тряпицей отереть. Котлы битые, а то и колотые, одеяла – драные… но я науку вашую, сердешная моя Ефросинья Аникеевна, памятуючи, кажное одеяльце пощупала, не поленилась в мешки заглянуть, перевесить и крупы перетрясти с тем, чтоб вовсе негодные в Акадэмии оставить.
Глава 5. Братовая
Елисей слушал лес.
А лес молчал.
Не бывало такого, чтобы живой лес да молчал. Всегда что-то да есть. То ли шелест листвы, в которой возился еж, то ли хруст ветки под лисьей лапой. Вздохи оленей, которые сутью своей чуяли близость волка. И это если птиц не слушать.
Птицы в лесу были всегда.
Или комары…
Егор хлопнул по шее. Нет, комары в этом лесу имелись, но легче от того не становилось. Елисей с трудом сдержал рык: лошадь под ним и так нервничала, не хватало, чтоб понесла…
- Неладно? – Ерема подъехал ближе.
Он смотрел так… виновато, что сердце в груди кольнуло.
Ссора? Не было ссоры. А все равно будто сломалось что-то важное, и как починить?
- Неладно, - согласился Елисей, разглядывая брата искоса.
Прежний он.
Только похудел. И в последние дни почти не ест. Говорит – не хочется. Переживает. Сессия ведь, экзамены… можно подумать, его из-за сданного экзамена отчислят. А ночью стонет. Тронешь – просыпается сразу, садится с глазами раскрытыми, а в них – пустота.
Спрашиваешь, что снилось.
Ничего.
И не лжет.
- Мерзнешь? – Елисей коснулся холодной руки брата.
- Что? А… нет… не знаю. Лис, - Ерема придержал коня, позволяя Лойко себя обойти. И Емельке, который привычно держался позади. Ехал и по сторонам головой крутил.
Илья.
Телега с девушками, которые Елисею сразу не понравились. Пахло от них болотом.
Арей.
Кирей на дивном коне.
- Что? – Евстигней придержал коня, но Лис покачал головой. И Евстя понял. Тронул бока злющего жеребца, с которым никто, кроме Евсти, сладить не умел. Конь оскалился и попытался было тяпнуть кобылку Еремы, но та привычно отступила в сторону.
- Лис… ты меня простишь? – Ерема вытер пот. А ведь выглядит он совсем худо. Белый. Под глазами мешки темные. И дрожит мелко, точно в ознобе.
- За что?
- За все, - он облизал губы. – Я дураком был и… кажется, лучше мне сейчас… потеряться.
- Чего?
Вот уж точно терять брата Елисей не собирался. Но тот перехватил руку и заговорил быстро, захлебываясь.
- Я дураком был. Подумал… тебе было плохо. И мне плохо. Нас связали, не сказавши толком, чем это грозит. А он подошел… предложил… я взял клятву крови, что он… проведет обряд. Разделения.
Елисей вздохнул.
И прислушался.
Качнулись ветви, будто слетела с них невидимая птица… сорока? Юркий королек, в котором весу на два пера? Или не птица вовсе?
- Он провел… сначала все было хорошо. Тебе ведь стало легче?
И Ерема с такой надеждой смотрел, что Елисей кивнул.
Стало.
Луна пришла.
И позвала. И он, услышав голос ее, не стал противиться зову.
Он очнулся незадолго до рассвета, уже за Акадэмией, из которой выбрался, а как – не помнил.
Он лежал на берегу пруда. И пил воду. И слизывал с лап свежую кровь. Оленью. Растерзанный зверь лежал здесь же, и Елисей мысленно попросил у него прощения. А потом вновь обернулся, на сей раз полностью сохраняя разум и память. Он вернулся по своему следу тайным путем. И никто, кроме Еремы, ничего не понял.
- А потом… я не знаю, что происходит… все время хочется спать. И было несколько раз, что я терялся. Засыпал, но открывал глаза и понимал, что нахожусь где-то… не там нахожусь. Понимаешь?
Елисей покачал головой.
- Я больше не доверяю себе. Я не знаю, что еще он со мной сделал. Не только обряд ведь… и значит, мне нельзя с вами.
- Почему раньше не сказал?
- Потому, - Ерема вытер испарину рукавом. – Сам не понимаешь?! Меня бы не выпустили… заперли… лечить… а там и залечили бы… я не хочу умирать. Я дурак, но умирать не хочу. Отпустить нас не отпустят. Слишком много знаем… и надо уходить. Сейчас, пока есть еще шанс… пока… смотри.
Он тронул кафтан.
Обыкновенный, из добротного сукна шитый.
- Рыжих в царстве хватает… а сейчас я на царевича похож не больше, чем ты… чем мы все… денег есть немного. Доберусь… куда-нибудь доберусь, а там и дальше… я подумал, что к степям поеду. Там хватает всякого… люду. Затеряться будет легче, чем здесь.
- Уходишь, значит?
Эта мысль Елисею не понравилась. Настолько не понравилась, что не удержал он волчью недовольную натуру, отозвалась она раздраженным рыком.
Глава 6. О девичьих радостях и горестях
А банька туточки хороша была, хотя ж и не пользовалися ею годами, а то и десятками лет, а все одно не развалилася, не раскрыла щели, через которые честный пар уходил бы. И протопилась, прогрела старые кости. Когда ж плеснули на камни кваском, наполнилась баня честным хлебным духом, который вытеснил легкий запашок прели.
Первыми пустили нас.
Да вот отказалась Маленка париться. И сестрицу не пустила.
- Последний разум потерял? – возмутилась она, когда Ильюшка предложил помыться с дороги. – Или хочешь, чтобы мы с ней угорели?
- Хочу, чтобы вы вымылись, - Ильюшка не выдержал. – Воняете уже неблагородно!
Любляна мигом разразилась слезами.
Маленка руки в боки уперла и закричала визгливо.
- Воняем? Мы воняем? А мы просили тебя нас сюда тащить? На телеге! С этой вот… - она пальчиком на меня указала. – Потянул… не посмотрел, что Любляна еле жива… уморить захотел! А когда не вышло… в баню… с этой…
- С этой, с той, - меланхолично отозвался Кирей, - но от тебя действительно пахнет, женщина.
И спиной повернулся, не видючи, как раскрылся от возмущения Маленкин рот. Ох, сказала бы она, да только сестрица ейная, помирать временно передумавши, за рукав дернула.
- Мне бы и вправду… пыль омыть… немного, - сказала она шепотом. – А Зослава нам поможет…
И взгляд такой, что впору с тоски вешаться.
Помогу.
Глядишь, и не утоплю в корыте.
- Божиня, - только и простонала Маленка, глаза к небу поднимая. А что небо? Обыкновенное. Серое. В перинах облаков. И месячик показался, верней, уже и не месячик, а луна полновесная, которой ночь-другая до полной силы осталась.
Так и пошли мы в баню, я да боярыни.
Они в предбаннику остались, только дверцу приоткрыли и друг с дружкою переглянулись.
- Жарко, - сказала Маленка. И Любляна кивнула, добавивши:
- Сомлею… водицы бы… горячей.
И на меня внове глядит. Ну да, не боярское дело это, воду гретую таскать. Что ж, мне не тяжко… вытащила и бадью, и ведро, и ковшик резной, на потемневшей ручке.
- А полить…
- Сами поливайтесь, - пущай и сказывал Архип Полуэктович, что берендеи терпеливы, да все ж любому терпению конец приходит. Вот и я поняла, что еще немного и с собою не сдюжу. Маленка же губенки поджала.
Любляна на лавку села, рученьки на коленях сложила.
Глядит на меня препечальственно.
А мне что с тое печали? Я им не холопка крепостная, которая помогать обязанная. Как-никак вдвоем с мытьем сдюжут, а нет, то пускай ходют грязными. Я спиной повернулась и одежу скинула скоренько, сложила на полку да и шагнула в парную.
И там-то ужо вдохнула полной грудью.
Хорошо.
Жар стоит правильный, легкий да звонкий, самая от того жару телу польза идет. Пахнет хлебом. Еще бы липового взвару, медом разбавленного… но чего нет, того нет. Диво, что вовсе баня устояла, продержалась годы без людского догляду. И я, оглядевшися, поклонилась в пояс.
- Спасибо, - говорю, - тебе, Хозяин, за ласку да прием. Позволишь попариться?
И затрещали каменья, загудело пламя в печурке – согласен, стало быть. Надо будет после, как отгорят уголья, занесть в баню хлебушка краюху.
Я-то на полку легла и лежала… долгехонько лежала, позволяя жару забрать и усталость, и злость, и иные обиды. А после, когда уж от жара в голове загудело, то и поднялася.
Баня хороша, да всему меру знать надобно.
От сейчас самое время выйти да вылить на раскаленную докрасна шкуру водицы, колодезной, чтоб опалила холодом, а после и жаром окатило, но не снаружи, изнутри. От этого ни одна, самая лютая, хвороба не удержится.
Да только дверь не поддалася.
Я толкнула посильней.
Мало ли, может, доски, которые за годы иссохли, ныне напитались влагою, раздулися вот и села дверь в проеме крепко, что пробка в бочке.
И еще сильней, и…
- Эй, вы там… - кликнула я, а после… от как-то понятно сделалося, что не виноватые доски, и не банник сие шутит, он мне париться дозволил, а я ничем-то бани его не оскорбила… и значится, одна причина – подперли дверь с той стороны.
Чем?
Не ведаю.
И для чего? Неужто и вправду думали, что сомлею да сгину? А после как? Что б говорить стали? Иль о том они не думали? И такая злость меня взяла… вот прямо изнутри поднялася дурною волной.
- Прости, - сказала я, - батюшка банник, что так отплачу тебе, да сам разумеешь, выхода у меня иного нет…
И огневика на ладони сотворила.